412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Лорер » Записки моего времени. Воспоминание о прошлом » Текст книги (страница 7)
Записки моего времени. Воспоминание о прошлом
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 20:24

Текст книги "Записки моего времени. Воспоминание о прошлом"


Автор книги: Николай Лорер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Глава IX
Отправка I разряда в Сибирь. – Алексеевский равелин. – Могила княжны Таракановой. – Французские стихи князя А. Барятинского в Алексеевском равелине. – Последнее свидание Сергея Муравьева-Апостола с сестрой. – Тюремное свидание с рядовыми моей роты. – Прощание с невесткой

В то время, когда театр с восторгом аплодировал знаменитой певице, говорю я, восемь фельдъегерских троек и восемь жандармов выезжали из крепости и понеслись по тракту в Сибирь… В этих перекладных сидел первый разряд на 20 лет ссылки в каторгу: князь Сергей Волконский, князь Сергей Трубецкой, князь Оболенский, А. Муравьев, Борисов 1-й, Борисов 2-й, А. И. Якубович, В. Л. Давыдов (закованный).

Я уже сказал, что нас рассадили по другим темницам. Теперь приступлю к описанию Алексеевского равелина, доставшегося мне на долю. Я просил оставить меня на прежнем месте в надежде видеться с добрым у-о Соколовым, но мне отказали. Многие знают Петропавловскую крепость, но, конечно, немногие слыхали и едва ли кто-нибудь может составить себе верное понятие об Алексеевском равелине. Это такое местечко, что вы, попав туда, легко может быть, на всю вашу жизнь, ровно ничего больше не увидите, как кусок неба и оконечность Петропавловского шпиля или даже одного ангела на нем. На левой оконечности крепости, над рвом, есть мостик, пройдя который, вы входите в узкий коридор и упираетесь в трехугольное каменное строение без окон. Это-то и есть 12 казематов Алексеевского равелина. В середине треугольника кроется крошечный садик, в несколько шагов, с двумя тощими березками, кустом черной смородины и несколькими аршинами жалкой травки. В казематах окна, или, лучше сказать, амбразуры, большие, в толстых гранитных стенах, с толстыми железными решетками, но окна не прорезаны к саду, а упираются чрез 10 или 12 шагов в гранитную стену, где устроено помещение как самого коменданта равелина, так и 12 его помощников, солдат-инвалидов, и где у них даже своя баня. Комнаты большие, светлые, потолки беленые, стены желтые. В одном из казематов помещается старик комендант, с тою разницею, что дверь его всегда открыта и он может выходить, когда захочет. У каждого заключенного находится большая кровать с тюфяком, две большие подушки и шерстяное одеяло, стол и стул вроде кресла. Обед и ужин лучше, нежели в большой крепости, ложки серебряные, но ножей и вилок также не дают. Два раза в неделю позволяют арестанту выходить в садик, с инвалидом, однако же, и так, чтоб не видаться и не встречаться ни с кем. Мне предложили подышать чистым воздухом, и я поспешил воспользоваться этим позволением. Инвалид, меня сопровождавший, запер за собой дверь и без церемонии развалился посередине садика, а я стал кружить, как зверь в клетке. Углы и стены моей ограды покрыты были плесенью и паутиной и черными массами подымались возле меня, а между двух березок стояла полуизломанная лавочка. Сколько тут слез пролито, подумал я, сколько передумано, перечувствовано. Где теперь томившиеся здесь? где кости их?

В углу, за головой лежавшего моего стража, я заметил небольшую земляную насыпь с деревянным крестиком, как на кладбищах, и тотчас же обратился к моему тюремщику за разъяснением загадки. Вот что услышал: «Говорят, что тут похоронена какая-то царевна, а бог его знает… Старики наши рассказывали, что давно как-то из-за моря привезли молодую княжну и содержали ее здесь, но когда в Петербурге сделалось наводнение, вот как недавно было (я догадался, что это, должно быть, было а 1777 году), равелин был затоплен до самого верхнего карниза (он даже показал рукою очень высоко). Арестантов-то повывели, а ее, бедняжку, знать, забыли, и она потонула здесь, как в чану каком-нибудь… Тут ее похоронили». «Да кто же поставил этот крестик?» – спросил я. «Да все мы же. Как один сгниет, упадет, мы и поставим новенький и помолимся за упокой усопшей». Соображая этот рассказ, я полагаю, что это, должно быть, могила княжны Таракановой, дочери Елизаветы Петровны и графа Разумовского.

В первый же день моего заключения в равелине я познакомился с странным стражем его, комендантом Лилией-Анкер, из немцев, 78-летним стариком. Он ходил в зеленом длиннополом сюртуке, с красным воротником и такими же обшлагами. Ежедневно навещал он нас, и постоянно плавным шагом, согнувшись, с заложенными за спину руками, с открытым ртом, где торчали еще два желтые огромные зуба, шел он прямо на вас с единственным вопросом: «Как ваше здоровье?» – и, не дожидаясь никакого ответа, выходил. Желая познакомиться с ним покороче, я однажды сказал ему, что нездоров, но и тут я не услыхал от него ни одного звука, он повертелся подолее и все-таки ушел. Инвалид, его провожатый, сказал мне, что он не будет отвечать и что все его помощники обязаны клятвой молчания с преступниками и в городе, куда один из 12 инвалидов ходит за припасами. Что заставило несчастного немца взять на себя подобную печальную должность? Говорили, что в молодости он сделал какое-то преступление и был помилован с условием оставаться навсегда в Алексеевском равелине стражем других несчастных.

Г. Подушкин, по своей любезности, отвел мне каземат в крепости с видом на Неву и Петербург, где томился и откуда вышел выслушать свою сентенцию, а после и на казнь, мой незабвенный П. И. Пестель. Когда я вступил в это святилище, то застал еще постель его в беспорядке. Жадно искал я по всем углам, по всем стенам какого-нибудь знака, письма, нацарапанного карандашом или пером, но напрасно: ничего не осталось после Пестеля.

Вскоре я сжился с своею жизнию и был доволен своим помещением. Каземат мой был обширен, в амбразуру свою я вижу Дворцовую набережную и вечером, взмостившись ногами на свое огромное окно с решеткой, могу дышать свежим ветерком с реки. Мерные шаги часового раздавались под моею амбразурой. Соседи мои были, вероятно, люди семейные, ибо часто удавалось мне видеть, как шныряли под нашими окнами лодки, наполненные людьми разного пола и возраста, останавливались перед нашими окнами, пловцы глядели в амбразуры и, так как разговаривать нельзя было, так пели и таким образом передавали своим то, что хотели им сказать. Безжалостные часовые приказывали лодке удалиться; гребцы делали вид, что стали на мель, усиливались сняться, а между тем родные успевали насмотреться друг на друга и пересказать друг другу кое-что.

Князь Барятинский, сидевший со мною в соседстве, также в каземате лицом на Неву, сочинил на французском языке стихи.

СТАНСЫ В ТЕМНИЦЕ
Соч. кн. Барятинского
 
Темнеет… Куранты запели…
Все стихло в вечернем покое.
Дневные часы отлетели.
Спустилось молчанье ночное.
И время, которое длило
Блаженства земного мгновенья.
Крылом неподвижным накрыло
Печаль моего заточенья.
 
 
Я выпил с безумною жаждой
Любви волшебство роковое.
Мой кубок, кипевший однажды,
Теперь – опустевший – закрою,
Увы! Серебристая пена
Навек опьяняющей страсти
В нем скрыла грядущего плена
Мое роковое несчастье.
 
 
Судьба жестока и бесстрастна!
Отец умирает с укором…
Любимого сына напрасно
Он ищет потушенным взором…
О, тень дорогая! Не надо
Звать горе последнею силой:
Лишь тут, у могильной ограды.
Оно нас покинет уныло…
 
 
За бренной земной суетою,
За дальней чертой мирозданья
Что значит веселье земное,
Что значит земное страданье?
Холодное небо надменно
Глядит на людское смятенье;
Смеется оно неизменно
Тщете наших слез и волненья.
 
 
Вот смерти, всегда торопливой,
Я слышу шагов приближенье…
Но медлят косы переливы
Над нитью земного томленья…
Я чарой какого заклятья.
Отвергнутый небом постылым,
Живой наслаждаюсь с проклятьем
Застывшим блаженством могилы?
 
 
В тюремную башню, под сводом,
Вселилась безжалостность рока.
Одна лишь волна мимоходом
Тревожит покой одинокой.
В темнице – ни пенья, ни смеха,
Ни света полдневного даже.
И будит унылое эхо
Лишь голос безжалостной стражи.
 
 
Прижавшись к решетке холодной,
Я слышу, смятения полный.
Как мчатся легко и свободно
Вперед невозвратные волны.
Вот так и судьба моя дивно
Уносится в вечность покоя.
Но жизни моей непрерывно
Стремление грозовое!
 
 
Смотрю из темницы я душной.
Прижавшись к решетке железной.
Как волны реки равнодушной
Уносятся в хладную бездну.
Вот так и с друзьями моими!
Их друг, по превратности рока,
Как этой волной, так и ими
Оставлен, навек одинокой.
 
 
О, волны! К чему укоризны?
Зачем я пою о страданье?
К ногам угнетенной Отчизны
Мое отнесите дыханье.
Но ветер попутный, о, волны,
Моим напоите рыданьем
И бросьте, презрения полны,
Друзьям моим крик и стенанье.
 
 
Пусть гнев поражающей силой
Пронзит благородство угрозы…
Снесите ж и матери милой
Печальных очей моих слезы.
Но тише! К чему бушеванье?
У матери слезы во взоре…
Надежды обманным сияньем
Согрейте смертельное горе…
 
 
Но если потоком безбрежным
К другому придете пределу —
К любимым, чьи ласки так нежны,
Чье счастье делил я несмело,
То, светом той радости полны,
Где счастье не знает препоны,
Сокройте в глубинах, о, волны,
Мои одинокие стоны.
 
 
Их челн средь веселья и смеха
Баюкайте, волны, с отрадой —
Рыданий и слез моих эхо
Пускай не смутит их услады.
В беспечных подруг ликованье
Отраву вливать я не в силах,
Душите же крики страданья
Во имя веселия милых.
 
 
Но если любимая нежно
Приблизится к брегу несмело
И струям подарит безбрежным
И грусть, и прелестное тело —
Окутайте, волны, со страстью
Ту грудь и тот стан несравненный,
Там руки в объятия счастья
Сплетал мой порыв неизменный.
 
 
Но есть и утехи другие,—
Приблизит дыхание к струям,—
Целуйте уста дорогие
Нежнейшим моим поцелуем…
Баюкая, тихо лаская,
Ее осторожно несите
И, вдаль от нее убегая,
Ей вздох мой последний дарите.
 

Сколько раз сиживал я на моем окне и любовался иллюминацией, зажженною в честь возвращения царской фамилии из Москвы. Шум от экипажей, говор толпы и крики «ура!» доносились до меня, но мне во сто раз приятнее, когда воцарится тишина вокруг меня, луна выплывет на небосклоне и заиграет серебряными лучами по гладкой Неве, потом тихо заглянет в мой каземат, нарисует решетку на моем полу и осветит мой мрачный каземат – тогда мне делается так хорошо, так радостно на душе, надежда на лучшую будущность меня оживляет.

После сентенции родным позволено было нас навещать раз в неделю, однако всегда при офицере. И в эти дни обширный крепостной двор был обыкновенно уставлен экипажами, а в залах комендантского дома трудно было пробраться в толпе родственников. Редко попадались лица веселые, большею частью вы встречали слезы и грустные лица, чувствовавшие, что и последняя отрада эта будет скоро у них отнята.

Конечно, невестка моя была у меня каждую неделю и готовилась сказать и мне вечное «прости». Заступая мне место матери, эта достойная женщина ожидала моего отправления и приготовляла мне все необходимое в дальнюю дорогу, одела и обшила меня кругом. Ссылаемых, которые не имели родных и состояния, одевала и снабжала всем необходимым казна.

Мне рассказали очевидцы последнее свидание Муравьева-Апостола с своей сестрой накануне смерти его.

Она явилась вся в черном и лишь только завидела брата, то бросилась к нему на шею с таким криком или страшным визгом, что все присутствовавшие были тронуты до глубины души… С нею сделался нервический припадок, и она упала без чувств на руки брата, который сам привел ее в чувство. С большою твердостью и присутствием духа он объявил ей: «Лишь солнце взойдет, его уже не будет в живых». И бедная женщина рыдала, обнимая его колени. Комендант, чтоб прекратить эту раздирающую сцену, разрознил эти два любящие сердца роковым словом: «Пора». Ее понесли в экипаж полумертвую, его увели в каземат. Муравьева-Апостол разом, в одно время лишилась трех братьев: Сергея, Матвея и Ипполита. Отец же их Иван Матвеевич, 78-летний старик, оставил Петербург и уехал за границу.

Однажды прекрасным вечером сижу я, по обыкновению своему, неодетый, на окне и любуюсь лодочками, шнырявшими по Неве по всем направлениям, как ко мне входит мой добрый Соколов с предложением пройтись погулять. Предложение было необыкновенно и не в урочный час, а мне не хотелось одеваться, да и было что-то грустно, но Соколов что-то очень настаивал, и я, чтоб не огорчить его, наконец, согласился, надел шинель, и мы вышли. Мы направили шаги наши к воротам крепости, самым ближним к реке и где приставали обыкновенно лодки и небольшие парки. У ворот стояло человек 12 гвардейских солдат в шинелях и фуражках. «Что это за люди и для чего они здесь?» – спросил я моего провожатого, который, улыбаясь, просил меня подойти ближе, что я машинально и сделал. Hq вообразите себе мое удивление, когда я узнал в этой толпе рядовых моей роты Московского полка, которою я командовал, когда служил в гвардии. Они также меня узнали, потому что встретили дружным:

– Здравия желаем, ваше высокоблагородие. Рота послала нас проститься с нами… Она просит, чтоб вы крепились, а сама молит бога, чтоб дал вам силы перенести ваше несчастие и благополучно бы доехали до Сибири. У нас горит перед образом святого Николая лампада, а мы ставим еще свечи и каждодневно молимся за вас.

Эта простая, сердечная речь крепко меня взволновала, и я со слезами на глазах благодарил их и просил передать роте мой поклон. «Не могу, ребята, расцеловать вас всех, но с радостью обниму одного из вас, и пусть он передаст этот мой братский поцелуй всем остальным, – и я трижды облобызал усача ефрейтора. – Прощайте, друзья, служите счастливо!» Я отошел, они стали усаживаться в лодку, которую, по-видимому, нарочно наняли для себя, и отчалили, махая фуражками… Как я благодарил моего доброго Соколова за отрадные немногие минуты, которыми он меня так деликатно подарил. Как я славно, сладко спал эту ночь…

На другой день пришел ко мне наш священник Петр Николаевич, чтоб сообщить мне, что ночью будет отправка, но не знает каких. Он сказал мне также, что жена Якушкина в большом горе и просила его зайти к ее мужу, утешить его и узнать наверное, объявлено ли ему отправление и может ли она с ним проститься. Но Петр Николаевич видел Якушкина в лихорадке, а потому думает, что ссылка его отсрочена. При нашем разговоре с священником я заметил, что у него Анна на шее, и, не видав прежде сего ордена, я догадался, что он получил ее за исполнение своих обязанностей при нас в крепости, и поздравил его с монаршею милостью, но он глубоко вздохнул и просил не поздравлять.

Тут я простился с этим почтенным человеком, мы обнялись, ом меня благословил и, растроганный, вышел от меня. Я видел, как он отчаливал от берега, направляясь на Дворцовую набережную, стоя и держа шляпу в руке, молился за нас. Это было мое последнее свидание с ним в этом мире. В этот же день я имел свидание с невесткою моею, которая также слышала, что кого-то из нас отправят нынешнею ночью. Я должен был ожидать своей очереди, так как многих уже отправили, кого в Шлиссельбург, кого в финляндские крепости, и нас осталось только несколько разрядов. Грустно, печально простился я с достойною женщиною, принимавшей во мне такое родственное участие. Горе мое было тем сильнее, что от нее я узнал, что лишился матери своей несколько времени тому назад. К счастию, она мерла спокойно, не зная о коем несчастии, которое от нее скрыли.

Глава X
Отправка в Сибирь. – Мы уже не в Европе! – Тобольск. – Болезнь Бобрищева-Пушкина. – Ямщик-майор Mиллер. – Иркутск. – Посещение сенаторов. – Байкал. – Куда нас везут? – Буряты. – Чита

Ночью, в первом часу, меня разбудили с шумом Подушкин, у-о Соколов и два служителя, Я вскочил…

– Что, отправка?

– Не медлите, г. майор.

– В такую важную минуту вы думаете меня еще обмануть? Одеваться мне или нет? – сказал я.

– Одевайтесь, да потеплее, – сказал Подушкин, – на дворе очень холодно.

«Слава богу», – подумал я и, конечно, не заставил себя долго ждать. Живо уложили мои небогатые пожитки, и я, в теплых сапогах, расцеловал г. плац-майора, горячо обнял моего доброго Соколова и успел всунуть ему сторублевую ассигнацию из денег, оставленных мне утром моею невесткою, и почти веселый вышел в сопровождении моих стражей.

Ночь была действительно холодная, но звезды ярко горели на темном небосклоне. На башне собора пробило час, и куранты заиграли свой вечный God save the king[14]14
  Боже, храни короля (англ.).


[Закрыть]
. Мы вошли в комендантский дом, который был освещен, как бы ожидая каких-нибудь гостей. В зале я застал одного фельдъегеря, с любопытством на меня поглядывавшего. Подушкин скрылся и вскоре явился с другим ссылаемым, прежним моим товарищем полковником Абрамовым. Он, бедняга, был совершенно убит и сильно горевал. После первых взаимных приветствий после долгой разлуки я спросил его, как он думает, куда нас отправят? «Разумеется, не в Крым», – отвечал он мне с некоторою досадой. Этот ответ, несмотря на торжественность минуты, меня сильно рассмешил.

Через несколько минут привели Бобрищева-Пушкина, офицера Генерального штаба 2-й армии. Этот также был болен, бледен и едва передвигал ноги. Даже фельдъегерь, увидев эту новую жертву, пожал плечами и, вероятно, подумал: «Не довезть мне этого до места назначения!» Скоро к нам присоединился поручик армии Шимков. Показался, наконец, адъютант военного министра в шарфе, а за ним и весь причт крепости, разные плац-майоры и плац-адъютанты. Сукин, пожалованный с Чернышевым о графы за похвальное содействие в пашем деле, не замедлил появиться в зале. Мы встали, он остановился на середине комнаты и торжественно провозгласил: «Я получил высочайшее повеление отправить вас к месту назначения закованными». Повернулся и ушел. Признаюсь, этого последнего слова, произнесенного с таким ударением, я не ожидал… Принесли цепи, и нас стали заковывать.

Наконец, мы встали, и цепи загремели на моих ногах в первый раз… Ужасный звук. Не умея ходить с этим украшением, мы должны были пользоваться услугой прислужников при сходе с лестницы. У крыльца стояло пять троек и пять жандармов, а мы стали размещаться… Соколов усердно хлопотал возле меня, укутал, поцеловал мне руку и заплакал. Я был также взволнован, но успел еще ему сказать: «Ты, любезный друг, и принял меня в каземат и провожаешь в Сибирь. Благодарю тебя за твою дружбу и прошу сходить к моей невестке с моим последним поклоном…» На гауптвахте крепости караул вышел к ружью. «Трогай!» – крикнул фельдъегерь, и полозья заскрипели… На башне било 2 часа и опять God save the king. Но на этот раз мне показалось, очень фальшиво эту патриотическую песенку. Проехали Неву и городом ехали шагом… Во многих домах, по-старому, горели еще свечи, перед подъездами стояли экипажи, и кучера, завернувшись в попоны, спали на своих козлах… От военного министра был другой фельдъегерь, чтоб узнать, проехали ли мы. Во многих из этих домов и я когда-то весело проводил время, танцевал… а теперь?

Шествие наше медленно подвигалось к заставе, а фельдъегерь, нас сопровождавший, шел по деревянному тротуару с какой-то женщиной, горько плакавшей и об чем-то с ним говорившей. Но вдруг фельдъегерь сказал: «Прощай!» – прыгнул в мои сани, крикнул: «Пошел!» И мы пустились во все лопатки. Это было 28 февраля 1827 года, после двухлетнего заключения и всевозможных переворотов жизни нашей… Мне на душе стало как-то легко и весело, а легкий ветерок освежал мое лицо, дышавшее так долго смрадным воздухом каземата. Мало-помалу я стал знакомиться с моим сопутником и, по обыкновению, начал с вопроса, как его зовут, и назвал себя, потом осведомился, не жена ли его провожала? «Нет, сестра, нас двое на свете, мы сироты и сердечно любим друг друга. Она такая добрая, плакала и просила меня беречь вас, несчастных». – «Вижу, – сказал я, – что вы из доброго семейства. Бог наградит вас за добрые чувства ваши…»

Не знаю, отчего это во всю дорогу эту меня не покидала мысль, что нас везут в Шлиссельбург, где мне придется высидеть мок 12 назначенных лет. По всему видно, что новый император не слишком-то придерживается законов, – ну, как ему вздумается сыграть с нами такую штуку? Полковника Батенькова суд приговорил на 15 лет в каторгу с нами вместе; но его оставили в крепости, в которой он просидел 22 года. В своем месте я буду об нем говорить.

Я не выдержал и спросил с некоторым страхом моего собеседника: «Скажите, ради бога, вы везете нас в Шлиссельбург?» – «Нет», – сказал он, и я перекрестился… я уже испытал, что значит высидеть без солнца, без воздуха. Бывали примеры, что многие не выносили этого строгого заключения и сходили с ума. Я уверен, что и со мной было бы то же.

Не помню, на какой станции, на половине дороги, с левой стороны, зачернелись стены крепости Шлиссельбурга. С большой дороги идет поворот, и ямщики, зная, какого рода пассажиров везут, невольно сдержали лошадей, думая получить приказание везти нас туда, но фельдъегерь крикнул с моих саней передовой тройке: «Прямо в город на станцию», и мы промчались мимо страшных стен. На станции все мы сошлись с нашим приветливым сопутником, заказали ужин и, гремя цепями, однако ж, весело провели время. Перед рассветом мы пустились дальше в далекий путь. Тогда же мы узнали о строгой инструкции, полученной фельдъегерем насчет нас. Вот главные ее пункты: две ночи ехать, на третью ночевать; не позволять нам иметь ни с кем ни малейшего сообщения; кормить нас на деньги, отпущенные правительством, на каждого по 75 рублей ассигнациями; не давать нам отнюдь никакого вина, ни даже виноградного, в каждом губернском городе являться к губернатору и в случае болезни кого-либо из нас оставлять больного на попечение губернатора.

Во всю дорогу с нами ничего особенного не случилось, как помнится, но я никогда не забуду впечатления, произведенного на меня Сибирью, которую я узрел впервые после ночлега, проведенного в Перми, которая стоит у подошвы Урала. Когда мы утром тихо тянулись по подъему верст 20 до станции, стоящей одиноко, уныло на самом гребне хребта, и когда нам с вершины открылось необозримое море лесов, синих, лиловых, с дорогой, лентой извивающейся по ним, то ямщик кнутом указал вперед и сказал: «Вот и Сибирь!»

Итак, мы уже не в Европе! Отделены от всего образованного мира|

Мы проехали Тюмень и подъезжали к Тобольску. В переезд этот мороз был так силен, что мы должны были перед этим городом не в зачет переночевать, а в 12 часов дня подъехали прямо к губернаторскому дому и вошли в залу, гремя нашими цепями по паркету. Из дверей выглядывал женский пол и дивился на нас, как на зверей, потому что нам не велели снимать шуб наших. Скоро вышел принять нас губернатор Бантыш-Каменский, автор истории Малороссии, и сказал печальным, грустным голосом, как будто сожалея, что так мало может облегчить нашу судьбу: «Господа! Я имею право остановить вас на сутки. Вам приготовлена квартира в доме полицеймейстера, вы отдохнете. Вам приготовлен обед, баня. Я прикажу снять с вас железа. Да, не знаете ли, господа, когда привезут князя Барятинского, который приходится братом моей жены?» Мы отозвались неведением и поспешили воспользоваться радушным приемом, нам обещанным, а потому последовали за полицеймейстером и расположились расправить наши кости.

После сытного, вкусного обеда, когда мы подошли к хозяйке благодарить ее, она нам сказала, что все угощение от губернатора и что он прислал своего повара, провизию и прислугу. Фельдъегерь с нами не обедал и был зван к губернатору. Такая деликатность со стороны губернатора и радушное гостеприимство, нам, несчастным, оказанное, вызвали с нашей стороны искреннюю благодарность, которую мы и просили полицеймейстера засвидетельствовать от нашего имени.

На другой день мы отправились дальше, а все еще не знали, где будет конец нашего путешествия. Одно было вероятно, что мы едем из Тобольска в Иркутск.

Скоро миновали мы Красноярск, при р. Енисее, чистенький городок, имеющий свое название от красных песчаных и глиняных гор, которыми окружен. Чем глубже вдавались мы в Сибирь, тем более нас поражала чистота и опрятность сибиряков. В любой избе вы найдете две половины жилья, полы, покрытые холстом, самовары, как золотые, украшают углы, скамьи и даже стулья в некоторых избах выкрашены красной краской. Везде жители встречали нас приветливо и, не знаю почему, называли нас своими сенаторами. Обыкновенно в больших селах и городах все, нам попадающиеся, снимали шапки, а фельдъегерь наш, Подгорный, всегда трусил таких манифестаций и боялся, чтоб нас у него не вырвали. На станциях он запирал за нами ворота и ставил жандармов на часы, а я постоянно подшучивал над ним, говоря ему: «Смотрите, нас непременно отобьют от вас». И он только тогда успокаивался, когда мы оставляли города и станции.

Товарищ наш Бобрищев-Пушкин, выехав из каземата не совсем здоровый, дорогой сильно расклеился, и Подгорный хотел его оставить где-то в городе, в России еще; но, не исполнив этого, довез кое-как до Сибири. Пушкин до того ослабел, что часто на станциях, когда он долго не выходил из саней, мы и сами уже думали, не умер ли он. Однажды, где-то вечером, мы пили чай, а Пушкин лежал в избе слабый, больной, не принимая ни в чем никакого участии, и Подгорный объявил нам, что в первом городе его оставит в госпитале; но тогда Аврамов, стукнув своим допитым стаканом об стол, сказал: «Нет, Пушкин. Уж ежели тебе суждено умереть, то мы же тебе закроем глаза и собственными руками выроем тебе могилу». Слава богу, до этого не дошло. Морозы были сильные; я отдал Пушкину свою волчью шубу, и мы все так за ним ухаживали, что, подъезжая к Иркутску, ему стало гораздо лучше.

Сам Аврамов, с которым мы ехали в одних санях, был все время в чрезвычайно грустном настроении и упал духом. Он считал себя невинным и никак не мог покориться своей участи. Я делал все, что мог, чтоб развлечь его, и однажды рассказывал ему, в Сибири уже, анекдот на немецком языке про Фридриха Великого. Аврамов от души смеялся, и я радовался, что успел его развеселить. Но вообразите себе наше удивление, когда и ямщик наш принялся с вами хохотать! У меня блеснула мысль: не шпион ли это, чтоб следить за нашим настроением, – раскаиваемся ли мы в прошлом и как отзываемся о новом правительстве? Ведь иной, чтоб подслужиться, и на козлы взмостится, и я обратился к нашему возничему с вопросом:

– Ямщик, ты, верно, понимаешь по-немецки, когда мой рассказ показался тебе забавным?

– Как же не понимать, когда я природный немец.

– Да кто же ты такой?

– Я? Я Астраханского кирасирского полка майор Миллер, – поворотившись вдруг ко мне, отвечал он. – Тому назад 30 лет император Павел сослал меня сюда…

В это время мы подъехали к станции, и так как история г. Миллера показалась нам интересною, то мы и пригласили нашего ямщика-майора напиться с нами чаю. Он не отказался. Он был большого роста, лицо немецкое, худощавое и в морщинах, Одет он был, как и все ямщики, в нагольный тулуп. Когда мы немножко пообогрелись, я возобновил рассказ вопросом: «Скажите, за что вы были сосланы?» (В нашей матушке-России часто бывают такие обстоятельства, – начнешь с «ты», а кончишь на «вы», – и как-то совестно бывает.)

– Я был сослан за неумышленное убийство своего полкового командира, – отвечал Миллер.

– Помилуйте, да после этого ведь протекло два царствования, как же вас не воротили, не простили?

– Видно, забыли, – отвечал он самым простодушным голосом, – да и зачем? Я вступил в крестьянский быт, плачу подушный оклад, женат, имею шестерых детей… Родные мои в Курляндии перемерли, а те, которые и есть, может быть, вероятно, полагают меня умершим…

На прощание г. Миллер просил нас, ежели мы будем счастливее его и будем возвращаться в Россию, посетить его домишко. Странное, несбыточное приглашение!

Наконец, после трехнедельного странствования мы приближались к столице Восточной Сибири, к Иркутску. Яблоновый хребет грозно встал пред нами, а вечером, переехав Ангару, мы неслись уже прямо к дому генерал-губернатора по улицам Иркутска. Подгорный вбежал, в дом и скоро вернулся с полицейским чиновником, сказав нам, что губернатора нет дома, – где-то на вечере, – и что нас приказано везти в большой острог (а я подумал: стало быть, есть еще и маленький острог!).

Мы двинулись дальше в сопровождении полицейского чиновника. Меня занимала только мысль, как бы скорее добраться до тепла, хоть бы и в большом остроге. Холод был невыносимый. Подгорный кряхтел, бедные жандармы грелись, колотя рука об руку. Наконец, забелелось белое здание с огромными воротами, которые как бы радушно раскрыли пред нами свои обе половины, и мы остановились у дворянской половины острога. Тепло, кругом нары – и иркутский большой острог нам показался приветливее петербургских казематов. Мы едва стали располагаться, как пришел к нам какой-то старичок в зеленом полинявшем сюртучишке, плешивый, но подбиравший свои редкие волоса с затылка и укрепивший их гребнем напереди, и рекомендовался нам, желая выразить, что он за особенную честь себе считает стеречь таких высоких гостей, «государственных преступников», и кончил просьбою пожаловать ему денег для ранней закупки провизии для нашего завтрашнего обеда. Скоро сняли с нас цепи и дали отдохнуть нашим изломанным ногам.

На другой день посетили нас два сенатора, бывшие в то время в Иркутске, кажется, для ревизии. Одного из них я знал в Варшаве – это был Безродный, тогда кригскомиссар у Константина Павловича. Про него-то А. П. Ермолов, когда был в главной квартире в Могилеве, сказал: «Я нашел здесь все немцев и одного русского, да и тот Безродный».

Оба ревизующие сенатора начали свое дело в Сибири как будто бы хорошо, разослали объявление, что присланы оказать помощь угнетенным, обиженным, приглашали всякого подавать просьбы, жалобы… Бедный народ думал вздохнуть – ничуть не бывало… Сенаторы забрали с собой кипы просьб и увезли их в Петербург в полной уверенности, что сделали свое дело, а, между прочим, плуты-чиновники остались на своих местах, продолжая грабить и обижать народ; да в довершение всего пересекли всех, подававших какие бы то ни было жалобы или просьбы. Когда мы удостоились посещения этих двух важных лиц, то, признаюсь, они показались нам оба очень странными, удерживаясь в разговоре обращаться к нам прямо и не зная, как говорить нам, – «вы» или «ты», – и употребляя вопросы в 3-м лице!

Освобожденные от этого посещения, мы, каждый по-своему, предались своим занятиям, а Подгорный стал чиститься и приготовляться к представлению своему губернатору. Он был молод, красив собою и добрый малый, и надобно прибавить, во многом изменился к лучшему, с тех пор как стал знаться с нами. Мы его немного облагородили, и он стал реже драться с ямщиками и содержателями почт, но удержался привычке нигде не платить прогонов, и это только служило бедным почтосодержателям гарантией, что на перегонах фельдъегерь пожалеет их тройки и не загонит ни одной лошади.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю