Текст книги "Молотов"
Автор книги: Николай Помяловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
– Подожди, не сразу же.
– Подожду… А теперь пока худо… После того как мы виделись, прошла целая неделя самой пошлой и бессодержательной жизни.
– Что же ты делал?
– Читал, в театре был, смотрел парады, шлялся по улицам либо сидел целые часы и, выпуча глаза, смотрел на двор; ходил по комнате и считал свои шаги, – однажды насчитал до десяти тысяч. Третьего дня я отправился на набережную Невы, оттуда ко дворцу, от дворца к Дациару, потом в Пассаж; шел-шел и очутился у Невского монастыря, и обратно домой… Все скучно было. Встретилась баба с шарманкой, при которой был приткнут ребенок ее. Я дал бабе десять копеек… Мне не было ее жалко, нисколько!.. Ведь и ты бы не стал жалеть? Много идет народу, и никому нет дела, некогда!.. Мне таки было некогда.
– Чем же ты был занят?
– Мне скучно было, я, собственно, этим и был занят. Впрочем, что ж? Я ей дал гривенник – пусть выпьет! Для того же, чтобы помочь этой женщине, надо отнять у ней ребенка, изломать ее шарманку, дать ей тепло, деньги и хоть несколько здравых идей, а здравых-то идей у меня у самого нет… Ох вы, благодетели рода человеческого! Вот и я ходил по улице, добрые дела делал; но у меня, когда я делаю так называемое добро, после никогда не бывает того радостного чувствованьица, которое ощущает всякий, подавший нищему гривну. Иной гривну даст, а на рубли блаженствует; а справься, блаженствует ли человек, получивший гривну? Отсюда одно следует – что добродетель награждается еще и в этой жизни. За несколько грошей – сколько чистого, высокого духовного наслаждения! Вот и мы попытались блаженствовать; нет, не выходит: за свою же гривну скучно!
– Что же еще ты видел замечательного?
– Видел я еще старика немца. В одном сюртучишке, на морозе, выводил он какую-то дичь музыкальную. Собралась около него публика… Музыкант наш берет ноты на авось. «Плохо, немчура», – сказал кучер, слушавший его, и вслед за ним толпа разошлась. На другой день мне случилось опять быть на улице, – и что же? Вижу, старик мой стоит за углом, скрыпчонка под мышкой, сам весь трясется и протягивает руку. «Что, брат, не вывезло святое искусство?» – спросил я его. Черт дернул немца заплакать; я ему дал рубль серебром. «Выпей, дружище!» – сказал я ему. «Ой, гер [1]1
Herr – господин (нем. ).
[Закрыть], выпью», – ответил он. Так мы и расстались.
– Неужели ты только то замечал, что может нагнать скуку?
– Нет, и веселенькие пейзажики попадались.
– Опять пейзажики?
– Опять они. Так, я увидел мальчишку, замаранного, оборванного, но который с полным наслаждением копается в снегу. «Бравый парень!» – говорю ему. Он на меня взглянул и ответил: «Дяденька, а дяденька?» – «Что тебе?» – «Дай глосык». – «Зачем?» – «Гостинца куплю».
– И ты дал?
– Я ли не дам?.. Полные пять копеек отсчитал. Мой парень подрал к прянишнику. Я спрятался за угол и стал наблюдать. Он скоро вернулся назад, уписывая трехкопеечную ковригу; потом огляделся и начать рыть что-то около забора. «Что ты делаешь?» – спросил я, подкравшись к нему сзади. Мальчуган испугался. Оказалось, что он закапывал под забором оставшуюся от покупки пряника сдачу. «Это зачем?» – сказал я. «Мамка отымет». – «А ты не давай!» – «Выпогет». – «У тебя мамка злая?» – «Чегтовка!» Ну как такому развитому мальчику не дать было еще пять копеек?
– И ты дал?
– Дал… Еще раз я видел историю… Стоит будочник и нюхает табак. К нему подходит пьяный мужик и под самым носом его начинает мычать. Лицо стража принимает административное выражение. «Чего тебе?» – говорит. Мужик мычит себе. Лицо стража принимает выражение юридическое. «Пошел прочь!» – говорит. Но мужик во все горло закричал: «Знать ничего не хочу!» – «Чего ревешь?» – убеждает его страж и принимает выражение военное. «Ничего знать не хочу!» – кричит мужик. Тогда будочник взял его за шиворот и, ударив методически, с чувством, с толком, с расстановкой, три раза по шее, проговорил: «Одёр, не реви, а коли натрескался, ступай домой!» Мужик постоял, посмотрел на стража без смысла, промычал что-то и пошел себе далее.
– Неужели все это время ты шатался по улицам?
– Был и дома; но и тут не веселый. Все работать не будешь, а что же делать, когда не работается? Настает тогда самое глупое препровождение времени; лежишь, задравши ноги на стену, куришь сигары, плюешь на пол и ждешь, скоро ли опять шевельнется мысль в голове, скоро ли захочется работать.
– И только?
– Только и есть. Впрочем, на днях собрался с силами, всю квартиру перерыл, велел выместь полы, прикупил мебели, чистоту завел, добыл цветов и думаю: «Дай устрою идиллию!»… Как бы это сделать? Необходимы дамы, потому что, как тебе известно, их назначение – смягчать наши нравы. По соседству живут две сестрицы, шитьём занимаются; я их и пригласил, объяснив предварительно, что я их приглашаю единственно для идиллии, а не для чего иного. Пили чай, угощались конфетами и разными сиропами, играли в дурачки, даже танцевать хотели, да только я один и был кавалер… Девицы всё сомневались, что я просил их только для идиллии, но наконец убедились, и, когда прощались, старшая сказала: «Хорошо с кем-нибудь компанию водить… Давайте быть знакомыми… ходить будем один к другому…» – «Будем», – говорю. Видишь, как быстро смягчаются мои нравы? Они обещались устроить мою квартиру, сошьют мне новое белье, все брюки и сюртуки мои перечистили, а младшая сестра так напомадила мою голову, что чудо!
– А старые приятели?
– Уплыли.
– А что, если ты полюбишь которую-нибудь из сестер?
– Вряд ли.
– Они образованные девушки?
– Нельзя сказать, да это все равно.
– А поведение?
– Они добрые девушки.
Молотов рассмеялся. Но он неохотно слушал Череванина. Ему хотелось поговорить с Надей, расспросить, чем она взволнована; но, как нарочно, пришел дворник и отозвал его по делам управления домом. Игнат Васильич и Чаплинский вышли из кабинета; и они куда-то отправлялись. На лице Дорогова было написано торжество, он сиял с головы до ног. Чаплинский с глубоким благоговением шел около него. Во всем этом было что-то загадочное.
Надя опять сильно встревожилась, когда, при уходе гостя, встретилась с ним и когда гость отвесил ей глубочайший поклон. Странным покажется, что Надя, лишь появится в доме новое лицо, не может смотреть на него иначе, как на жениха. Но в ее кругу с посторонними людьми без нужды не знакомятся; притом молодые и старые люди сватаются без совести и церемонии: увидят хорошенькую девушку, не познакомятся даже с ней покороче, не расспросят лично ее, какова она, а прислушиваются на стороне о ее поведении и потом обращаются прямо к отцу: я, дескать, хороший человек, так давай твою дочку – жить с ней хочу. Вот и все. Но Надя, постоянно живущая в ожидании жениха и, значит, привычная к такому состоянию, скоро успокоилась. Увидя Череванина одного, она спросила:
– Где ж Егор Иваныч?
– Ушел. За ним дворник приходил.
Надя села подле Череванина.
– Скажите, что с Егором Иванычем случилось в губернии?
– Уже не думаете ли вы, что его гнали за современные идеи, за либерализм!..
– Что же? – спросила Надя с любопытством.
– Ничего. Он просто оказался неспособным человеком. Вместо того чтобы служить как все люди, все вникал в дело, размышлял, волновался и тосковал. Он добрый парень, простой мужик…
– Вы, Михаил Михайлыч, на весь свет сердиты…
– Ну да; а вот он так не сердился на свет, а бестолково любил его. Начать с того, что его постоянно смущало, зачем он поступил по рекомендации друга, а не по своим достоинствам. Приятель, разумеется, смеялся его странной щекотливости.
– Приятеля его звали Негодящев?
– Да.
– Какая странная фамилия, точно нарочно выдумана…
– А между тем он вел себя умнее, нежели Молотов. Он умел пользоваться случаем. Однажды Негодящев в публичном саду подал какой-то пожилой даме перчатку, которую она уронила. Оказалось, что это была тетка губернатора. Другой раз он нашел поминанье, принадлежащее правителю канцелярии, человеку набожному; он поминанье представил по принадлежности, лично правителю. Потом еще подошел случай: предводитель губернии был ни во что не верующий; ему кто-то сообщил, что и Негодящев ни во что не верует. Открылось место по следственной части… Вы извините меня, я плохо знаю все эти термины административные, может быть, и спутаю что… Негодящев подал просьбу. Многие рассчитывали на открывшуюся вакансию; но за обедом у губернатора предводитель сказал: «Негодящев – молодой рациональный человек»; правитель сказал, что он – «молодой набожный человек», а губернаторская тетка, что он – «молодой почтительный человек». По этим трем приговорам состоялась резолюция об его определении, составилась его карьера. Ну есть ли тут смысл? Очевидно, нет; а все-таки Негодящев стал чиновником особых поручений. Вот Негодящев стал хлопотать о Молотове. Он был знаком с одной помещицей, имевшей огромное влияние на всякие дела. Эта госпожа владела огромными имениями, которые, несмотря на ее богатство, все были заложены. Она была дама пожилая, степенная. Много своих воспитанниц повыдала замуж за чиновников. Это была заступница всех несчастных и гонимых: откупщик как-то совсем пропадал – выходила дорога в Сибирь, к гипербореям; но он просил нашу даму похлопотать – и спасся. Вот к этой-то госпоже Негодящев свез своего друга. После визита Молотов проговорил энергически: «О, черт бы побрал и службу совсем!», что Негодящеву показалось очень странным. Он объяснил своему приятелю, что унывать нечего, что дело не в форме, а в деле, не в средствах, а в принципе, что все служат с протекцией, значит, и ты служи, лишь только пользу приноси. «Мы, говорит, люди современные, с гонором, взятки не возьмем, подлости не сделаем, но не воспользоваться рекомендацией – это нелепость, это приторный, смешной пуризм. Потому и служба называется фортуной». После того он пересчитал служащих лиц, кого знал, с их окладами, чинами, заслугами и формулярами, и что же? оказалось, что немногие из них добились карьеры единственно своими силами. «Вот тебе факты, говорит, ты их любишь!» «Неужели, – спрашивал он Молотова, – ты придешь к начальнику губернии и скажешь: не хочу места! вы тогда дайте его, когда обнаружатся способности мои?» – «У тебя, – заключил приятель, – я вижу, нет об этом предмете даже элементарных понятий!..» Молотов давеча сказал, что он мечтал о том, как выгонят его из службы, что обстоятельства сделали его чиновником, а не призвание, что ему хотелось погулять, поучиться, пожить, а его запирали в канцелярию. Вот он и стал придираться ко всякой мелочи…
– Разве это мелочи? – спросила Надя.
– А то что же? Представьте себе героя, который говорит: «Не хочу места, дайте мне его по заслугам, а не по протекции». Благородно, а смешно!.. А главное дело в том, что Молотов придирался, потому что служить не хотелось ему, – значит, благородство-то является на втором плане.
– Вы все умеете представить в мрачном виде…
– Такова уже моя профессия!.. Я…
– Продолжайте, – перебила Надя, видя, что Череванин хочет распространяться о своей профессии…
– Ну-с, – начал Череванин. – Молотов получил место. Приятель ввел его в свой кружок; мало-помалу он стал привыкать, всматриваться в службу и окружающую жизнь; время тянулось довольно вяло и скучно, как тому и следует быть… Но вот Андрей объявил Молотову, что он вместе с ним назначен на следствие. Дело было серьезное: об убийстве женою мужа. Егор Иваныч стрепенулся: во-первых, он никогда не видал убийц; во-вторых, служба вдруг представилась ему непосягаемо высоким и священным долгом – в его руках были суд и правда! Но с первого же шагу начался разлад. Не в его натуре было вести такие дела хладнокровно, не горячась, безучастно. Товарищ смело и бодро ходит, а он как будто на него похож, но уже кралось что-то зловещее в сердце его. Скоро Молотов увидел преступницу. Это была женщина бледная, исхудалая, трепещущая… Ей уже было внушено, что она… Эх, Надежда Игнатьевна, женщинам много говорить нельзя! – вдруг перервал Череванин…
– Отчего же?
– Неприлично…
Надя не отвечала.
– Хорошо ли сказать: преступнице уже внушено было, что она не избежит… плетей!
Надя вздрогнула и покраснела…
– Молотов застал преступницу в минуту яростного увлечения, когда она ругалась, страшно клялась, выла от злости и на том свете грозила мужу. Егор Иваныч сначала остановился в ужасе, потом ему жалко стало, наконец, на глазах доброго парня показались слезы. Сердце его было молодо, зелено, горячо и впечатлительно… Понятно, он не мог остаться бесчувственным камнем, видя в лице женщины весь ужас грядущих плетей… Молотов взял женщину за руку… Она заметила его сожаление, затряслась, заплакала; одичалость и отчаяние сменились страхом и смирением. «Барин, научи ты меня богу молиться!» – сказала она. Вот этого-то он и не умел сделать. Он только отвернулся в сторону. Когда преступница успокоилась немного, Молотов обласкал ее, утешал и уговаривал ее, как мог… Она сделалась доверчива и рассказала о своих несчастиях. Видите ли… (Череванин остановился, затрудняясь почему-то вести рассказ…)
– Говорите же, – заметила нетерпеливо Надя…
– Я, пожалуй, скажу! – отвечал он цинически. – Барин, которого она любила, отдал ее насильно замуж за своего крестьянина.
Надя опустила глаза; но она слушала с напряженным вниманием, – и странно: ей не столько хотелось узнать, что будет с преступницей, сколько то, что будет делать Егор Иваныч.
– Мужик ненавидел свою жену, бил ее, тиранил, унижал всеми мерами, публично попрекал ее, а она, дура, в ногах у него валялась и просила прощения… В чем?.. Скоро у них родился сын; муж и его стал ненавидеть… Жена все терпела… Наконец, по жалобе мужа, ее высекли однажды… С той минуты стало твориться с ней недоброе; муж стал невыносим для нее… Одним словом, она убила мужа своего топором, а сама убежала в лес, где и нашли ее в полупомешанном состоянии. Рассказ свой женщина кончила истерическими рыданиями и просьбой – отдать ей сына…
– Что же Молотов? – спросила Надя.
– Плакал, – отвечал насмешливо художник.
– Что ж тут смешного? – спросила Надя.
– Сейчас скажу… Егор Иваныч, оставив женщину, как от хмеля качался. Товарищ встретил его бодрый, веселый, точно живой водой спрыснутый… Под его руками кипело следствие, и он факт за фактом выводил на свежую воду. Молотов был бледен… «Что с тобой?» – спросил Андрей. Молотов отвечал: «Неужели она погибнет?» – «Кто?» – «Преступница», – и Егор Иваныч рассказал свою встречу с ней. Он с ужасом вспомнил ее обиды, клятвы и рыдания. Товарищ радовался, что будет обстоятельное следствие, а Молотов жалобно повторял: «Она так много страдала, за что же еще будет страдать?» Вот и вышло смешно, потому что он не нашелся, что́ отвечать на такие слова приятеля: «Она должна быть наказана за убийство. Многие страдают больше ее, а не берутся за топор и ищут законного пути. Все эти чувствования, друг мой, общемировые идеи не имеют никакого юридического смысла. Можешь стихи писать на эту тему, повесть. Я думал, ты мне помогаешь, а ты только путаешь дело! В службе ничего нет поэтического; служба – труд тяжелый. Стоит только пуститься в психологию, у нас всю губернию ограбят. Да и что я могу сделать? Мы – исполнители закона и должны быть бесстрастны!» Весь юридический факультет выскочил из головы доброго парня. На глазах его шло деятельно следствие: место преступления освидетельствовано, орудие кровавое при деле, раны убитого осмотрены, смерены, сосчитаны, определены и записаны, отобраны все показания. Молотов лишь об одном заботился – сколько-нибудь успокоить страдалицу и облегчить ее положение. Он хлопотал, чтобы принесли к ней сына, он просил приставленных к женщине сторожей – обращаться с ней как можно ласковее и предупредительнее.
– Какой он добрый, – проговорила Надя тихо.
– Да; но он заботился не об обществе, которое страдает от убийцы, а о самой убийце, которая вредила обществу. Ему жалко стало… При его характере и в его летах не следовало брать на себя такие обязанности. Он оправдывался тем, что не готовил себя к такому роду занятий, призвания не чувствовал, а призвание, по его словам, все одно что любовь, – оно, видите ли, при всех противоречиях и сомнениях, ведет к практической цели, при нем в самом разладе бывает гармония. Пустяки!.. диалектические фокусы! Призвания, как и любви, нет на свете… К чему вы, например, призваны? к чему все люди призваны?.. Разумеется, не следовало идти в чиновники. Ему надо было остаться простым зрителем, вот как все бабы и мужики, которые, увидев трепещущую преступницу, утирали слезы кулаками и вздыхали; ему следовало вмешаться в толпу и плакать.
– Я не понимаю, на что вы негодуете, Михаил Михайлыч.
– Я уважаю его, Надежда Игнатьевна: он добрый мужик…
– Какие выражения!
– Ну, мужичок, что ли… Этак ласковее…
– Вы никого не любите…
– Никого, Надежда Игнатьевна…
– Что же дальше? – спросила Надя с досадой.
– Наш век – дивный век, – отвечал Череванин. – Ныне все заедены: кто рефлексией, кто средой, я, например, кладбищенством… (Надя поморщилась при этом слове…) кто чем; не только умные, все дураки заедены; прежде вы встречали просто болвана, а теперь болван с рефлексией.
– Перестаньте браниться!
– Молотов не дурак, но он должен быть заеденным по духу нашего века… Дамы не страдают этой болезнью, – она мужская. Но послушайте, что его заело.
– Все же не то, что вас…
– Нет, не кладбищенство. Этот случай определил направление Молотова. Он первый раз встретил преступницу, которая, в существе дела, была женщина честная, преступление совершила она по внешним, не в ее натуре лежащим условиям. Это дало толчок для дальнейшего его развития. Он все начал объяснять внешними условиями; всякого негодяя ему стало жалко. Они казались ему несчастными, больными либо помешанными. Молотов и до сих пор сохранил свое добродушие, будучи уверен, что во всяком человеке есть добрые начала. Он кого угодно оправдает, как я кого угодно опровергну. Ему нужно быть адвокатом, защитником, а не карателем. Чего он искал? Тайну жизни разрешить хотел? Словом, не жил, а философствовал… Вот и напустил он на себя блажь.
– Я еще не вижу никакой блажи, – заметила Надя…
– Потому что главного еще и не знаете. Бывало, он выйдет на реку и всматривается в волжскую деятельность. На берегу огромными толпами бегают дети, оборванные, грязные, с непокрытыми головами, босоногие; в бедности и без смыслу зачиналась их жизнь. Он стоит и думает: «Вот новое поколение безграмотного люду, сколько из них будет воров, людей, не имеющих нравственности!» Пусть бы он развлекался только такими мыслями, а то они тревожили его. Он в то время говорил, что желал бы снять крыши со всех домов и заглянуть в эти тысячи жизней. Ко всему этому поднялись со дна души все так называемые коренные вопросы. Бог, душа, грех, смерть – все это ломало его голову и коробило. Ему хотелось и в свою и в чужую жизнь заглянуть до самой глубины, до последних основ ее. Он думал, что учился мало, и начал просиживать ночи над книгами. Но все это показывает только то, что он был мальчик способный, хотел проверить все своей головой и жизнью, то есть он развивался, что неизбежно в молодые годы. Важно то, до чего он додумался.
Череванин перевел дух.
– Молотов, – продолжал Череванин, – в таком состоянии непременно должен был высказаться. К приятелю своему он охладел и уже не мог быть с ним откровенным. Молотов сошелся с одним доктором, человеком в высшей степени положительным и спокойным, которого ничто не могло потревожить. Молотов проговорился перед доктором, что его жизнь раздражала. «Напрасно, – отвечал доктор, – если бедствия людские должны тревожить нас постоянно, то, значит, вот и теперь мы не имеем права сидеть здесь спокойно. Вот в эту же минуту кого-нибудь режут, скрадывают, кто-нибудь умирает с голоду либо топится. Давайте плакать. Но никакие нервы не вынесут, если мы сделаемся участниками всякого горя, какое только есть на свете. Я сейчас был у женщины, которая впала в помешательство, и вот видите, все-таки сигару курю спокойно. Отчего же я не лезу на стены? Оттого, что моя деятельность определена ясно. По моему мнению, все, что совершается в данную минуту, и должно совершаться; потом, служим мы лицу частному, индивидууму. Поэтому, встречаясь с болезнью, мы не смотрим на нее с нравственной точки зрения, судейской, религиозной. Для меня ясно, что сильно ожиревший человек не будет деятелен, чахоточный – весел; у кого узок лоб, тот не выдумает и пару здравых идей. Поэтому мы ненависти к больному не питаем; напротив, с любознательностью заглядываем в глубокую рану, хотя бы она была сделана пороком. Если болезнь неизлечима, мы не сокрушаемся, а говорим спокойно: по законам природы, нам известным, она и должна быть неизлечима. Видите, как все это просто?»
– Что же Молотов отвечал? – спросила Надя, для которой подобный разговор был чересчур нов и неожидан.
– Он отвечал: «Я ничего не понимаю». Доктор ему объяснял свое, а в голове у него было свое, молотовское. В его голове стоял вопрос: «Кто виноват в том, что человек делается злодеем? Вы докажите, что он сам, один виноват в сделанном зле, а не привели его к нему другие, и тогда делайте что хотите». Вон куда метнул!
– Однако сказал же что-нибудь доктор?
– Тот свое несет: «Мы никого не наказываем; у нас нет виноватых, а есть больные. Мы не казним больной член, когда отрезываем его; волка бешеного убиваем не за то, что он виноват, а за то, что бешен; по той же причине не подставим голову под падающее бревно с крыши или запираем сумасшедшего в больницу; я думаю, по тем же побуждениям надо уничтожить и преступника – он вреден». Всегда ведь споры подобным образом кончаются. У Молотова осталось все перепутано в голове. Он и без доктора знал, что преступники – вредный народ. Это, знаете, Надежда Игнатьевна, у мужчин бывает в молодости вроде болезни – умственная немочь, как и у женщин в эти годы бывают свои странности. Заберется в голову какая-нибудь мысль и все перепутает.
«Так вот каков он был! – подумала Надя. – Однако он теперь спокоен, – значит, он решил все это?»
Как будто отвечая Надиным мыслям, Череванин сказал:
– Решил ли он эти вопросы, или просто они надоели ему, но только он их бросил. Дело в том, что Молотов мог распустить разные чувства, но не мог долго страдать головой. Болезнь прошла, как минуются и дамские болезни. Организм переработает, и кончено.
Надя думала: «Умный же человек Егор Иваныч и добрый». Она еще более утвердилась в мысли, что Молотов многое пережил и головой и сердцем, что он человек опытный и, случись с ней беда, поможет ей. И вот она решилась в следующий раз поговорить с ним от души… Многое хотелось ей спросить. При ее боязливости высказываться, которая развилась оттого, что она потихоньку, не говоря никому, обдумывала многие вещи, Надя, очевидно, не могла заговорить откровенно с Череваниным, хоть и он, как Молотов, выделялся из круга ее знакомых и знал жизнь не ту, которая была ей знакома. Откуда она, замкнутая в своем кругу со всех сторон, узнала, что есть иная жизнь? Вычитала, со слов Молотова догадалась, или подсказало ей собственное сердце?
– Однако чем же кончил Егор Иваныч? – спросила она.
– Относительно вопросов – хорошо. К людям он остался снисходителен, но не к себе. Доктор был самый умный человек в городе и ничего ему не разъяснил. Тогда он сказал себе: « Ядолжен, самдолжен, своимопытом, своейголовой дойти до того, что мненужно. Люди не помогут; да и требовать, чтобы они в твоейголове уложили твоиже противоречия, – несправедливо. Всякий сам для себя работает. До сих пор меня учили, теперь я буду учиться. Великое дело – своя мысль, свое убеждение; это то же, что собственность. Только то и можно назвать убеждением, что самим добыто, хоть бы добытое было и у других точно такое же, как и у меня. Я сам и есть первый и последний авторитет, исходная точка всех моральных отправлений, и чего нет во мне, того не дадут ни воспитание, ни пример, ни закон, ни среда. Положим, я глуп, но глупого человека никакая сила не сделает умным, – учите или бейте его, смейтесь или сокрушайтесь. И в чем я прав и виноват, во всем том я сам прав и сам виноват, а не кто-либо иной. Может быть, таких начал не лежит в натуре других людей, – я их не сужу, а в моей натуре лежит. У меня все свое, и за все я один отвечаю!» Так он развивался туго, мозольно, упрямо, и нисколько на меня не похож, потому что я думаю наоборот – я не виноват в своей жизни и не прав в ней… Меня, я говорил, что заело… Ведь у нас редко кто имеет нравственную собственность, своим трудом приобретенную; все получено по наследству, все – ходячее повторение и подражание. А Егор Иваныч хотел иметь все свое…
Надю поразила эта характеристика воплощенного упрямства того человека, который так интересовал ее, и бог знает на что она была готова, чтобы только разгадать Молотова, с которым она давно знакома и так мало знает его.
– Вот и начал Егор Иваныч поживать своим умом, – продолжал Череванин. – Первым следствием было то, что Молотова стали теснить. Он в обществе говорил неуважительно о своей благодетельнице; добрые люди довели это до нее. Вышла большая неприятность: ему предложили подать в отставку, хотя он успел прослужить всего полтора года.
– Вы знаете, что с ним было после?
– Знаю. После…
В это время раздался звонок в прихожей, и Надя с замиранием сердца подумала: «Неужели у меня есть жених?» Она вспомнила давешнего нового гостя.
Показался в дверях Игнат Васильич. Он прямо направился к Наде, подошел к ней и звонко поцеловал ее.
– Ты счастливица, моя Надя! – сказал он дочери, глядя на нее с полною любовью.
Надя побледнела. Догадалась она.
– Чего, дурочка, испугалась? – говорил Дорогов ласково и опять поцеловал ее в щеку.
Надя молчала; у нее шумело в ушах; она переставала понимать себя.
– Голубушка моя! – продолжал отец ласкать.
– Кто он? – прошептала Надя едва слышно.
– Генерал, генерал! – ответил Дорогов с искренним восторгом, от которого трепетало все его существо.
– Какой?
– Подтяжин.
Надя слегка вскрикнула.
– Шампанского! – закричал отец.
– Я не пойду за него, – сказала Надя.
Отец недослышал.
Радостный крик отцовский разнесся по всем комнатам; прибежала жена, дети.
– Папаша, – сказала Надя, взяв его за руки, – я не хочу.
Теперь отец побледнел.
– Что? – крикнул он грозно, и послышался старый, юность напоминающий дороговский голос.
Надя обмерла…
– Полно, дурочка, – заговорил он опять ласково и весь дрожа от волнения, – полно, моя милая… Ах! (Он махнул рукой.) Что, ты от всех женихов решилась отказываться? Но на этот раз дело решенное, и ты будешь генеральшей, – произнес отец твердо и прошел к себе в кабинет, хлопнув крепко дверью.
– Свинья! – прошептал Череванин, и ему захотелось ударить кистью в лицо портрета, который он подновлял.
Мать ушла к отцу. Дети смотрели с сожалением на сестру свою.
– Надежда Игнатьевна, успокойтесь! – проговорил, неуклюже подходя к ней, Череванин.
– Ах, оставьте меня одну, – отвечала Надя.
Она заплакала.
«Значит, я тут ни при чем», – подумал Череванин, и, не простившись ни с кем, он убрался восвояси.
Надя подошла к окну и облокотилась на косяк. Слезы лились градом. Наконец пробил час, когда должен был решиться главный вопрос Надиной жизни. Пришел узаконенный муж и говорит: «Ты мне нравишься, ты хороша и умна, я буду жить с тобой…» Ей живо представился Подтяжин, Алексей Иваныч… Он был в летах Надинова отца. Лицо его было антипатично. Такие лица иногда встречаются только у отъявленных бюрократов. Все двадцать лет честной формалистики отпечатлелись на нем. Кожа на лице была аккуратно пригната и туго натянута, и потому все черты его раз навсегда резко определены; между бровей образовалась складка; кости над щеками, около глаз, выдались выпукло; от места, где ноздря к щеке прилипла, и до края губ, направо и налево, нарезаны две черты, тонких как нити; впалые щеки лежали на широких челюстях; крутой подбородок выдался вперед. Этот форменный облик освещался из-под нависших бровей бойкими, всевидящими глазами. Взглянув на него, вы сказали бы: ни одной подчистки или помарки, будто вымыл его, выбрил, посыпал пудрой, отер полотенцем и вставил в воротнички яркой белизны тот самый писец, который готовил ему бумаги. Представьте себе, что лицо иногда улыбалось, показывая желтые зубы и твердые десны. Росту он был среднего, с выпуклой грудью, прям и украшен орденами. Без всякой подлости, единственно точным исполнением обязанностей он достиг генеральского чина. Наде и в голову не приходило, чтобы она могла целовать это заслуженное лицо.
Когда дожил этот господин до сорока лет с лишком, он, сосчитав свои деньги, вообразил, что ему необходимо жениться. Он видел Надю несколько раз у Рогожниковых, где иногда играл в карты; Надя понравилась ему, и он сказал себе: «Ведь не откажется быть генеральшей?» Вернувшись домой, он написал своему секретарю письмо, с выставкою наверху его слова: «Конфиденциально», прося сделать от его лица предложение Дорогову относительно его дочери. Дело велось документально и чиновнически, точно генерал заботился об определении Нади на службу. Он просил поставить на вид свои капиталы, степенный характер, генеральский чин и надежды на будущие повышения. Письмо было занумеровано и внесено в число исходящих дел в домашнюю книгу. Никто не заметил в нем никакой перемены: вчера был просто генерал, а сегодня вздумал да и сделался женихом, отдавши приказание – сократить по некоторым частям расходы. Он начал соображать, как бы устроиться попокойнее: «Пойдут дети, визг и плач начнется, а я человек деловой, мне нужно уединение и спокойствие. Всю хозяйственную часть отдам ей, уж это ее дело и будет…» Вот в это-то время он и улыбнулся.
«Что теперь делать? – думала Надя. – Нечего делать… не придумаешь ничего, и посоветоваться не с кем!» Надя чувствовала со дня на день, что около ее становилось душнее и душнее, все ближе подходили к ней неприятные образы, неотступнее предлагали свои требования, и каждый день, а теперь уж каждый час, неизбежнее становилась жизнь на заданную тему, по чужому плану, по отцовскому приказу. Давно уже хотелось Наде вон из родной семьи, хотелось жить по-своему, увидеть иной быт и иные лица, быть самостоятельной женщиной; но понятно ей было, что только жених мог увести ее из дому, лишь под руку с ним можно оставить свой терем; надо кого-нибудь поцеловать, обнять, и тогда признают ее взрослым человеком, с правом самой за себя отвечать. «Отчего же я всем женихам отказываю? Что будет после? Чем это все кончится? Надо же когда-нибудь выйти замуж?» И вот Надя с усилием, с болью в сердце представляет себя женою Подтяжина. Опять в ее воображении восстает всецело зачаделое, темнообразное лицо, она уже видит в этом лице что-то доброе и строго честное, неумолимо законное, и на сердце ее мучительно тяжело. «Твоя?» – спрашивает она с трепетом и не может оторвать взоров от образа жениха… Является расчет, что она станет делать, если придется его полюбить, – надо же будет, если выдадут замуж, нести обязанность брака. Во время этого расчета в душе ее пока не мелькнуло ничего нечистого, возможности вдовства или любви к кому-нибудь помимо мужа; она обдумывала, какой долг она примет на себя. Но вот, когда она подумала, что Подтяжин может осчастливить и отца ее и всех родственников, что с замужеством ее открываются громадные карьеры, кресты, чины и награды, что она все это принесет своим и потому нечего и мечтать о возможности отказа жениху – ее принудят, – когда она это подумала, ей досадно стало, она с отвращением и негодованием оттолкнула от себя зачаделый лик, хотя в это же время ясно поняла, что ей почти невозможно избавиться от Подтяжина. Да, она вспомнила грозный отцовский голос, в котором слышалось непобедимое упорство, но она не хотела больше думать о женихе и на время насильно изгнала из головы мысли о нем; она закрывала глаза, ей хотелось хоть немного забыться. Являлись мысли, совсем не идущие к делу… Душно было.