355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гарин-Михайловский » Инженеры » Текст книги (страница 5)
Инженеры
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 23:10

Текст книги "Инженеры"


Автор книги: Николай Гарин-Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

Письмо произвело впечатление ошеломляющее на всех и больше всего – на Аглаиду Васильевну.

Ее сердце сжалось тоской и каким-то ужасом. Судьба преследовала ее и точно задалась целью неумолимо доказывать ей, что не ее волей будет идти жизнь, и ужас охватил Аглаиду Васильевну от мысли, где предел этой неумолимости. В первый раз Аглаида Васильевна захотела умереть и с мольбой и тоской смотрела на образ, а по щекам ее текли обильные слезы.

В это время Ло, у которого движения обиды и любви всегда чередовались, войдя в комнату и увидев, что происходит с бабушкой, пошел к ней и, пригнувшись к ее коленям, угрюмо проворчал:

– Скажи мне, баба, кто тебя обидел, и я убью того.

И когда Аглаида Васильевна продолжала плакать, не замечая его, он тоже заплакал, уткнувшись в ее колени.

Когда Аглаида Васильевна, наконец, заметив, нагнулась к нему и спросила, о чем он плачет, и он ответил, что ему жаль ее, она с воплем: "О, бедный мальчик!" – схватила его и осыпала горячими поцелуями.

Кризис прошел. Ло вырвал ее сразу из объятий отчаяния в свет. Аглаида Васильевна уже плакала слезами радости и говорила:

– Его святая воля: у меня прибавилось еще трое детей.

В это время к дверям подошла кухарка с своим младенцем, которому вдруг что-то не понравилось, и он закричал благим матом. Кухарка начала его шлепать, а Аглаида Васильевна горячо сказала:

– Разве так можно обращаться с детьми? Дай сюда его.

И действительно, маленький бутуз на руках у Аглаиды Васильевны мгновенно успокоился.

А Сережа сказал:

– У вас, мама, не трое детей прибавилось, потому что этот тоже ведь ваш, и, пока вы будете жить, ваш дом будет всегда какой-то киндер-фабрикой.

Маня присела к роялю и заиграла импровизацию сестры, последнюю перед ее отъездом.

Торжественно замирали стихающие аккорды морского прибоя, колокольного звона монастыря, куда уже ушла и навеки теперь скрылась Зина.

И сильнее плакали и Аглаида Васильевна, и Аня, и у Мани текли слезы.

Все вечера говорили о Зине, вспоминали многое из прошлого, все мелочи из ее последнего пребывания, и теперь всем ясно было, что она исполнила все, что, очевидно, уже давно задумывала.

Пришла мать Наталья и с сокрушенным покаянием подтвердила это.

– Мучилась я, мучилась, – говорила мать Наталья, – но ведь наложила она на меня, прежде чем поведала, обет молчанья, и должна была молчать, только мучилась да вздыхала. Все-таки ложь была, но и то, как написано, ложь во спасение... В вечное спасение.

И опять плакали все, и с ними мать Наталья, вспоминавшая свой когда-то уход из дому и пережитые с ним страдания.

В письме Зины, теперешней уже матери Натальи, было обращение и к брату.

"Тёма, – писала сестра, – сутки состоят из дня и ночи, – вечно бодрствовать одному нельзя. Жизнь – это море, и, пока мы в жизни, каждый капитан на своем корабле. Весь успех зависит от надежного помощника. Переищи весь мир, и лучше Дели не найдешь. Возьми ее себе, благословляю тебя и предсказываю тебе великое счастье с ней".

Карташев, раздвоенный, подавленный, в душе завидовал смелому Зининому выходу из жизни. Приглашенье ее жениться на Аделаиде Борисовне еще болезненней подчеркнуло его душевный разлад. Теперь, когда и он, с целой стаей разных обирателей, потянется в хвосте армии, чтобы служить только мамоне, контраст между выбором Зины и его становился еще ярче и оскорбительнее.

О женитьбе в первый раз было сказано открыто, и, насторожившись, все ждали, как отзовется Карташев на призыв сестры.

– Я никогда, если бы даже она согласилась, – заговорил угрюмо и взволнованно Карташев, – не женюсь на Аделаиде Борисовне. Свои советы Зина могла бы оставить при себе. Если бы когда-нибудь я и вздумал жениться, я не спросил бы ничьего совета, ничьего согласия, ничьего разрешения. Женюсь, на ком захочу...

Голос Карташева был раздраженный, вызывающий, хотя он и не смотрел на мать.

– И, вероятнее всего, женюсь на кухарке, – с детским упрямством и упавшим тоном закончил Карташев и посмотрел на мать.

На мать смотрели и Маня, и Аня, и Сережа.

Вместо сцены, которой ожидал Карташев, мать, стоявшая у перил террасы, сделала ему церемонный реверанс и ответила:

– А я вперед благословляю. И если ты хотел меня удивить, то – напрасный труд, жизнь уже столько удивляла меня, что уж теперь трудно удивить меня чем бы то ни было.

– Дурак ты, дурак, – сказала Маня.

– И дурак и подлец, – ответил дрожащим от слез голосом Карташев и быстро ушел с террасы.

X

Бендеры – маленький городок, с маленькой одноэтажной гостиницей с деревянной серой крышей и большим садом, был похож на село.

В этой гостинице, с коридорами, как в казармах, с большими висячими замками на номерах, толпилась масса всевозможного штатского и военного народа. Военные – большею частью интенданты, штатские – евреи – поставщики армии. Большинство из них молодые, энергичные, с жгучим взглядом людей, идущих, не сомневаясь, к своей цели.

В этом будущем обществе Карташева он чувствовал себя подавленным, раздвоенным, жалким. Дядя знакомил его с интендантами, его будущим начальством, и они покровительственно говорили ему "молодой человек", хлопали по плечу и приглашали выпить.

Высокий, начавший уже жиреть, бритый, с седыми усами штаб-ротмистр, не стесняясь, громко и цинично говорил, сидя за столиком, незаметно глотая рюмку за рюмкой, вытаскивая пальцами падавших мух, что сдерет шкуры с своих подрядчиков.

– Что?! Он, подлец, миллион себе в карман положит, а я своим детям голодным вместо хлеба камень в глотку засуну, и в этом будет моя совесть и честь?! Врешь, на вот тебе, выкуси, – и он толстыми пальцами складывал шиш и тыкал им в воздух, – свою гордость и честь я буду видеть в том, чтобы заставить тебя поделиться со мной половину наполовину, а иначе и ты, подлец, без таких же, как и я, штанов будешь. На тебе! Ты миллион себе засунешь в карман, а чтобы потом моему сыну, когда он будет у тебя милостыню просить, сунуть ему пятак и чувствовать себя порядочным человеком, который имеет право сказать сыну моему: "Твой отец дурак был, кто же ему виноват?" Нет, врешь, мерзавец, когда я выдерну у тебя твою половину, ты тогда сам скажешь: "Ой, ой, какой умный, сделал и без капитала то, что я с капиталом". И шапку еще снимешь да низко поклонишься... Да, да – довольно, брат, с нас этих шкур. Довели до разоренья, до нищеты. Охотников разорять, отнимать последнее – конца свету нет: и государство, и мужики, и проклятые газеты, и книги, и если сам себе не поможешь, то и иди к ним с протянутой Христа ради рукой. И если я сам себе не помогу, кто мне поможет?! Дурак и подлец я буду, если и этим случаем не воспользуюсь спасти свое имение, спасти детей от голодной смерти. Нет, дудки, старого воробья на мякине больше не проведешь: раз свалял дурака благодаря этому благодетелю, – он ткнул толстым пальцем в Василия Петровича, – отпустил на даровой надел неблагодарное мужичье, – весь уезд тогда одел, а теперь и сам не лучше нашего кончил, такой же интендант. И главное, и тут еще собирается дурака валять: валяй на здоровье, но уж будь спокоен, за собой никого не поведешь...

Василий Петрович Шишков всей своей фигурой резко отличался от остальных интендантов, и хотя он тоже бодрился, неопределенно отшучиваясь от фамильярного панибратства своих коллег, но Карташев сразу почувствовал в нем свояка по положению и прильнул к нему всей душой.

Василий Петрович увел его в гостиничный сад и, забравшись в глухую аллею, спросил Карташева:

– Вы что, с ума, что ли, сошли? Ну, я старик, жизнь моя разбита, имение не спасти, дети с голоду умирают, я сам ничего не знаю и никуда не гожусь, но вы... вы... ведь вы же инженер, перед вами широкая дорога, а вы хотите замарать себя в самом ее начале так, что потом вам все двери же будут закрыты. И нам наш позор уже не долго нести – десять лет, и в могилу, а волочить его через всю жизнь...

– Но куда же мне деваться? – с отчаянием ответил Карташев. – Я искал инженерного места – нет. Да и инженер я ведь только потому, что у меня диплом, но я ведь ничего, решительно ничего не знаю.

Василий Петрович ходил рядом с Карташевым и молча слушал.

– Послушайте, – перебил он вдруг Карташева, – знаете что? Вы слыхали, что сюда вчера приехал инженер строить дорогу на Галац?

– Нет, не слыхал. Да и приехал-то он, вероятно, уже с набранным штатом.

– Кого-нибудь из инженеров вы знаете?

– Ни одного человека, кроме своих товарищей по выпуску.

– Пойдите на всякий случай к главному инженеру.

– Нет, не пойду. Если бы вы знали, как это унизительно – идти просить и получить наверно отказ...

– Плохо, плохо, – говорил огорченно Василий Петрович. – С такими задатками пассивно плыть по течению затянет вас в такую тину жизни...

Он нетерпеливо вздохнул.

– Эх, русская нация! голыми руками бери и вей какие хочешь веревки... И кто говорит? Я...

Василий Петрович с добродушным комизмом ткнул себя в грудь и посмотрел на часы.

– Ну, а все-таки хоть и на проклятую службу, а время идти...

Были сумерки. Дядя ушел еще и еще толковать с интендантами, а Карташев лежал на своей кровати и смотрел в полусвет окна, выходившего в сад.

Дверь номера отворилась, и раздался голос Василия Петровича:

– Кто-нибудь есть?

– Я, – ответил Карташев.

– Вас мне и надо. Ну, я познакомился и переговорил с главным инженером, – он вас просил прийти к нему.

– Когда? – испуганно поднялся с кровати Карташев.

– Сейчас.

– Ну? Надо одеться.

Карташев зажег свечу и начал быстро одеваться в самое парадное свое платье.

Одеваясь, он расспрашивал Василия Петровича, как же все это вышло.

– Да просто пришлось обедать за одним столом, познакомились, разговорились, я сказал, что у меня есть здесь один знакомый инженер, он сказал сначала, что все места уже заняты, а потом подумал и сказал: "Пускай придет ко мне".

Карташев радостно слушал и верил.

В действительности же Василий Петрович еще утром, говоря с Карташевым, задумал и привел в исполнение свой план. После службы, надев мундир, он отправился в номер, где жил главный инженер, представился ему и с просьбой не выдавать его рассказал о фальшивом положении Карташева.

Главный инженер ответил ему:

– Места все заняты... Я мог бы его взять, дело, может быть, развернется, но на первое время ему придется помириться с очень скромной ролью.

Карташев торопливо причесывался и взволнованно отдавался радостному чувству: неужели он все-таки будет инженером, неужели он опять инженер?

– А вы не пойдете со мной? – спросил в последнее мгновенье Карташев, держа в руках свидетельство об окончании курса.

Василий Петрович только рассмеялся и махнул рукой.

– Ну, идите...

Карташев, прежде чем выйти, разыскал коридорного и просил его доложить о нем главному инженеру.

Загнанный, сбитый с ног коридорный долго не мог понять, чего хочет от него Карташев, и все повторял ему с хохлацким выговором:

– Ну, когда надо, так и идите, чем же я тут могу помочь? Ось и дверь не заперта.

И в доказательство коридорный действительно приотворил дверь.

– Кто там? – раздался густой голос.

Карташеву ничего не оставалось больше, как скрепя свое сильно бившееся сердце перешагнуть порог и остановиться с разинутым ртом. На полу, перед ним, лежало два человека. Один толстый, в рубахе с расстегнутым воротом, из-за которого выглядывала волосатая грудь, уже пожилой, другой более молодой, худой, нервный, бритый, с черными усами, с строгим лицом и недружелюбным взглядом своих черных, мечущих искры глаз. Оба лежали на карте, толстый водил по ней красным карандашом, а худой внимательно следил.

В отворенной двери несколько мгновений постоял и коридорный, тоже чем-то как будто вдруг заинтересовавшийся, но, вспомнив, вероятно, о своих текущих делах, побежал дальше, затворив за собой двери.

При входе Карташева худой только недовольно покосился на него, а толстый продолжал вести карандашом линию по карте.

– Здесь, – сказал толстый, – перевальная выемка будет, вероятно, две две с половиной сажени. Тут пойдут нули, нули... Тут косогором подход к Пруту, затем по берегу Дуная, а последние пятнадцать верст уже прямо разливом Дуная с насыпью, вероятно, что-нибудь вроде сажени.

Карташев сообразил, что идет наметка будущей линии, подвинулся ближе и через головы следил за карандашом.

– В общем, – кладя карандаш, сказал толстый, – тысячи две кубов на версту все-таки выйдет.

Он сел лицом к Карташеву и сказал, сидя на полу:

– Здравствуйте. Вы инженер Карташев?

– Да.

– Видите, места у меня теперь нет, пока что я могу взять вас на затычку. Вы в этом году курс кончили?

– Да.

– На практиках бывали?

– Только кочегаром ездил.

– Ну, это... где ездили?

Карташев назвал дорогу.

– На угле?

– Да.

– Какой уголь?

– Брикеты из Кардифа, а сверху нью-кестль.

– На паровозе двое было: машинист и вы или еще кочегар?

– Нет, только машинист и я.

– Долго были?

– Пять месяцев.

– Значит, выносливость приобрели?

– Я думаю.

– На изысканиях не были никогда?

– Никогда.

– Теорию знаете хорошо?

– Плохо.

– Но проектировать можете все-таки, например, мосты?

– Составлял проекты в институте, – нехотя ответил Карташев.

– Составляли или заказывали?

– Больше заказывал.

– Ну, какой самый большой проект деревянного моста несложной системы?

Карташев подумал и ответил:

– Три сажени.

– Значит, и по проектировке не годитесь, – сказал раздумчиво главный инженер.

Он еще подумал и сказал:

– Я, право, не знаю, что мне с вами делать. Нам нужны люди, но знающие, а вы ведь первокурсник студент по знаниям. Я могу вас взять только практикантом.

– Я согласен.

– Жалованье тридцать пять рублей в месяц.

– Я согласен.

– Ну, кормить будем.

– Об этом нечего говорить, – ответил Карташев. – С моими знаниями я никакого жалованья не стою.

– Вы возьмете его в свою партию? – спросил толстый худого.

Худой свирепо сдвинул брови и, сверкнув на Карташева своими глазами, угрюмо сказал:

– В таком случае завтра в пять утра выходите на площадь перед гостиницей.

А толстый, протягивая руку, сказал:

– Ну, а теперь прощайте.

Карташев пожал руку толстому, поклонился худому и пошел к двери. Уже у двери он остановился и сказал:

– Я постараюсь оправдать ваше доверие.

И, выскочив в коридор, он подумал: "Как это все глупо вышло, и каким я дураком вышел в их глазах... Ну, и отлично, а все-таки начало сделано, переживу еще много тяжелых унижений, но сразу все пройду от изысканий до постройки..."

– Ну? – встретил его Василий Петрович.

– С большим скандалом, но принял, – смущенно и радостно ответил Карташев. – Вы знаете, уже завтра в пять часов утра...

– С места в карьер: отлично.

– И в поле на изыскания. Я так боялся, что меня засадят за проекты, но бог мне помог по поводу проектов такую чушь сморозить, что сразу решили, что я никуда не гожусь. Вот теперь не знаю только, как с дядей быть?

– Дядю вашего я беру на себя. Теперь сидите, я пойду к нему, а потом вместе ужинать будем.

Уже сгорбленная фигура Василия Петровича скрылась за дверью, когда спохватился Карташев и подумал: "Эх, забыл поблагодарить!"

Карташев напрасно беспокоился относительно дяди. Дядя уже и сам тяготился своим выбором, бранил в душе племянника кисляем и, основательно опасаясь за результат своего громадного дела, подыскал ему молодого энергичного помощника Абрамсона. Теперь этот Абрамсон, племянник главы фирмы, которой дядя Карташева продавал свой ежегодный урожай, становился во главе дела.

Уверенность этого красивого, с строгим римским овалом лица, в золотом пенсне Абрамсона была такова, как будто с рождения всегда он был во главе больших дел. С интендантами он держал себя покровительственно, как с маленькими людьми, и запугивания Конева на него мало действовали.

За ужином, где присутствовал и Карташев, и присутствовал даже с удовольствием, так как это уже была чужая, посторонняя для него компания, где он только наблюдал, – пьяный Конев приставал к Абрамсону:

– Если ты мне не дашь заработать чистоганом сто тысяч – сто! Ни копейки меньше, то пиши духовное завещание.

– Я не помню, когда мы пили брудершафт, – ответил с достоинством Абрамсон. – Что касается заработка, то можно и двести заработать, было бы за что...

– Конечно, не даром.

– Прежде всего надо действовать с умом...

– Я всегда с умом...

– И поэтому надо прежде всего молчать, а когда придет время, тогда и поговорим...

Абрамсон многозначительно смотрел в глаза Коневу, другим интендантам, Конев впивался в его глаза и, обращаясь к дяде Карташева, говорил с восторгом:

– Вот это шельма! Это выбор! Даром что молоко у него на губах еще не обсохло, я знаю вперед, что он и тебе даст кусок хлеба, и нам, и себя не забудет. Черт с тобой, хоть и жид ты, а давай брудершафт пить, потому что у тебя голова золотая. А на меня надейся... Мне твоего даром не надо. Хочешь, тебе сейчас квитанцию на сто пар павших быков выдам да на сто пар сейчас же вновь купленных, ну-ка, чем пахнет, что дашь? Говори?!

Конев так орал, что с соседних столиков на него оглядывались, и сидевшие с ним за столом напрасно уговаривали его.

– Что вы мне тут толкуете, – кричал он. – Разве я своими глазами не видел сегодня этих павших быков. Ступайте на сваи, они и сейчас еще лежат там, а сколько их лежит во всю дорогу до Адрианополя. Что?!

Он лукаво и пьяно подмигивал компании и говорил:

– Бывали в передрягах! Только разве во чреве китовом не побывал еще, а в остальных – все входы и выходы во как знаем! И кому какое дело? Моя голова, я под суд пойду, если уж на то пошло! И никого не выдам! Наливай! Я, братец, из коммерческого училища: там товарищество – ой-ой-ой! Только выдай!

Конев сжимал свой волосистый громадный кулак ж, потрясая им над головой компании, кричал:

– Так вздутетенят и плакать не позволят! Раз мы в училище забрались под пьяную руку в известный дом...

Следовал рассказ о жестокости над женщиной, отвратительный, совершенно неудобный для передачи. Результат был тот, что, несмотря на всю снисходительность нравов училища, пятерых исключили из него, и в том числе Конева.

– Ну и что ж? – закончил Конев, – человеком, как видишь, все-таки остался. Годом позже был произведен, а в глаза каждому могу смотреть: все-таки никого не выдал и не выдам! А вот что Артемий Николаевич с нами не едет – это умно. Что умно, то умно, – гусь свинье не товарищ, – нет, нет! Выпьем за его здоровье, пусть он себе остается и получает свои тридцать пять рублей с полтиной и харчи!

Благодушный и пьяный комизм Конева смешил всех и Карташева, и все снисходительно и доброжелательно чокались с ним.

Возвратившись в номер, дядя заявил Карташеву, когда тот приступил к денежному вопросу:

– Ни копейки от тебя назад не возьму. Теперь у меня деньги есть, и выданные тебе две тысячи – капля для меня в море теперь. Может быть, придет другое время, а тогда ты будешь уже на ногах, не мне, так детям моим: жизнь – колесо, – что сегодня внизу – завтра наверху, и наоборот.

– Ну, дядя! Те деньги, которые я истратил, ну, уже так и быть...

– Да что ты, ей-богу! С кем ты торгуешься? Мне мать твоя не сестра, что ли? Не одна грудь нас кормила? Не одна мы семья и до сих пор? Мы никогда в жизни с твоей мамой не поссорились. Наташу мне кто посватал? Была первая и по красоте и по богатству невеста. И если бы не мама, я мог бы жениться? Мама твоя такой министр, какого не было еще и не будет. Будешь еще ты торговаться со мной. Садись лучше и пиши маме письмо...

– Нет, я уж завтра.

– И думать нечего! Не дам спать, пока не напишешь! Знаем мы ваше завтра. Вот головой тебе отвечаю, что за все лето это будет первое и последнее письмо... Садись, садись...

Карташев нехотя сел:

– Все мысли в разброде. Диктуйте мне...

– Пиши, голубчик, – ответил дядя, укладывая что-то в чемодан, – пиши: "Дорогая мама, дожив до двадцати пяти лет, я, слава богу, научился писать под диктовку, лет в сорок научусь и сам писать письма..."

Дядя диктовал совершенно серьезно, а Карташев смеялся.

– Ну, пиши же, сердце. Ты думаешь, ей не будет радость, что ты опять инженер? Охо-хо, какая радость. Только молчала она, а уж видел я, какие кошки скребли ее...

Карташев наконец вдохновился и засел за письмо.

Дядя успел заснуть и опять проснулся.

– О, дурный! То не уговоришь, то не оторвешь! Два часа, а в четыре вставать. Бросай писать, спи!

– Кончаю.

XI

В четыре часа утра дядя разбудил Карташева.

На этот раз Карташев вскочил как встрепанный и быстро оделся.

Он долго выбирал из костюмов, во что ему одеться, и надел лакированные ботинки, щегольскую, вроде гусарской, куртку, форменную шапку и золотое пенсне.

Дядя его, с черепаховым пенсне на конце носа, внимательно осмотрел племянника.

– Ну, господи благослови тебя на новый и дай бог, чтобы был славный путь.

Дядя торжественно, по-архиерейски, благословлял племянника и усовещевал:

– Не топырься, не топырься! Все мы, голубчик мой, начинали с отрицанья бога, а кончали, как и ты в свое время кончишь, что без божьего благословенья ни от одного дела не будет толку.

Ровно в пять Карташев был на площади перед гостиницей.

Солнце, яркое и уже раскаленное, стояло над горизонтом. День обещал быть знойным. Но пока еще чувствовалась прохлада, и обильная роса еще сверкала на траве и деревьях, окружавших площадь.

У ворот гостиницы стоял дядя и наблюдал.

Худой инженер с черными огненными глазами уже был там. Он был еще мрачнее вчерашнего, быстро пожал руку Карташева и, махнув куда-то в сторону, буркнул:

– Познакомьтесь.

Карташев повернулся к группе рабочих человек в двадцать, с которыми о чем-то энергично переговаривался маленького роста господин с шляпой-панамой на голове, сдвинутой на затылок.

Господин повернулся, и Карташев увидел темное молдаванское лицо с маленькими лукавыми и веселыми глазенками.

– Ба! – добродушно и пренебрежительно сделал жест в воздухе господин в шляпе-панаме. – Карташев? Ну, здравствуйте.

– Знакомые? – спросил старший.

Маленький опять сделал пренебрежительный жест.

– До шестого класса в гимназии сидели рядом, пока меня не выгнали за то, что сказал учителю латинского языка, что его предмет яйца выеденного не стоит.

– А вы... Сикорский... – замялся Карташев. – Как же попали на наше инженерное дело?

Сикорский иронически усмехнулся и развел руками.

– Вот, как видите... извините, пожалуйста, тоже инженер, хотя и не признанный Россией, Турцией, Николаем Черногорским, Абиссинией и прочее и прочее. Кончил в Генте.

– Давно?

– Да вот уж два года.

– И на практике уже были?

– На постройке двух дорог уже начальником дистанции успел быть.

– Значит, вы совершенно опытный инженер, – обрадовался Карташев, – и меня выучите?

– А вы конечно, – ни папа, ни мама, ни бе, ни ме, ни ку-ку-ре-ку, как, бывало, по-латыни? Не конфузьтесь – имел честь достаточно познакомиться и с вашими дипломированными инженерами, и с вашими студентами. Господи, что это за лодыри, что за оболтусы! Прямо совестно, хуже всяких юнкеров. В девять часов он глаза продирает только, все в таких же лакированных сапожках, пенсне...

Сикорский рассмеялся мелким, замирающим смехом.

– Как они идут, бывало, получать жалованье, я всегда их спрашиваю: "Слушайте, вам не совестно?" Ай-ай-ай...

Сикорский раздраженно покачал головой.

Старший инженер, наклонив голову, неопределенно слушал. Он сделал нетерпеливое движение.

– Ну что ж не несут планы?!

И, быстро повернувшись в сторону Сикорского, угрюмо бросив: "Я сам пойду", решительно зашагал в гостиницу.

– Слушайте, – говорил Сикорский Карташеву, – зачем вы таким шутом нарядились? Может быть, для прогулок с дамами это и очень подходит, да и то не в такую жару, но как же вы будете по болотам шляться в ваших ботинках? По вашему костюму очевидно, вы никакого представления не имеете о том, что вас ждет?

– К сожалению, да.

Одетый в легкую чесунчевую пару, в парусиновых сапогах, Сикорский покачал головой и вздохнул:

– Боже мой, боже мой! Что только делается в этом государстве! До двадцати пяти лет людей, как малолетних, вымаривают, превращают их в каких-то институток, куколок и выпускают... вот...

Сикорский возмущенно хлопнул себя по бедрам руками.

– И что ж? – продолжал он. – Их ждет голодная смерть? Нет! Их ждет карьера. Будете, будете и главным инженером и министром... Тварь! Гадость!

Карташева коробил тон Сикорского, но над этим господствовало сознание, что Сикорский в сравнении с ним неудачник, что диплом иностранного инженера никогда его дальше начальника дистанции и не пустит и что он был бы только комичен среди настоящих инженеров со всеми своими претензиями.

Еще более было странно видеть Сикорского в этой новой роли обличителя, что воспоминания о нем из гимназии не вязались с этим.

Карташев помнил Сикорского, когда во втором классе его однажды привел надзиратель во время перемены и оставил его в классе.

Все ученики обступили маленького, черного, как жук, мальчика, с маленькими насмешливыми, вызывающими глазенками, смотрящими лукаво из-под полуопущенных век.

Он стоял у окна, окруженный толпой учеников. И эта толпа и новичок смотрели друг на друга, не зная, что предпринять дальше.

И вдруг новичок быстрым движением поймал муху на стекле окна и, сунув ее в свой рот, сжевал и проглотил ее.

– Фу!

– Гадость!!

– Тварь! – закричали все, отплевываясь, корчась и вертясь.

Так и осталось это чувство какой-то брезгливости к нему.

Опять потом выдвинулось в памяти событие: Сикорский сразу потерял отца и мать. Отца повесили за участие в убийстве жандарма, мать отравилась.

Это было в четвертом классе. Сикорский с братом остались без всяких средств, ему достали уроки, и он этим жил и содержал брата и друга своего старшего брата, тоже ученика, по фамилии Мудрого. Мудрый был очень ограниченный человек, таким же был и брат Сикорского. Оба последние были товарищами Тёмы по учению в четвертом параллельном классе.

Сикорский иронически называл Мудрого le plus sage* – и брата le plus grand**, не стесняясь, ругал их в глаза и за глаза. Это ироническое отношение ко всему и ко всем было отличительной чертой Сикорского. В товарищеской жизни младший Сикорский не принимал никакого участия и не играл никакой роли. Но однажды в каком-то деле он пострадал, не протестуя против того, что пострадал несправедливо. Это вызвало к нему симпатии и уважение.

______________

* самый мудрый (франц.).

** самый великий (франц.).

Произошло это уже в шестом классе, когда взапой читался Писарев, Шелгунов, Зибер, Щапов, Бокль, Милль и все старались жить по-новому.

Ко всему этому Сикорский был совершенно равнодушен. Тем более удивила всех его выходка с учителем латинского языка, когда он объявил, что принципиально не желает изучать такую ерунду, как латинский язык.

Реакция тогда уже надвигалась. Реакционный элемент торопился выслуживаться, и Сикорского исключили. Немного раньше, за какую-то скандальную историю в публичном месте, были исключены старший его брат и Мудрый.

Все трое сразу как-то канули в вечность, и до этой встречи Карташев ничего не знал о всей их дальнейшей судьбе.

Может быть, при другой обстановке Карташев и иначе отнесся бы к приему Сикорского, но на этот раз было неблагоразумно ссориться с ним.

Ища соглашения своих действий с своей совестью, Карташев думал, что такой представитель своего ведомства, как он, Карташев, не может и служить его украшением.

– Вы только в том отношении не правы, Сикорский, что судите по мне. Я был в исключительных условиях.

И Карташев рассказал, как неудачны были все его попытки попасть на практику.

– Ну, а почему же вы рабочим не пошли? Ведь за границей всякий студент путей сообщения, технолог, горный, если не зарекомендует себя рабочим, никакой карьеры сделать не может.

– Я ездил кочегаром, – ответил Карташев.

– Так почему же вы на постройку не пошли рабочим?

– Почему? – Карташев не знал. Может быть, потому, что кочегаром ему казалось все-таки менее обидным служить, чем просто рабочим. Кочегарами ездили и технологи-студенты, но рабочими никто не служил еще.

– Слушайте, Сикорский, вы так ругаете инженеров, а этот инженер, наш старший, не обижается?

– Да разве вы не видите, что это тоже не ваш инженер? Стал бы ваш в четыре часа вставать? Подождите, вот вы еще увидите своих, что это за цацы...

– Как его фамилия?

– Семен Васильевич Пахомов – один из крупных даниловских орлов. А кого Данилов орлом называет...

Карташев знал, что Данилов – тот толстый инженер, который вчера намечал линию на карте.

– Он тоже не наш инженер?

– Нет правил без исключения: ваш. Хоть он и говорит при этом: "извините, пожалуйста", и вашей братии терпеть не может.

Семен Васильевич с картой в руках вышел из гостиницы и быстро шел к ним.

Некоторое время он с Сикорским рассматривал карту, поглядывая в то же время и кругом, затем потребовал лестницу и полез на крышу гостиницы.

– По крышам дорогу поведем, – заметил один рабочий.

Некоторые из рабочих фыркнули, пожилой рабочий пренебрежительно махнул рукой, и, сев, достал из мешка хлеб и огурец, и принялся есть. Остальные последовали его примеру. Одни ели, другие сидели, обхватив руками колени.

К Карташеву нерешительно подошел дядя.

– Ну что, как?

Карташев рассказал, что этот другой инженер – его товарищ из гимназии.

– Ну, и слава богу, – это очень хорошо. Ну, прощай, я так и передам маме.

Дядя сегодня с поездом уезжал из Бендер.

Уходя, он лукаво подмигнул племяннику:

– А тебе на крышу рано еще?

С крыши в это время уже спускались инженеры; Семен Васильевич быстро, отрывисто крикнул:

– Вешки!

Рабочие быстро поднимались. Из толпы вышел, подслеповатый на вид, маленький блондин, средних лет, с виду подмастерье, десятник Еремин, как потом узнал Карташев, а за ним, лениво переваливаясь, пухлый гигант-рабочий Копейка, державший в руках охапку тонких белых, с железным наконечником, вешек.

Семен Васильевич нервно и быстро установил теодолит, еще раз оглянулся кругом и пригнулся к трубе.

Еремин, с двумя вешками в руках, лицом к трубе, пятился, пока не раздалась отрывочная команда:

– Стой!

По движенью рук Еремин двигался то вправо, то влево.

– Держи вешку прямо: между ногами и перед носом. Так! Ставь.

Вешка была воткнута, выровнена. Еремин взял новую вешку у Копейки и пошел вперед. Шагах в сорока он остановился на окрик:

– Стой!

И опять установил вешку.

Третью вешку уж без команды установил Еремин по двум предыдущим и услыхал вдогонку отрывистое:

– Ладно! Кол!

Сикорский подал Пахомову кол.

Пахомов написал "SW, 13°", а Сикорский в это время отвесом определял точку стояния центра инструмента. Инструмент убрали и вместо него забили кол с надписью, предварительно проверив кол по линии. Били долго, и несколько раз Пахомов пробовал качать его.

– Ну, начало сделано. Убирайте по очереди вешки, забивайте вместо них колья и пишите на них направление и начинайте пикетаж. Неси за мной инструмент.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю