Текст книги "Согрей безгрешных (СИ)"
Автор книги: Николай Душка
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Николай Душка[1]
1. Как я стал Шекспиром
2. Есть ли Он?
3. Депутат
4. Формула счастья
5. Ожидание
6. Надежда
7. Направо пойдёшь…
8. Встреча с человеком
9. Звонок из прошлого
10. Письмо из прошлого
11. Возвращение к камню
12. Камень
13. Снисхождение
notes
1
Николай Душка[1]
Согрей безгрешных
1. Как я стал Шекспиром
Занесёт мысль попутным ветром, совсем юную, не замеченную раньше, с розовым румянцем. Встрепенёшься и запнёшься. Застынешь в изумлении – дашь слабину, и мысль улетела. И не вернётся больше. Ни физику, ни астроному не найти её. И даже закоренелому лирику. Поэтому, как явится она ненароком, лови её как-нибудь. Как сможешь. Душой лови. Или грудной клеткой.
Откуда они появляются – эти странники-мысли, странники-просветления? Приходят ли они к каждому или к избранным? Ещё вчера считалось, что к каждому, а сегодня, может, это уже в диковинку.
Я сидел там, где сижу сейчас, и внутри похолодело, покрылось инеем. Я забыл имя своей бабушки. Завертелись круги детства, бабушка там была на каждом шагу, но без имени: все называли её по деду. И я тоже называл её по деду.
Но если у бабушки не было имени, значит, оно ей было и не нужно. Как Шекспиру. Имя в её жизни ничего не значило. Холод превратился в хлад, а потом испарился. Но что-то осталось. Шевеление осталось.
Как выпала мне фамилия, известно доподлинно. Ехал через деревню, в которой жили мои предки, Пётр Великий. И дорогу ему перешёл человек с горбом. Перебежал прямо перед его конями. Ну ладно. Едет он дальше. И вдруг ему снова перебегает дорогу горбун, но уже другой. А может, этот самый. Может, он любил дорогу перебегать. Чуть под лошадей не угодил.
– Ты посмотри, – говорит Пётр соседу по сидушке, арапу своему, – как много в этой деревни горбунов.
– Это тот же самый, – возражает арап. – Он тут по делам мотается.
– А ты мне не возражай, ибо глаз мой – есть алмаз. А деревня эта отныне будет деревней горбунов.
И стали в этой деревне все Горбуновы. И соседи, и родня, и стар и млад, и ближний, и дальний. И уже все свыклись с тем, что фамилии у всех одинаковые, отличали люди друг друга иначе: Иван Болотный, Михаил Утятник, Фёдор Оглобля, а женщин называли по мужчинам. Пообвыклись.
Но тут через деревню едет Екатерина, тоже Великая. Лошади пыль поднимают или грязь месят, не записано. А её возьми да и укуси комар. За нос или за щёчку, ланиту по-ихнему. Кто утверждает – за нос, а кто клянётся – за щёку. Иногда до драки доходит.
– Как много здесь комаров, – речёт Екатерина.
– Один всего, матушка, – трепещет фрейлина.
– Велено не болтать. А деревня эта отныне будет деревней комаров.
И стали называть деревню Комарово, и те, кто захотел, стали Комаровыми, а те, кто не пожелал, остались Горбуновыми, потому что не хватило бумаги. Но оставались и Утятник, и Оглобля, а Болотных стало аж два.
Так и досталась мне фамилия Комаров, и хотя Оглобля и красивее, и звучнее, она нигде не записана, а больше никто через деревню не проезжал. Ну ладно, хоть Комаров, а не Горбунов, Горбунов как-то совсем обидно, хотя это в детстве было бы обидно, давным-давно, а сейчас – какая разница, всё едино, и не нужна мне никакая фамилия, она другим нужна, чтоб идентифицировать меня, или классифицировать по Ламарку, чтоб не путать меня с другими животными, то есть живущими, для обозначения единицы из ряда, действительной или мнимой, скорее мнимой, чтобы пометить мнительного человека, как-нибудь пометить, пока он не исчезнет из этого ряда, потому что исчезнет отовсюду. А мне эта фамилия ни к чему. Зачем она вообще нужна? К чёрту её, эту или другую, или пятую-десятую. Да имя тоже псу под хвост. Шелудивому псу.
Сам я себя никак не называю. А другие зовут – Иван. Такое всемирное имя: Иван, Джон, Бон, Ян, Вань, нормальное имя. Иван, родства не помнящий, прекрасное звучание. Может, кому и не нравится, не по душе. Ну что ж теперь? Менять, что ли? Для кого-то неизвестного, незнакомого и враждебного? Да ни в коем разе!
Родился ребёнок, и было большое веселье. Тут как раз праздник святого приближается, Ивана великомученика. Гулянка в разгаре. Самогон вкуснючий, настоящий, домашний, с тмином, с лазурью, сизо-небесного оттенка, вдохновляющий. А праздник Николы летнего только миновал. И проходит семейный диспут на означенную тему: как назвать ребёнка, Иваном или ж Николаем? Никто не знает, как правильно назвать. Бабушка говорит, что можно по-всякому, оба святые – приличные люди, и как ни назови, ребёнок будет счастлив, хоть Ваня, хоть Колёк. Но бабушке не поверили. Из большой бутыли отлили самогоночки и понесли батюшке, чтоб уточнить, как будет более верно, по божественному, Ванюшкой обозвать чадо или всё-таки Колюшком.
– А самогон-то испытан? – спросил для порядку священник.
– Не оторвётесь, батюшка, – подтвердила тётя, она лучше всех находила с батюшкой общий язык.
– Можно назвать и Николаем, и Иваном, – дал добро батюшка, и эту весть тётя принесла домой на своих собственных крыльях, потому что после разговора со святым человеком у всех поголовно на какое-то время отрастали крылья. Потом же, очень скоро крылья усыхали и отваливались, потому что они сильно мешали повседневным хлопотам. – Можно называть и Ванюшей, и Колюней! – огласила тётя благую весть, и обрадованные родители и родственники, и другие, сочувствующие радости появления ребёнка на свет соседи, а также случайно проходившие мимо во время праздника, а также те, кто прослышал о первенце – просто хорошие люди, выпили за то, что у этого нового человечка будет имя. Имя, как и водится в таких случаях, было поводом для радости, но не самоцелью, как можно предположить в метафизическом порыве, или в метафизическом экстазе, как тут точнее сказать и не запутаться, никто и не знает, подсказали бы, да не хватает ума, на празднике не оказалось ни одного метафизика, и подсказки ждать было неоткуда.
Наутро, когда буря улеглась, день наступил новый, как и другие дни, будни, не праздники, о вчерашнем восторге напоминали только крылышки у тёти, которые были совсем малюсенькие, они едва просматривались под вязаной кофтой из шерсти козы (ни в коем случае не козла), решили закончить вчерашнюю дискуссию о наречении, выяснить, как же назвали ребёнка, как его зовут. Коля или Ваня? Да какая разница? Кажется, Ваня.
И вот хожу теперь я по дорогам родины, не просто ходок, или человек без имени, БОМ, человек без определённой метки по прозвищу БОМ, а Иван, Иван я, не пустое место, а человек, чьё имя пишется с большой буквы. Вот. И на черта оно мне, это имя? Лучше бы я стал Шекспиром.
2. Есть ли Он?
Они пришли. Откуда они взялись? Откуда они берутся? Никто не знает, да и дела никому нет до этого. Из этой же самой земли, из воды, из гниющих болот, откуда вышло всё, начиная с амёбы. В одном не было сомнения – это были действующие организмы. Может, они появились из отверстия в земле, разлома, щели в преисподнюю – ненадолго, их выпустили оттуда на время, на чуть-чуть, чтоб сотворить чёрные дела, а потом – потом опять дорога в ад. И отправятся они туда не рано или поздно, а рано, сразу же после того, как выполнят волю пославшего их. Пославший их – вот причина конца. Но кто он? Дорога к нему закрыта и доступа нет.
Откуда они, нелюди? Можно было бы спросить у Бога, но никогда ещё Бог не снисходил до того, чтоб говорить со своими созданиями. О чём бы то ни было. О сути бытия, о том, зачем они здесь или зачем он сотворил их. На кой ляд, как говорится. Было дело.
Было дело, посылал он сына своего проповедовать истину, раскрывать тайны, позволил даже несколько чудес показать. Но люди оказались слишком слепы, даже тупоумны. Не ожидал Господь, ей-ей, не ожидал он такой зашоренности. И с тех пор как они, живущие на Земле по его прихоти, с его лёгкой руки, убили его родное дитя, поклялся он самому себе не снисходить до болтовни с временными, не оставляющими следов. Даже если среди них находились чувствительные души, случайно мутировавшие, да, приходится признать, в процессе эволюции. Много сил пришлось приложить, многому научиться, чтоб оживить родное дитя. Но больше он на Землю никого не посылал и посылать не собирался. И не снисходил. Хотя в этом он и подобен был своему антиподу, врагу лютому, который портил народ, развращал, убивал и горстями посылал своих эмиссаров к людям. Да, в этом он был точно враг его, да, никогда не станет он сюсюкать со своими овцами. Приглянуть, конечно же, надо. Сотворил, теперь уж что.
В жилах нелюдей тоже текла жидкость и тоже красная. Чтоб не отличались они от остальных, чтоб не бросалось в глаза их отличие. Всё сделал пославший их, чтоб походили нежити на людей, вовсю старался, и не отличить теперь его посланца от любого оборванца, ни внешне, ни внутренне, печёнку воткнул ему и даже сердце. Пусть думают, что тоже человек.
Нелюдь упала на снег, и из дырки в животе полилась на белое красная жидкость. Очень похоже на кровь. Близился конец. Снег пачкался и становился некрасивым от вытекающей субстанции. Но то была не кровь. То была просто жижа. И когда большая часть её вытекла из организма, поток стал маленьким, а снег почти не загрязнился, остаток жижи втекал в маленькую дырочку и уходил незаметно.
– Зачем же ты так, сынок? – спросила женщина, которую перед этим били молотком по голове, чтоб она призналась, где деньги. – Теперь вот умрём вдвоём, – она всё ещё думала, что, может, это тоже немного человек.
Она не знала, что тут на земле, прямо у них под боком, почти по соседству, водятся нелюди. Пока они не пришли первый раз. Тогда и появилось подозрение. Тогда и появился под диваном обрез. Не для красоты. Спасаться.
Что она ответила, нелюдь, не имело смысла, она умела говорить, да, тоже как все мы, и, может, что-то сказала. Но слова ей были даны для того, чтоб не заметили её, не распознали раньше времени. Из дырки в брюхе всё ещё вытекала жидкость, похожая на вишнёвый компот. Вскоре мерзость испустила дух. Сдохла.
Они пришли. Их было трое. Трое – это всегда неприятно. Или опасно. Человек, которому не скучно с самим собой, ходит один. Двое – иногда могут встретиться случайно и заявить, что они – единомышленники, и найдутся те, кто им поверит, поверят в эту смелую гипотезу, а трое – уже банда. Они и были бандой.
– Где деньги?
– Нету денег.
Её ударили по голове, потекла кровь, жизнь оставалась, но сколько её осталось, неизвестно, меньше, намного меньше, чем было до этого, минуту, несколько секунд назад.
– Деньги в гитаре.
Гитара стояла в прихожей, и в ней были деньги. Заначка, а не клад.
Они бойко двинули в прихожую. Там было темно. Тот, из которого скоро, очень скоро вытечет вишнёвый компот, полез в карман за спичками. Ближе спичек лежали сигареты. Он вытащил из пачки одну закурить. Но кто-то подбил его руку, и сигарета упала на пол.
Бог отдыхал, когда в сердце его кольнуло. Творилось что-то неладное. Какая-то несправедливость. Её надо было отвести. Он взглянул на Землю. Там трое молодчиков собирались убить невинную женщину. Просто так. Это надо было отменить. Бог заметил, что главарь шайки потянулся за сигаретой. И он толкнул его под локоть. Сигарета, как и должно, упала на пол. В кармане главаря лежали и спички, и Бог позволил ему взять их и зажечь одну. Чтоб поискал сигаретку, которая упала на пол.
Образ висел в доме с незапамятных времён. Обрез двустволки появился недавно. Но он был наготове. Потому что нелюди уже были в этом доме. Но тогда у Бога не кольнуло в сердце. Никто никогда не узнает – почему.
Чудом она дотянулась до обреза. Как будто кто-то помог ей вложить его в руки. Она лежала на полу, ей было неудобно стрелять, но левая рука высвободилась, и палец правой лёг на курок. Но в доме было чересчур темно, и даже темнота расплывалась, плыла. Правая рука была в крови. «Это кровь с головы». «Сейчас убьют».
Но случилось иначе. В прихожей зажглась спичка, а потом главарь присел на корточки, оба дула были наведены прямо на него. Курок был благополучно спущен. И в животе появилась нужная дырка.
– Стреляй, стреляй, – приказывал уже почти покойник своим подручным, и тут их накрыл ещё один выстрел. Как хорошо, когда всё происходит вовремя. Конечно, это был не совсем тот случай.
Подручные вытащили главаря на улицу, из него текло, и они бросили его на снегу. Их самих скоро и след простыл. И Бог сюда больше не возвращался. Были более важные дела.
3. Депутат
Это был самый настоящий депутат. Не городской думы или сельсовета, клуба по интересам, иеговистской общины или даже православного собрания, собрания духовных лиц или лиц, далёких от духовности, сходка людей, если можно только их так назвать, чтоб они не обиделись на столь примитивное и опять же непочтительное название, сходка, вместо симпозиума, сборище людей, ищущих удовольствия или понимания, где только можно, на каждом шагу. Нет. Этот был настоящий.
Конечно, в самом начале не хотелось говорить плохо или некрасиво о народном избраннике, человеке, избранном вами или нами, не потому, что на косо смотрящего может упасть кирпич на голову или камень окажется привязанным к шее болтуна верёвкой, что растворяется в воде через сутки, ну, может, с небольшим; кому-то придётся возиться с этим да и материал для такой верёвки сегодня ещё дороговат. Нет, чернить депутата мысли не было. Выспросить сокровенное – вот чего захотелось.
Он чудом появился в цеху, без охраны, один-одинёшенек, окружённый десяточком почитателей – сказать так, значит, соврать немилосердно и бросить тень на государственное лицо, чтоб проявиться, высунуться, нет, это неправда. Рядом с ним шло всего двое, начальник цеха и кто-то из замов. Конечно, начальник цеха по своей злобности превосходил любую охрану, но по силе был не богатырь, так что, в случае чего, мог и не защитить депутата. Одно ясно, очевидно – представитель народа, то есть депутат, не боялся этого народа: ни сталеваров, ни подручных, ни даже пыльных, как чертей, работников энергетической службы.
Но вначале не было мысли взывать к депутату. Она появилась случайно, вместе с появлением депутата в цеху. Вынырнула из-под спуда.
Была другая мысль, раньше. Проще и примитивней, приземлённей и низменней, но тоже нераспутанная: почему начальник участка оторвался от народа. Ведь совсем недавно он был рубаха-парень, свой в доску, иногда в стельку, но – свой, а вот теперь оторвался от себе подобных. Казалось, навсегда. Почему? Это надо было понять или хотя бы почувствовать. И барские интонации в голосе, и этот изменившийся взгляд, и приказы, не выполнимые так быстро, как он хотел. Не было болтов, винтов и гаек, которые сам же он своим голосом приказал выкинуть, чтоб их не своровали его преданные люди, и теперь эти идиотские болты надо было найти, материализовать из воздуха, потому что забыл начальник о своём приказе, он не обязан отчитываться перед нижестоящими, навсегда ниже, навеки ниже. Да или нет? Так или не так? А был ведь свой парень. «Идиот», – говорил, ах, ведь нельзя выдавать, кто говорил, а не скажешь кто, значит сам возвёл напраслину… Да, может, никто и не говорил, но думали же, точно так и думали, это уж доподлинно. Вот что было непонятно, и хотелось выяснить, перечувствовать за человека, имя которому Начальник участка. Ой, а что случилось с его женой! Как её стала пожирать зависть. Прямо на глазах. Бедная женщина. Эта всепоглощающая зависть была ей неизвестна и никогда не знакома, дурная незнакомка, которая соблазняла и совращала других, но никак не её, вдруг стала её лучшей, закадычной подругой. Вот что случилось. Почему? Это была задача для выяснения истины. Она и осталась. И тут на горизонте появился депутат.
Это был депутат Государственной думы. Что говорить или писать о нём? Он далёк от нас, как планета, на которой нет жизни или есть жизнь, он не набивает наш кошелёк ни банкнотами, ни даже мелочью. Что о нём писать, думать, тревожить доброе имя? Так запомнился ведь.
Да и начальник участка далёк, как туман в низине, на который смотришь с высоты дамбы, наслаждаясь его прохладой, видишь этот туман с холма, сверху. Не хотелось беспокоить и этого почтенного человека, кем почитаемого, не наше дело, пусть будут дела его делом совести его, чёрт с ним, казалось, с бывшим рубахой-парнем или парнем-вырви-глаз. Так нет же, случилось хуже, ещё хуже… Всё вокруг, кажется, стало распадаться. Как Римская империя. Подъём, расцвет, а потом упадок. Неужели так? И то, что дорого и, может, любимо, тоже ждёт разложение и тлен, и безвозвратная пошлость?!
Всё шло к тому. И надо было взяться за какую-нибудь нить, какую-нибудь верёвочку, хотя бы за ту, которая растворяется в воде за одни сутки, чтоб найти причину, причину конца.
Друзья и близкие теряли души. Как кошелёк с мелочью. Даже не продавали их дьяволу, а теряли, легко и просто, как использованный трамвайный билет. Хотелось вопить. Надо было только удалиться подальше, в необитаемое место, в пустыню. Но пустыни поблизости не было.
И вот появился депутат. Нет, не на горизонте. В цеху. Тут не бывает горизонта. Только стены и пыль различной плотности, но всегда достойная пыль. Глаза ест поедом и дышать мешает. В груди печёт.
Он шёл быстро и легко, как юноша, как мальчик. За ним летели с той же скоростью те, кому было позволено, кому посчастливилось быть рядом. Никогда начальник цеха не летал так, как сейчас, не порхал птичкой колибри, или, может, скворцом. Он ходил степенно, с выпяченной грудью, сколько было, всю выпячивал. Гоголем ходил, Николай Васильевичем.
За депутатом оставался след. Не какой-нибудь вроде того, что остаются, когда сапогами или ботинками вступишь во что-нибудь, или промочишь обувь в дождливую погоду, в ненастье, и уже где-нибудь в доме, в сухом месте, с башмаков стекает вода, оставляя след подошвы или лужу. Всяко бывает. След был не таков. И оставался он не под ногами порхающего депутата, а в воздухе.
Воздух в цеху был не особенно полезен для людей, но людей здесь не было, тут находились рабочие, мастера, разные дежурные инженеры, нет, людей и правда не было. Сплошь и рядом находились подчинённые, и пока они могли дышать тем, что было в атмосфере, менять это что-то никто не собирался. Тем более, что эта воздушная среда передавала запахи лучше самого чистого воздуха, лесного или полевого, или даже морского. Особенно хорошо газовая среда, которую по привычке всё ещё называли воздухом, передавала запах печёной картошки. Когда её пекли в дежурке электриков, то сразу же, как только войдёшь в цех, настроение поднималось до самой высокой степени, запах печёной картошки проникал в душу, и она становилась чище, и, может, добрее. В заводской столовой, где кормили рабочих, так вкусно никогда не пахло. И пахнуть никогда не будет. Последнее утверждение можно оспорить. Но у кого из вкушавших в том месте откроется рот?
Если углубиться в цех, в его всепоглощающее нутро, то где-нибудь, в таком месте, где, кажется, людей никогда не было и не будет, они задохнутся немедленно, так как, по слухам, человек, дышащий без воздуха, долго не живёт, а слухи – они всегда сбываются, в этом самом месте вдруг потянет печёной картошкой, и снова захочется жить.
Депутат пролетел по цеху не так быстро, как пуля, выпущенная из автомата, но всё равно быстро, как умеют только депутаты. Он был уже у выхода из цеха. А после него остался такой замечательный, такой великолепный, ни с чем не сравнимый запах одеколона. И сталевары, и подручные, и ответственные за воду, за пыль, за приборы, все высыпали на площадки, нюхали эту роскошь и не могли вынюхать.
– Вот это да! – говорил один.
– Вот это да! – соглашался второй. Кому-то хотелось подбежать к высшему человеку и сказать: спасибо, что зашли, у нас всё хорошо, сказать два-три слова, чтоб поднять настроение депутату, кто-то хотел просто взглянуть в глаза, чтоб хоть немножко приблизиться к человеку, вероятно, был кто-нибудь и такой, из жалобщиков, вечных нытиков, отставших в развитии, кто хотел бы спросить, когда поставят фильтры, чтоб легче дышалось, тогда и работать будет легче.
Но никто не подбежал к депутату, ни одна живая душа не посмела приблизиться. Запах одеколона, или, может, духов, был таким могучим, возвышенным, нокаутирующим запахом из другого мира, что никто, никто не посмел ворваться в этот недоступный мир. Люди расползались по рабочим местам, с трудом выходя из оцепенения. А депутата и след простыл.
4. Формула счастья
Когда торопливое солнце побежит, посеменит по небу, как беспечная школьница, одетая не по сезону, быстрей бы, скорей бы добраться до места, спрятаться от пронизывающего ветра, избавиться от дрожи, тогда этого не случится. Не случится этого и тогда, когда на небо, вместо золотого чуда, выползет красное чудище, красный гигант, как утверждают и божатся астрономы, и краски мира заиграют по-другому, да и глаза людей станут другими, может, жутко красными, а, может, беспечно лиловыми, такими, что только взглянешь в них, и уже влюбился. И не нужны будут художники и поэты, чтоб разбудить воображение, и лирики, чтоб наполнять души какой-нибудь необыкновенной субстанцией, и даже химики не понадобятся для исследования крови, чтоб поменять состав и дать новую жизнь какому-то давно и напрочь стёртому чувству. Это всё будет не нужно. Взгляд лиловых глаз заменит весь мишурный труд по очеловечиванию людей. Тогда этого больше не случится.
Но почему же это произошло с нами? Почему это стряслось? Люди потеряли формулу счастья, может, эту формулу потеряли ещё Адам и Ева, в писаниях прямо не указано, а намёки – это не тот случай, тут нужны строгие научные доказательства.
Когда торопливые люди устанут бежать. И им надоест каждый день, каждый раз возвращаться туда же, И делать всё то же, что было вчера, и давно, и всегда, И прятать в мешки, и в чулки, в погреба и чуланы, Захочется им поделиться, отдать и расстаться.
Тогда и наступит оно, – пел уличный музыкант под гитару о шести ненастроенных струнах в подземном переходе, мотив он взял у другого певца, которого уже забыли, и хотел напеть себе копей-ку-другую на завтрак, рассказав людям о том, откуда берётся волшебство и что такое счастье. К словам песни никто особенно не прислушивался, вообще не прислушивались, если точно, все спешили, торопились, как на пожар, и хотя монетки изредка звякали, когда касались других монеток, которые проситель вначале положил сам (даже и курице для примера кладут в гнездо какое-нибудь яйцо, поддельное или же испорченное, чтоб она знала, где нестись), давали люди из сострадания, но никак не за то, что музыкант, бард и философ вместе, делился самым сокровенным. За это не платили. Это ничего не стоило, не ценилось и не воспринималось. А вместе с тем соплеменники были несчастны, им всегда чего-то не хватало для полноты ощущений, немного не хватало, чуть-чуть не хватало, но не хватало всегда; без преувеличения, а только с преуменьшением, можно сказать, вечно.
Таким был и кум, и сват и брат. И даже друг. И даже подруга, первая любовница, любовница страстная, женщина роковая. Любимых уже не было, и слово это становилось ругательным. Вот-вот оно станет ругательством. А неочищенных, незамысловатых слов вокруг было видимо-невидимо, больше, чем чистых и симпатичных, и будущее предвещало исчезновение из обихода всяких других выражений, кроме крепких. Что ожидало соплеменников, музыкант не знал, он чувствовал, что было бы, если бы… и пел, распевал и свои песни, их у него было целых две, и чужие пел, и декламировал, белым стихом поливал проходящих существ, земляков и приезжих, и рифмовал невпопад, и сонеты читал, и плакал, рыдал, когда чувства накрывали его, ведь от слова не спрячешься, а он это слово вытаскивал из мрака, из темноты, слово, уже забытое сегодня, хотя вчера ещё им козыряли, выдавая себя за приличных или прикидываясь интеллигентами.
Не знал он, как помочь другим, какие ещё слова найти, какие звуки. Как себе помочь, он тоже особенно не знал, монет в фуражке иногда было так мало, что не хватало даже заморить червячка. Но червяка всегда можно было убить, и это его грело. Он искал слова и звуки, которые остановили бы несчастных, не на минуты, на секунды, чтоб его песня, такая звонкая в переходе, затронула сначала душу, а потом и мысль. И ему это удалось, удалось один раз, остановился возле него человек, не монстр, а гражданин, и обнял, и сказал, что всё понимает, но тут же прилёг и задремал. Чувство удалось расшевелить, и мысль, и только организм не выдержал.
«Может, дело всё в струнах, может, надо настроить гитару, чтоб звучала она так, как привычно их слуху, мягко и бархатно, лаская их нутро бархатной тряпочкой?» – думал исполнитель песен, возвещатель истины и знаток формулы. «Но привычными звуками не открыть для них формулы, не посеять сомнения. Хотя заработать, наверное, можно больше. Но неужели и я, последний из поэтов, променяю лиру свою на радость для желудка, и вместо того, чтобы открывать глаза, стану потакать тому, что они пережили когда-то, и на том стоят? Ни за что!» – подумал певец, взбудораживая ещё больше свою гитару, стала она ещё более непонятна, и грошиков в фуражку сыпалось ещё меньше. Что ж. Надо выбирать. У каждого барда есть выбор. И он волен сам себе выбирать и подмостки, и публику, и даже инструмент. «Вот катятся слёзы из глаз моих, слёзы страсти и печали, слёзы, рождённые любовью к ближнему и к дальнему, и даже к тому, кого никогда и не было на свете, почему же у них не промелькнёт чувство на лице, не приоткроется щель в душе. Почему, Господи?»
5. Ожидание
Ты ждал его, как бога.
«Да нет, дружок, больше бога. Бога так не ждут».
Появится искра внутри тебя, вот же Он, рядом, сию минутку и всегда был рядом с тобой, Бог, господь наш, только не мог ты понимать его, думающего за тебя и чувствующего за тебя, ибо не внимал ты бессмертию; но вдруг внезапно проскочила искра у тебя внутри, и десятки услужливых единоверцев, единомышленников, уже вкусивших бессмертие большой раздаточной ложкой, привечают тебя и зовут в своё лоно, в своё логово. Отныне ты – их, не будет свистеть над тобой и под тобой, паче всего внутри тебя тоска одиночества, тоска забвения тебя всеми, ты – наш, наш родной, с душою, сердцем и потрошками. «С потрошками! С потрошками!», – звенит песня, и слова тут – фу, пустяк, теперь уже не нужны никакие слова, душа освободилась от пут или намертво схвачена невозвратными путами, и ты летишь в пространство звёзд и галактик, ты бессмертен, а остальные, тоже черви, тоже рабы, но ничьи, они остались в пустыне, имя которой не сыскать, в пустыне своих жалких, ничтожных, никаких мыслей и никаких чувств, только голод иногда даёт о себе знать… Лети и наслаждайся. Ты – часть, которой дано почуять всё!
Нет, не так ты ждал его. Ты ждал его больше, чем бога. Бывает ли такое? Один раз было. Значит, бывает. Или, может, нет. Но было.
Ты ждал его, как ангела с небес. Того, который мчался к одному тебе.
– А вот и ты! – твоя душа выпорхнула навстречу ему. Вся, какая была. Без остатка. Целиком.
– Привет, привет! – сказал он торопливо, шутливо, стыдливо.
Но ты не заметил спешки в его словах, ты не знал причину этой поспешности, и вряд ли когда постигнешь её.
– Так сколько же мы не виделись?! – Чувства так и хлынули из тебя, так и повалили.
– Да восемь лет. – Он точно посчитал. Как-то ему это удалось?!
– А кажется, что двое суток. По крайней мере, вот сейчас. Ты появился, и бесконечность отступила.
– Что значит бесконечность? Что за абстракция?
– Да ничего, сказал, как чувствую.
– Ну, прежде чем сказать, подумать надо.
– Придумай лучше. Как ни скажи, всё радость.
– Что я должен придумывать? Какая радость? Отчего?
Он чем-то был недоволен.
– Тебя увидеть снова. Живым. Почти не тронутым природой, – ляпнул ты.
– А что со мной могло случиться?
– Да всё что угодно. Что же могло произойти с тобой? Со мной, с нами, что могло преобразоваться? Да могли мы продать душу кому-нибудь, даже не дьяволу или его жалким прислужникам, а какому-нибудь купчику, или просто продать, просто тому, кто как-то зацепился за жизнь и знает тайный ход в чужие закрома; могли растерять всё, что мы ковали в юности, ковали для того, чтобы ковать, ковать, ковать.
– Попроще говори. А то не понимаю я!
Он, правда, ничего не понимал. Ни про душу, ни про закрома.
– Купил я мяса, свинина свежая. Сейчас поджарю, будет праздник. Сначала разогреем сковородку, чтоб было сочное внутри, потом услышишь ты шкварчанье и почуешь запах. Так запахнет, что не устоишь.
– Я не хочу свинины, лучше молока попью.
Он сморщил нос, как клоун в цирке. Почему-то закапризничал опять.
– Да славное мясцо. Свинью прирезали недавно. С утречка.
– Мне всё равно, что есть. Не избалован кухнями.
– Так может, сделаем жаркое? С картошечкой.
– Зачем возиться, лучше я выпью молока.
– Да что ты с этим молоком! Я так старался!
– Зря старался.
Чувствовалось, что он хочет досадить. Хоть чем-нибудь. Хоть вот этим своим «нет».
– Так жарить?
– Зачем, не надо. Лучше расскажи, что тут новенького.
– Да сейчас ничего. Раньше было похуже.
– Всё ничего. Ну ладно. Давай обедать.
– Ну, давай.
– Я булочку хочу или печенье мягкое.
– Есть вот хлебцы, а булок не купил.
– Ну что ж, хлебцы – то тоже хлеб. Так что тут новенького?
– В смысле истин?
– Каких там истин? Как дела? Работаешь где, сколько получаешь?
– А истины?
Он смотрел, глядел непонимающими глазами. Он забыл это слово.
– Что ты мне зубы заговариваешь? Вижу, получаешь много, живёшь хорошо, зажирел.
– Всё на заводе. Всё по сменам. И с каждым годом тяжелей.
– Ночь отдежурил, денег сгрёб и жируй? Ха-ха. Ему стало легче, казалось, даже немного повеселел оттого, что смог хоть как-то расстроить хозяина. Хоть чуть-чуть.
– Ты мне не веришь!
– Да, по тебе не скажешь, что работяга. Здоров как бык. Вот я больной. Всё у меня болит: и тут болит, и тут болит, и тут тоже болит. Хотел бы я быть таким здоровым, как ты.
– Так ты ж не спрашивал о здоровье? Откуда ты знаешь?
– Да я всё знаю, я такой… мне не надо ничего говорить, я же вижу, что у тебя много денег, и ты здоров, и мне незачем спрашивать, как ты себя чувствуешь и что у тебя внутри, я давно стал скотиной бесчувственной, давно мне ни до кого нет дела, давно я живу сам по себе, берегу себя, как только могу, но попробуй тут себя убереги, вы же не даёте житья, враги кругом, слева и справа, днём и ночью, враги окружили меня, и ты – тоже мой враг, потому что богат ты, вижу, и на ногах стоишь, и не кашляешь, и глаза целы, ненавижу всех вас, и тебя как часть от всех тех, кто не дал мне того, что я хотел, враги, враги, кругом одни враги, враги кругом.