![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Проигранное время (СИ)"
Автор книги: Николай Душка
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Пересдать истмат договорился Потап, но когда пришло время, он начал отказываться.
– Ну, что ты, Потап?
– Я ничего не знаю, – говорил он слегка раздраженно. У него такое бывало, что говорил сердито. Он видел, как мы с Шутом готовились, книжки читали и первоисточники. Он ничего не читал. Уговорили его с большим трудом. У нас было слишком хорошее настроение, а так бы вряд ли уговорили. Нашли мы преподавателя. Он нам обрадовался.
– Учили? – спросил он.
– Учили, – заговорщически сказал Шут, как будто он стал богом в этой науке.
– Учили, – забурчал я.
– Видно, что готовились, – посмотрел преподаватель на Потапа.
Потап был в галстуке и в курточке на «молнии». «Молнию» он расстегнул как раз так, чтоб галстук хорошо было видно. А мы с Шутом не брились давно, так и на экзамен явились. Шут и вообще редко брился, а я, наверно, зарос.
– Вы что, молодой человек, протестуете? – спросил меня преподаватель.
– Нет, я не протестую, – не понял я, о чем идет речь, – я и экзамен выучил.
– А что ж вы заросли безобразно?
– Да он забыл, наверно, – сказал Шут.
– А вы б ему подсказали.
– Да я б подсказал, но он медленно зарастал, я и не заметил.
– И родители у Вас есть? – спросил он меня.
– Есть. Он посадил нас всех рядышком, пожурил меня за неправильное отношение к родителям и к старшим. Он говорил с чувством, мне было жалко его, я б мог и наголо остричься, не только побриться, мне было все равно. Он понял, что я каюсь. Шут тоже каялся. Шут сказал, что если и не знает в тонкостях теорию, то это не страшно, он знает основы и убежден. Шут говорил не так, но смысл был таков, и преподаватель поставил ему тройку. Мне он тоже тройку поставил. А последним вышел Потап. У него было четыре.
Лето прошло. До зимней сессии еще как до второго пришествия. В этом году нас поселили в общежитие, на занятия можно не торопиться, в общежитии тепло. В нашу комнату стали приходить «клиенты». Под «клиентами» подразумевались те, кто пришел проиграть, или те, у кого есть деньги, а то и все подряд. Часто приходил Пас, и мы садились играть сразу после занятий. Но с Пасом не очень интересно, у него денег – не больше трех рублей, а играть он готов хоть всю ночь. Поэтому с Пасом садились не всегда, только когда очень хотелось. Пас хорошо подыгрывал, не ошибался, выбирал лучший ход. Но когда заказывал игру, то, как будто играл против себя. С одной стороны, варианты он просчитывал до конца, а с другой – ходил без всякого здравого смысла, по наитию. Его фантазии были нам непонятны. Но они ему не вредили, потому что он не расплачивался до конца. Сколько есть при себе, столько отдаст, а остального не жди. Мы никак не могли привыкнуть к этому.
С Пасом играть не очень интересно. Папиросы он все выкурит почти мигом. Он дымит и дымит, не разбирая, свои они или чужие. До конца не докуривает и складывает. А потом, когда все выкурит, ищет «бычок» пожирнее, выкуривает его, потом опять ищет «бычок» пожирнее, но второй уже менее жирный, потому что более жирный выкурен, потом опять ищет пожирнее, потом уже и искать нечего, а он так старательно ищет, смехота, да и только; найдет что-нибудь, два раза куренное, и радуется.
– Жирный, – говорит, – иди сюда. Курнет раз – и все. – А прикидывался жирным. И опять ищет, роется аккуратно так в горке. Потом играют все. Потом Пас забывает, что «бычки» уже кончились:
– Сейчас найдем жирненького. И ищет аккуратно: – Что-то одни худенькие остались. А уже ничего не осталось. Наверно, скоро утро. А кто-нибудь заметит, что Пас «бычка» ищет – уже и искать нечего, – и тоже ищет. Бывает, что останется всего три «бычка», они когда-то были окурками, а сейчас стали трубками. Все поищут-поищут – там, конечно же, ничего нет, – потом поиграют, потом опять ищут. И знаете, бывали случаи, что находили.
Пас не только много курит и не платит долгов, но и много ест. Что всегда нас удивляло: живет, собака, дома, а придет в общежитие – объест всех. К утру он становится голодным, и все поест, что под рукой. Комнату обшарит, если сало найдет, то и без хлеба съест, пальцы жирные оближет:
– Сальцо. А сальцо, кстати, все любят. Пальцы у Паса короткие, кисть сильная, и, когда кто-то бросает хлеб на стол, он всегда отхватит большой кусок, еще и с корочкой. «А-а!» – заорет, хвать только – и все. Не любили мы его за это. «Кровожадный!» Ему хлеб хватать – это как развлечение, а нам есть хочется. Но мы его не любили только в ту минуту, когда он хватал хлеб и обдирал кусок. А потом прощали, потому что он мог и поделиться. Кроме того, он жил дома и наши заботы о хлебе насущном не мог понять до конца. «Сытый голодному не товарищ».
Следующим летом Пас неделями оставался в общежитии и стал совсем общежитским, ел вместе с нами и даже похудел. Интересно, как ему родители разрешали пропадать неделями, где попало.
Обычно каждый из нашей компании кормил другого в трудные минуты, хотя бы для того, чтобы партнер мог продолжать игру; но Пас почти никогда никого не кормил. С годами денег в его кармане не прибавилось. Но нищета не сломила его жизнерадостной натуры. Когда мы заходили в столовую, и там стоял приятный запах, он радовался:
– Пахнет.
Когда там стоял неприятный запах, он все равно радовался:
– Пахнет дешевым, – говорил он. Ел он быстро, рывками, но выбирал не спеша: присматривался, принюхивался, надоедал раздатчицам:
– А можно понюхать?
– У нас все хорошо пахнет.
– А сколько стоит?
– Семь копеек.
– Отлично пахнет, – говорил он.
– А это сколько стоит?
– Тринадцать копеек.
– Неважно пахнет… А это много стоит?
– Тридцать две.
– И берет кто-нибудь?
– Берут.
– Оно ж несъедобное.
– На, попробуй.
– Ну давайте. Ему давали порцию, он ее съедал, хлебом вымакивал все и говорил:
– Хорошее мясо.
– Плати.
– Если б было чем, – с сожалением говорил он.
Мы старались не играть с Пасом, но иногда он подлавливал нас.
– Понюхай, – вытаскивал он новую колоду карт, все нюхали по кругу и подлавливались. Карты новые, мы шли мыть руки. Было по-разному: иногда спешили, только руки под струю сунешь – и вытирать, чтоб сесть побыстрее, а бывало, что умываешься не спеша, и к лицу приложишь пару пригоршней с водой. Играть, конечно, побыстрей тянет, но терпения хватает. Иногда Пас приносил несколько пачек папирос – пять или шесть:
– На всю ночь хватит, – и снова покупал нас. Мы садились, и Пас прятал одну пачку.
– Зачем прячешь? – спрашивал Шут.
– Эту пачку трогать нельзя. Я ее должен. Хорошо еще, когда он бывал должен всего одну пачку. Правда, под утро, когда папиросы кончались, Пас открывал запретную пачку и закуривал.
– Дай, – тянулись к нему с трех сторон.
– Не дам. Теперь главное было выждать. Когда он выкуривал три-четыре папиросы, тогда тоже угощал. Только получше попросить надо:
– Ты что, вурдалак? Давай одну. Чем лучше попросишь, тем щедрее Пас будет угощать. А если плохо просить, то можно без ничего остаться.
– Угости.
– А что я отдавать буду?
– Три штуки будешь отдавать, что ли?
– Да.
– Утром купишь пачку и отдашь, – говорил Потап.
У Потапа были иногда какие-то просветления. Иногда под утро к нам заходил кто-нибудь и требовал у Паса пачку папирос.
– Осталось полпачки, – говорил он резко.
– Давай хоть половину.
– Отдаю, и не должен.
– Ладно. Когда счастливчик уходил, у Паса оказывалось еще несколько папирос. Он их припрятать успевал. Мы курили с наслаждением. Иногда вместо пачки Пас отдавал всего несколько папирос. Но нам все же оставлял хоть одну в потайном кармане. Однажды она у него высыпалась – даже Шут расстроился.
Но со временем мы придумали «козью ножку». Ее изобрел Шут. Открыл заново. «Козья ножка» из окурков. С тех пор мы никогда не оставались без никотина. Мы делали ножки из своих окурков, но их не хватало. Пас дополнил открытие:
– Лестничная площадка, – осенило его.
Там окурки все были как на подбор, не то, что у нас. Шут стал специалистом по скручиванию. Первое время «козьи ножки» получались чересчур крепкими. Но он быстро освоил ремесло: скручивал ножки почти мгновенно, как на мануфактуре. А когда было настроение, то он накручивал целую горку. Бери, сколько хочешь. Шут ничего не припрятывал. Каждый брал по «папироске», и праздник продолжался. Светало.
Вечером к нам пришел вакуумщик. У него было много денег, потому что он вел правильный образ жизни. Он с нами никогда не играл. Он был серьезный на вид, больше о нем мы ничего не знали. Было заметно, что проигрывать он не собирается. В это время у нас у всех не было денег. У меня и у Шута ничего не было. Только по приличному виду Потапа мы догадывались, что у него найдется чем расплатиться в случае неудачи. У Потапа была новая рубашка, и она вселяла в нас уверенность. Но, как выяснилось потом, Потап тоже был без денег. А его уверенность исходила из голодного желудка. Но, чтобы не соврать, все проходило по правилам. У Потапа были знакомые, которые ему могли занять в случае чего.
Мы настроились на игру, как никогда. И серьезный вид вакуумщика, так мы его окрестили – он в лаборатории вакуума работал, – и Потап, собранный больше обычного, и небольшой голод – все сбилось в кучу. Мы чувствовали себя прекрасно – бодро, как волки в стае. Голод потихоньку увеличивался. Мы сели. Карты, кажется, были новые. И нам везло. Нам страшно везло. Так нам больше никогда не везло. Вакуумщик играл без одной, без двух или без трех, а на распасе, когда не надо брать взяток, все – к нему. Это был рок. И звезды не светили. У него были какие-то хорошие сигареты, и он нас угощал всю ночь. Он проигрывал крупно. Сигарет у него было много, потому что они не кончились. Мы ими угощались реже, чем папиросами Паса в подобных случаях, чужой человек, но к утру две горки окурков были приличной высоты. Хорошо ли, плохо ли играл вакуумщик, мы так и не поняли. Но проигрывал он безбожно. Мы подумали, что у него не хватит денег, чтобы рассчитаться… Но у него хватило. Даже с запасом. Он вынул бумажник, громадный бумажник, раскрыл его и вытянул оттуда пачку десяток. Мы поняли, что денег у него хватит. Это было уже после всего, когда он собирался уходить.
Игра ему не шла. Тогда и случился расклад семь-нуль, и мы убили его туза. У Потапа было семь без туза и его ход. Вакуумщик играл девять, и у него убили туза. После этого и пошло. После этого он играл чересчур осторожно, у него уходило много сил. Он делал все правильно, но проигрывал, и было видно, что ему не отыграться.
Он рассчитывался десятками, «червонцами» – говорил Шут, и нам было жалко, что он так много проиграл. Он был такой спокойный и угощал нас сигаретами. Мы хотели, чтоб он отыгрался.
– Давай еще одну, – предложил я.
– Нет! – сказал он резко. Резко он ничего не говорил, ни разу, даже при семи-нуль, только, когда отказывался. «Нет» – сказал он, и мы почувствовали, что в чем-то виноваты.
Март. Хорошо проснуться утром и вдохнуть свежего воздуха из форточки. Хорошо проснуться в комнате, где ночью не играли. Пусть не убран пол, кровати, любо глядеть вокруг – ничто не напоминает о другой жизни, и вдруг находит какое-то спокойствие, и дышишь, дышишь из форточки, а если не холодно, то и окно можно открыть. Приближение чего-то чувствуется в воздухе, или, может быть, просто хочется жить: что-то просыпается в тебе, и от волнения закуриваешь.
– Пойдем, – заходит в комнату Тазик, и зовет как-то торопливо. Как-то не очень хочется идти, еще утро, рановато вроде начинать.
– Что, с утра?
– Все уже собрались. Тебя ждут, – говорит он отрывисто. Его отрывистый голос приятно слышать.
– Не хочется что-то.
– Ну, не ври. Как это не хочется?
– Мр-мр, мр-мр. Учиться надо.
– Пойдем, пойдем, – торопит он, – еще надо немного убрать, у нас ночью играли.
– А они не уберут?
– Они городские.
– Зачем это надо, стол уберем, и хватит.
– Что ж мы, целый день будем в неубранной комнате играть? Пойдем.
– Я еще не умывался.
– Да зачем умываться, ты чистый. Я собираюсь, хотя собран, но вроде собираюсь, мне хорошо. Еще лучше, чем было. «Начинается»…
Мы заходим в комнату Тазика. Это райский уголок. Здесь жизнь не прекращается ни на миг. На столе, в картонной крышке от обувной коробки (кто-то обувь покупал – надо же) лежали окурки в независимых, свободных позах. В банке из-под конфитюра их братья давились, как люди в трамвае в часы пик. Крышка была пропалена в двух местах, и пепел вывалился на стол. Было приятно смотреть на это, но то, что лежало, мешало играть, и со стола надо было убрать. То, что лежало там, напоминало о недавних событиях, и мы сгребли все бережно в ведро. Окуркам там было тесней, чем в крышке, но свободней, чем в банке. Заглянуть в ведро лишний раз было отрадно. На полу высилась горка варенья, наверно, кто-то опрокинул банку – очень хотелось принять вовнутрь. Варенье уже прилипло к полу и посерело. Это выглядело менее приятно, чем остальное, но оно не мешало и общего впечатления не портило. Внутри у меня было так просторно и сладко, все даже ныло слегка от счастья. Но потом резкий Тазик одним махом взял горку варенья на совок и куда-то унес. На полу стало чище, но была потеряна какая-то часть уюта, было что-то разрушено, хоть пятно от варенья и осталось. Но это было свежее пятно, оно и портило все.
– Чисто, – заключил Тазик. – Начнем? Стол вытерли мокрой тряпкой и сухим полотенцем – первым, что попалось под руку. На стол бросили папиросы и сигареты. Те, что пришли, – сигареты, Тазик – папиросы. Пачка папирос была светлой. Торжество началось.
Те, что пришли, подыгрывали друг другу, но мы были техничнее… Наступило следующее утро. Тех, кто приходил, уже не было. Играли свои – студенты. Потап откуда-то за столом взялся. Потом Тазик исчез. Он спал. И Потап спал. Уже Шут сидел. Он заказывал. Но говорил не четко, а вякал – тоже устал. Уже вечерело, и шумело в ушах. Потом меня начали оттягивать.
– Хватит, – говорил кто-то.
– Он уже на автопилоте.
Я помню, что время от времени получал крупные деньги, а помельче давал сдачи. Обычно не замечали, кто, сколько играет, наверно, Человек выследил. Я напрягся и посмотрел в окно. Там было снова темно. Меня перестали трогать. Мы доигрывали. Это была последняя партия. Никто не хотел играть. Может, меня обманывали.
В коридоре все шаталось. Праздник несколько затянулся. Но внутри было хорошо, правда, какая-то часть окаменела. Курить не хотелось. Я отхлебнул чайку и лег. Кровать оказалась чужой. Я случайно на нее присел и лег. Я видел, что меня перенесли на мою кровать.
– Зарвался, – сказал Человек. – Рехнешься так, – пошутил он.
– Как автомат, – прогудел кто-то.
– Ту-ду-ду.
– Та-ра-ра.
– Тр. Сна после игры нет. Отключаешься, словно проигрыватель. Как засыпаешь, не помнишь. Можно ощутить только один блаженный миг – это когда лег. Вот лег – и вот этот миг. Лови его, если успеешь.
Приехали профессионалы. Кто-то привез их. Какой-то сорвиголова. С нами сели Шут и Пас.
– Почем будем играть? – спросил Пас.
– По любым ставкам, – бросил один.
– А расчет? – кинул Пас.
– У нас найдется любая сумма.
– Расчет наличными, – довольно рявкнул Пас. В этот вечер он проиграл все, откуда только деньги взялись, мы больше удивлялись не тому, что он проиграл, а тому, что у него были деньги – десятками. Это всех поразило, даже Шута. У Паса в руках мог быть рубль, мятый и потертый или рваный, один раз даже надкушенный; когда Пас вынимал три рубля, это значило, что выигравший сорвал огромный куш.
– Что ты мне трешку даешь? – сказал как-то парень, который выиграл у Паса. – Плати все, что проиграл.
И тут случилось чудо. Пас вынул пять рублей, и все затихли. Парень хотел что-то возразить, но посмотрел на нас и спрятал деньги в карман.
– На завтрак будет, – сказал он. Больше Пас не баловал. А сейчас он вынул три десятки и другие бумажки. Обычно Пас отдавал деньги так: он вынимал из кармана рубль и говорил:
– На. Я щедрый. Или так: – На. Съешь. Или даже так: – Вот тебе, Шут, рубль, остальные – потом. А сейчас Пас отдал все сразу и ничего не сказал. Было видно, что он расплачивается с тяжелым сердцем. Он приоткрыл рот и был похож на собаку в жару. Он и укусить бы мог. В его лице что-то новое появилось. Он резко отсчитал деньги и бросил их на стол. Профессионалы взяли брошенные деньги.
Мы вместе с ними пошли в студенческую столовую и там поужинали. Профессионалы набрали полные разносы.
– Не много ли? – спросил Потап. «Обжираться приехали», – подумал он.
– Давно не ели.
– А-а, – сказал Потап. Мы сели отдельно от них.
– Проигрался, – сказал Пас.
– Как липка, – согласился Потап. А Шут мирно жевал. Мы взяли немного еды – она денег стоит, и поэтому Шут долго жевал – чтоб нажеваться. Пас ел вымя. К этому блюду он был неравнодушен. Когда мы с ним заходили в столовку, и на раздаче было вымя, он говорил:
– Не всякое мясо – вымя, но всякое вымя – мясо. Оно мяхкое, – добавлял он, – мяхкое и вкусное.
– Оно плохо жуется, – возражал я.
– Зато хорошо кусается, – и Пас клацал зубами. – Сочное, как цыпленок табака. Вымя, три порции, – просил он и третий кусок заталкивал вилкой под два верхних, жульничал.
– Оно денег стоит, Пас.
– Это – вымя, – говорил он, – мясо я не прячу.
Мы садились за стол, и Пас с наслаждением кусал вымя, которое всегда мясо. Особенно яростно он кусал третий, краденый кусок.
Человеку профессионалы не понравились. Нам тоже. Они делали грубые ошибки, кричали зачем-то. Но они выиграли. Как у них это вышло, мы не поняли. Они ходили так, как будто знали карты друг друга; кроме того, они играли так, как будто знали прикуп. «Знал бы прикуп – жил бы в Сочи», – говорил Учитель. Особенно он напирал на «Сочи».
Потап развенчал профессионалов. Он подсмотрел, как они сдают, когда шла вторая партия. В этой партии из наших играл только Пас, а Шут отказался. Мне пришлось шипеть на Шута змеей, чтобы он догадался: нам желательно было бы есть хоть один раз в день; и он должен это осознать.
– Питаться, – говорил я ему.
– Что? – бурчал он.
– Питаться чем будем? Опять побираться пойдем?
Шут тоже не любил побираться, и он все понял.
– Ладно, – сказал он. – Не буду.
Мы с Шутом смотрели, как Пас проигрывал. Его было не жалко, да он и проигрывал в этот раз мало. Нам хотелось, чтобы больше. «Голова его садовая».
Когда профессионалы уехали, Потап показал нам, как они сдают.
– Сдвигай, – протянул он колоду Шуту. Шут сдвинул. Потап сдал. – В прикупе две пики, – сказал он. – Девять и десять. Мы проверили.
– Это – шулера, – заключил Потап. И Человек очень обрадовался. Эти шулера к нам больше не приезжали.
Шут любил просыпаться рано, выходить из общежития или из дома, когда мы жили на квартире, и смотреть на солнце.
– Люблю восход, – причмокивал он.
Вечерами он тоже выходил из общежития или из дома и смотрел, как солнце садится. Из общежития заката не было видно, и Шут уходил куда-то.
– Куда ты ходишь?
– Закат смотреть.
– Ты что, спятил? Он снисходительно поглядывал. Весной он водил меня в лес. Уже подсохло, и в муравейниках шевелилось. Он подносил руку к муравейнику, а потом слизывал.
– Очень пользительно, – говорил он и улыбался. – И солнце встает, – щурился он на солнце. Шут любил солнце. И луну.
– Молочко, – говорил он, глядя на луну. Шута природа успокаивала всегда, он мог отвлечься от всего из-за какой-то букашки.
– Букашка крылышки чистит, – говорил он. – Суетится.
Шут любил все живое как-то ненавязчиво, не требуя от него ничего взамен. Он и от людей ничего не требовал. Ему ничего и не надо было. В отношениях с людьми Шут был каким-то каменным.
– Нет, так нет, – говорил он. – Понятно. В голосе у него всегда сквозила какая-то грустная интонация: «Живите так». Когда его не понимали, он не настаивал. Временами казалось, что он смотрит на людей как на что-то единое, большое и медлительное, и оно застряло во времени, как в горной расщелине, и выбраться оттуда не хочет, а смотрит на Шута и «лыбится». Шут тоже «лыбился». Единственное, в чем мы с ним расходились, это – отношение к людям. Кто из нас был не прав?
Шут любил природу: солнце, луну, звезды. Но больше всего он любил электрическую лампочку. Лампочку мы все любили сильно. Ни одно светило не дарило нам столько радости и ощущений, вернее, одного бесконечного ощущения. Вот стол, садишься за него, закуриваешь, все закуривают, лампочку затягивает дымом, она светит так сладко, как не способны все светила, вместе взятые.
Опять вечер, опять горит лампочка, ее затянуло дымом, можно посмотреть в карты и сделать ход, и затянуться, и снова посмотреть в карты, карты в руках, их никто не отберет. Карты в руках, это как журавль в руках, который и не хочет никуда улетать. Ему и тут хорошо.
О, электрическая лампочка, спутница счастливых ночей! Хорошо, что ты – есть! При свечке играть так неудобно.
Мы ходили на занятия. Даже довольно часто. Мы могли две пары высидеть. И даже три пары. Мы были тренированные. Но занятия не приносили новых ощущений. Их приносили только карты. Одна и та же колода карт могла принести больше ощущений, чем десять академиков, вместе взятых. Короче, дошло до того, что мы почти рехнулись. Так и жили, полурехнутыми. И даже талантливый Потап тоже был не в полном равновесии. Он не мог успевать по тем предметам, которые когда-то любил; и злился. Теперь у него была другая любовь.
Мы с Пасом делали курсовую. Начали мы неважно. Руководитель спросил: «Почему дьюары покрывают серебром изнутри, а не снаружи?», мы – растерялись и не могли ответить. А потом я смекнул.
– Чтоб не царапалось, – толкнул я Паса.
– Ты гений! – заорал он. А когда успокоился, добавил:
– Почти, как я. Потом мы потихоньку загорелись и в две недели, почти не выходя из лаборатории, только на ночь – ночью надо было играть – сделали работу. Руководитель – бесперспективный доцент – выставил нам пятерки и сказал, что мы гениальные ребята, почти как он, и мы думали, что он пожмет нам руки, но он не пожал, чтоб мы не зазнавались. В общем, курсовую мы с Пасом выполнили блестяще, даже Потапа удивили. Он-то нас прекрасно знал, он думал, что Пас – фантазер, да и только, а руками ничего не способен делать, разве только карты раздавать, а я, может, что и сделаю, так оно работать не будет – не сможет. Потап не учел единственного – силу коллектива, и, несмотря на то, что мы были действительно такими, как он думал, мы сотворили чудеса, хотя доцент и не пожал нам руки; а мог бы.
– На нашем материале статью напишет. А то еще и изобретение выдаст, – пожалел Пас. – Мои идеи.
Курсовую мы сделали. А дальше что? Это ничего не дало. Мы ходили на занятия, как на чужой праздник.
– Был сегодня на лабах, – говорил Шут, – а зачем? Такое ощущение – что-то потерял.
– Деньги что ли?
– Нет, что-то духовное, – говорил Шут новое для себя слово.
Мы тоже чувствовали, что время на занятиях потрачено попусту. Корпус факультета – это было то место, куда мы ходили с большой грустью и возвращались с тоской. Только к Потапу это, наверно, не относилось. В этом корпусе он еще что-то черпал.
– Из сокровищницы мировой мысли, – говорил Шут, а потом заговаривался.
В душе мы сильно жалели, что занятия не отменяют. Но вслух эту мысль никто не высказывал.
– Корсикова выгнали, – сказал Человек. Мы в это время играли и особенно прислушиваться было некогда, но все-таки остановились. Правда, через силу и на минуту. Это никого не взволновало по-настоящему, потому что все были увлечены. «Корсикова не будет, но карты-то будут», – подумали все.
– Да, – с сожалением, но торопливо сказал Тазик.
И мы продолжили. Человек лег на чужую кровать и начал читать книгу «Элементарные частицы». Буквы на обложке были крупные, съедобного цвета.
– Хлеб есть? – спросил Пас.
– Хлеб на ужин, – объяснил Человек.
– Дай, – попросил Пас.
– Возьми, в пакете. Пас всегда поступал правильно, но сегодня он всем плюнул в душу. Он взял хлеб, который был на всех, и, незаметно ободрав с него корочку, оставил нам мякиш. Такого никто не ожидал. Давно ничего не ели. Человек поджарил сала, в сковороде было много жира, все это было аппетитно, пахло сытным, а вместо хлеба был мякиш. Он лепился, как пластилин. Шут слепил из хлеба шарик и сказал:
– Жалко, что не впитывает.
Пас жрал и мякиш, но корочку ему не простили. Никто ничего не сказал – не было подходящей минуты – но было видно, что Пас оставил нас. Полное доверие исчезло вместе с хлебной корочкой. Через год Пас проиграл полтысячи, он просил взаймы. Мы могли бы собрать. Это было бы всем накладно, но мы могли бы. Но Пас съел корочку, и мы не заняли ему этих денег. Он зарабатывал их по вечерам на каких-то работах, земляных и бетонных, но это не трогало нас, он съел корочку и за это расплачивался. Он не вовремя съел ее. В другой раз это могло стать просто шуткой.
С тех пор мы стали замечать, что он часто бывает не прав. Мы поняли, что вымя в столовой он ворует, игроков на папиросах обманывает. Мы стали замечать за ним все. Его самовлюбленность, которой раньше не было заметно. Это была небольшая самовлюбленность. Но она была. Пас был талантлив. Мы знали это. Но теперь мы знали и другое. Мы по-прежнему играли с ним. Внешне все было по-прежнему. Внутренне тоже все шло логично. Мы не кривили душой. Мы высчитали Паса, как трудноловимый мизер.
– Ходи, – говорил Шут.
– В пичку пошел, – отвечал я.
– Покойничек в пичку, и я в пичку, – шутил Потап. Говорить можно первое, что приходит в голову. Слова ничего не значат. Лишь бы не было в них подсказки.
– Пичка, трефка.
– Пичка, пичка.
Милая моя пичка…
Пришел Шура Корсиков. Он улыбался, немного неестественно, но он всегда улыбался так.
– Выгнали меня, – сказал он.
– Не тебя первого, – выдал Тазик. Он не понимал, когда какие слова надо говорить. Шурик сел на стул возле стола и постучал по столу кистью. Кисть у него была мощная. Пальцы длинные. Так, как сейчас, стучал он ими тогда, когда ему не везло.
– Куда ты теперь? – спросил Тазик.
– Не знаю. По миру пойду. Он давно собирался уйти. «Надо выбирать, – говорил он, – уйти или учиться. Ходить в троечниках надоело, как недоумок какой». С тех пор, как он говорил, что надо выбирать (это он говорил на факультете, надо же такое, встретиться с Шурой в корпусе), не прошло и полгода. Губы у него были тонкие и ядовитые, ходил он в брюках с тонким ремнем, никто не ходил с таким ремнем, даже Шут; и штаны на Шурике сидели неважно – висели, как на чучеле. Одежда на нем вся была какая-то старомодная, может, поэтому и улыбался он как-то по старорежимному, как будто внутри у него что-то застряло; не в горле, а в душе. Он был нескладный, но какой-то очень приспособленный. Иногда ребята дурачились: садились напротив, локти на стол, кисти сцепляли, и – кто кого пережмет. Шурик мог покраснеть, но он не проигрывал.
– Слабак, – говорил он с той же старомодной, неискренней какой-то улыбкой, чем и портил все. На первый взгляд он был вроде и беззащитный, молчал все больше, если что и скажет, то неинтересное что-нибудь или нелепость какую: «Бред сонного ежика» или: «Кондово».
Выгнали Шурика внезапно. Мы и опомниться не успели. Никто не знал, за что. Наверно, за игру в карты на деньги, больше не за что. Он даже не курил. Как он высиживал в дыму сутками? Не человек, а робот. Один раз мы уже ходатайствовали группой перед деканатом, чтоб Шурика не исключали, и тогда его не выгнали. Но в этот раз мы походатайствовать не успели.
– Может, соберем собрание, бумагу напишем, – предложил Потап.
– Можно прямо здесь, – сказал Тазик. – Людей хватает. Кворум есть.
– Как мертвому припарка, – отмахнулся Шурик. – Уже поздно.
Шурик начал играть раньше нас. Уже первой зимой он стал грозой старшекурсников и в деканате числился не только как играющий студент, но и как разлагающий тип.
– Меня выгоняют за то, что я разлагаю молодежь, – грустно сказал он. Даже кистью перестал стучать.
– Шурик разлагает нас, – опять заулыбался Тазик, а Шут сделал такое выражение лица, что было видно: его больше разложить уже невозможно. Язык у него слегка вывалился, как у конченного.
Шурика было жалко, и мы играли, играли, играли, чтоб заиграть потерянного товарища.
– Сдавай, – говорил Потап.
– Картишки б новые купить, – бурчал Тазик.
– Прикупим, – говорил Шут. Мы играли, и время шло в одну сторону. Иногда, сталкиваясь с каким-нибудь раскладом, вспоминали Шурика.
– Корсикова здесь нет, – говорил Тазик. Но кто вспоминал его штаны, кто придурковатую ухмылку, а кто ремень, похожий на веревку. Шурика жалко не было. Нам некогда было жалеть, да и кисть у него была мощная.
Пить пиво мы начали зимой.
– Пойдем, – сказал Шут, – пивка попьем. Я подчинился ему быстро. Только внутри что-то щелкнуло, как клавишный выключатель.
– Праздник будет, – сказал Шут. Мы зашли в буфет, а дальше по проходу – столовая.
– По кружечке? – спросил меня Шут, и я кивнул.
– По кружке, – сказал он продавщице, и она налила по две неполных.
– Мы хотели по одной, – сказал Шут, но заплатил.
– Откуда я знаю, сколько вас там, алкоголиков.
– Пиво хорошее, – сказал Шут, – свежачок. Пиво пенилось.
– Оно пенится, – сказал я.
– Ничего, – улыбнулся Шут, – пена скоро сядет. Тем, кому трудно было стоять, разрешалось зайти в столовую и сесть с краю, поближе к буфету. В двух углах – с двух сторон двери – всегда было оживленно, как в театре. Мы с Шутом в театр не ходили. Я его раз повел, и то пришлось за ним следить. Он поступил как новичок, у которого душа не терпит нагрузки. Правда, Джульетта была чересчур резкая, и чувствовалось, что грубая, но можно было б и не выпивать. «Не забегаловка все-таки», – учил я Шута. «Я не вытерпел», – честно признался он, и поэтому я ему все простил.
В «Пиве» я был первый раз (не мимо «Пива», а в «Пиве»), и Шут решил блеснуть воспитанием.
– Садись, – сказал он мне. И поставил пиво. – Можно сделать так, – добавил он, и посыпал солью кромку кружки. Несколько крупинок упало в пиво.
– Ты его солишь, как суп.
– Кто как любит, – сказал он и потянул из кружки. – Вкусное пивко, – добавил он. – Вовремя мы пришли.
Я тоже попробовал. Пиво было горькое и скверное.
– Оно горькое.
– Это в первый раз, – сказал Шут. – Не спеши делать выводы.
Когда мы сели, из другого угла шумело. Люди шумели. А потом, когда мы выпили, шум как-то исчез. Даже Шута было не всегда слышно. Внутри стало покойно, и пело что-то лирическое.
– Надулся? – спросил Шут.
– Да.
– Пошли. Мы пошли, слегка пошатываясь и поторапливаясь от радости.
– Славное пивко, – сказал я сдуру. Шут что-то сопел про себя. Мы пришли домой, поспали часика два, а потом голова болела.
Пришлось играть в коридоре. Здесь самое неудобное место. Другие места сегодня заняли раньше нас. В коридоре тесновато, как в клетке, но ничего, играть можно. Сквознячок откуда-то тянет, кому-то жарко, в каких-то комнатах окна открыли, под одеялом-то оно ничего, не думают, наверно, что и в коридоре люди живут, а, поди, разберись, из-под какой двери сквознячок, разве что дверь распахнется.