355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Душка » Проигранное время (СИ) » Текст книги (страница 1)
Проигранное время (СИ)
  • Текст добавлен: 18 мая 2017, 12:30

Текст книги "Проигранное время (СИ)"


Автор книги: Николай Душка



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Николай Душка ПРОИГРАННОЕ ВРЕМЯ


– Посмотрите, снег! – удивленно сказал Человек.


– Рано еще, поспи, – посоветовал ему Шура Корсиков.


– Снег, – повторил Человек. – Снег идет.


– Идет, идет, – покивал ему Шура. – Правда, осень еще, рано снегу.


– Посмотрите в окно, – настаивал Человек. Посмотреть туда мы не могли, потому что сидели за шкафом. Он стоял поперек комнаты и отгораживал нас от окна.


– Не мешай, ты же видишь, играют, – попросил Шут.


– Уже три года играете, – не отставал Человек. Тут он не врал. И раньше вроде не грешил против истины.


– А, может, Человек не врет? – спросил Йог Дмитрич.


Всех это рассмешило. Может, и не врет, это его забота. Йог Дмитрич много проигрывал да еще начал смешить всех. Полное его «имя» было Йог Дмитрич Спиноза-Впередсмотрящий. Он сам себя так называл, а мы произносили только половину этой галиматьи. Он не часто говорил глупости и проигрывал не часто, а тут на него нашло. Дмитрич начал выдыхаться. По всему было видно. Он играл еще до нас. Да и мы уже подустали. Сели еще вечерком, а уже светало. Лампочка за шкафом горела, но от стен уже отражался дневной свет – серый. Лица светлели.


– Снег, какой белый! – сказал Человек.


– Он спятил! – высказался Шура.


– У него в глазах рябит, – добавил Шут. – Спросонку всегда в глазах рябит.


– Посмотрите на Человека! – сказал Йог Дмитрич. Все посмотрели на Человека. Он кусал хлеб. Хлеб не откусывался. Человек подставлял кусок ко рту разными сторонами, но все напрасно.


– Ату его! – сказал Шура.


– Кусочек бы сала, – говорил Человек, сглатывая слюну.


– Зачем тебе сало, хлеб-то не кусается?


– Я б им намазал и слизывал.


Всем стало жалко Человека, не собака все-таки, и Шура подсказал:


– Ты его расколи сначала. Черствый хлеб надо есть изнутри.


Человек с нами всегда, сколько помню, он не курит, бедняга, но многому так и не научился, даже главному не научился – хлеб есть.


– Снег уже кончился, – с грустью сказал Человек.


– Он ночью шел, чтоб его никто не видел, – добавил Йог Дмитрич.


– Человеку одному скучно, он и придумал снег.


– От скуки и не такое придумаешь, – сказал Йог Дмитрич.


Он вроде взял себя в руки. Дмитрич до конца никогда не расслаблялся. Он хорошо играет. Об этом известно даже декану, а, может, и ректору. Держись, Йог Дмитрич!


– Вы люди или нет? – спросил Человек.


– Ну а как же, – ответил Шура, – ты же видишь, играем.


– Снег-то на земле лежит, – сказал Человек, – можете высунуться и посмотреть. Это недалеко, вот здесь, за шкафом.


– Ты нас не дурачь, – сказал Шура.


– Он меня сразил этим снегом, – добавил Йог Дмитрич. – Надо ж так заскучать – летом снег придумать.


– Человек скоро всех начнет с толку сбивать. Горе с ним.


Но Человек добил нас. Он исчез ненадолго за шкафом и появился вдруг.


– Вот снег! – сказал он и положил на стол белый комок.


Йог Дмитрич прикоснулся к нему и закатился смехом. Все захохотали. Шура проверил снег.


– Это действительно снег, – подтвердил он. Все проверили снег.


– Давай посмотрим в окно, – предложил кто-то несмело. Мы встали из-за стола, посмотрели в окно, подошли ближе, посмотрели вокруг. Везде был снег. Много-много белого снега. Такого белого снега никто из нас не видел раньше. Он был на домах, на здании нашего факультета, на фонарях, на траве; снегом был покрыт лес вдали, поле – слева, за столовкой, крыша столовки. Одежда на нас побелела, на Человеке одежда тоже побелела, и Йог Дмитрич обнял его:


– Человек, да ты же…


– Не дави, – ответил тот.



Вызов в институт пришел за несколько дней до сентября. Почтальона я встретил в начале улицы.


– Тебе письмо без марки, – попугала она. На конверте – штамп института. Внутри у меня все опрокинулось и взлетело туда, где провода, и выше… где ласточки. Потом опустилось обратно и растеклось внутри, и все вдруг преобразилось: и дорога, по которой ездил на велосипеде со звонком, и заборы, и все, что было вокруг, стало как-то еще ближе и понятней, и вместе с тем все это уже уходило, уже оставалось здесь, и, кто мог подумать, навсегда. Завтра на поезд. Нет, послезавтра. Жалко. Лучше бы завтра…


Вызов долго не приходил.


– Поступал бы куда полегче, – говорила мама. – Да поближе. И нам бы спокойней. Высоко поднимешься – больно падать, – когда она говорила это, мне казалось, что падать придется навзничь. Но когда пришла бумага, все изменилось. Мама заплакала; потом прочитала написанное вслух, останавливаясь на каждом слове, вытирая слезы. Слова – штампы «приглашаетесь», «вызываетесь», «при себе иметь» для матери были живыми и для меня – живыми, и для отца, наверное, тоже, потому что он готовился к ужину с выпивкой. Я тогда еще не пил, так как выпивку считал пороком, а не атрибутом праздника…


– Учись, сынок, тебе же хотелось, – сказала мама.



Институт. Актовый зал набит первокурсниками. Сначала поздравления, потом концерт. Концерт, правда, не очень понравился: хор пел, потом опять хор. Только рыжий с балалайкой и повеселил. Его даже на бис вызывали.


– Сколько можно просить, – сказал он в конце, – рыжий я вам, что ли, – и ушел.


Но больше мне понравилась торжественная часть.


– Товарищи! Вы – будущее науки! – говорил какая-то горячая голова. – Генераторы идей! Перед вами откроется то, что ни перед кем еще не открывалось, колесо познания крутится в одну сторону, крутится и скрипит, и так далее, и вперед и вверх, и как вы знаете, там вершина вся в снегах (он что-то заврался), и вы, геологи и биологи, и другие – светлые головы, здесь я вижу полный зал светлых голов, так давайте же дружно сдвинем камень незнания. С такими, как вы, и не такую каменюку можно своротить! Гранит и металл, и элементарные частицы… скоро мы их будем ловить, как бабочек, а вот эти девушки, биологи, будут ловить бабочек сачком. – Выступающий делал движения руками и, казалось, вот-вот закричит: «Пожар! Пожар! Все из зала! Горим!»


Потом выступал следующий. Он говорил: «Как сказал предыдущий оратор», потом следующий: «Как сказали предыдущие ораторы»… и все обещали, что мы станем специалистами и будем на переднем крае, и что после окончания каждый будет нужен на своем месте. В общем, нам было очень приятно и радостно, нас хвалили и хвалили, но все равно к концу торжественной части в голове все смешалось: и камни, и идеи, и ораторы. Осталось только торжественное внутри, и большой лоб ректора, и казалось, что мы уже специалисты; а «горячая голова» изо всех сил трясет мне руку и говорит: «Дерзай, пацан!»



Вечером мы обсуждали то, что было днем, в общежитии сидели, на кроватях, сидели пока без дела. К нам зашел старшекурсник, это все поняли, потому что никакого вдохновения на его лице не было, а левая штанина выше колена была треснута, казалось, она вот-вот отвалится. Кроме того, обе штанины были такого цвета, как будто их натирали салом и сала на это дело пошло много.


– Человек нужен, – сказал он. – Одного не хватает. Кто пойдет?


– А делать что?


– А-а… – сказал он, – первокурсники. Все первокурсники?


– Да.


– Жалко, – сказал он с грустью. – Первокурсники не нужны. Нужен человек. Преферанс, – произнес он в нос. – Пуля.



Нас расселили вперемежку со старшекурсниками. Мне не повезло. Хотелось спать. Но в комнате горел свет, а за столом играли. Окно было раскрыто настежь, и одеяло не грело. Дым выходил в окно и никак не мог выйти. За столом сидели четверо и курили. На столе стоял кувшинчик. Из него дымило, и один из играющих вякнул:


– Сколько говорить, тушите папиросы, – и плеснул в кувшинчик воды из чайника.


– Закрой окно, холодно, – просил второй, небритый.


– Пусть проветрится, – говорил третий. Я их ненавидел. Первый постоянно вскрикивал. «Ходи, ходи», – говорил он ласково, а потом вдруг взрывался:


– Свинья, куда ты вышел!


– Не шуми, – просил его третий, – соседей разбудишь.


– Холодно, – говорил небритый и хукал на руки. – Закрыл бы кто-нибудь окно. – Мизер, – сказал он, высунул язык и провел по нему ладонью одной, а потом и другой руки.


– Мизер? – переспросили его.


– Мизер, – поправил он.


Остальные положили карты на стол, а небритый сказал:


– Чистяк. Было непонятно: хорошо это или плохо. Он так безразлично сказал, вяк – и все. Выиграл он или проиграл, не понятно.


– Ты меньше кури, – говорил кто-то, – это последняя пачка. Они иногда закрывали окно, но от этого становилось чересчур дымно, а тепла не прибавлялось. Лампочка на потолке светила, как луна в облаках. Была осень, батареи еще не включили, ночь стояла какая-то холодная, я проклинал их. Это были не люди, а живодеры, они даже не замечали, что человек лежит рядом на кровати. Может, он спать хочет.


Под утро они поутихли, курить совсем перестали, наверно, папиросы кончились, слава богу, и окно закрыли. Только карты шлепали одна об другую, да небритый говорил, как будто жужжала грубая пчела.


– Бика, – говорил он. – Семь фик.


– Пас. Бас. Два баса. Три баса, – как в хоре.


– Три баса, а в прикупе чудеса.


К утру даже тот, кто вскрикивал, перестал шуметь, а только язвил.


– Пуля-то, пуля какая, – ехидничал он. Я таки уснул. Вернее, отключился. Когда проснулся, было тихо. Все спали. Один – в одежде, лицом к стене. На столе стоял кувшинчик, из него торчали окурки, как будто несколько человек прыгнуло из разных мест в воду. Ловите миг! Над столом стоял запах, резкий, как тридцатиградусный мороз. Я пошел на занятия с дурной головой, как будто меня тянули за волосы в разные стороны. На лекциях тошнило.



Зима выдалась холодной. Мы с Шутом жили за городом, в деревне, до факультета полчаса пути. Нас еще не выгоняли из общежития за игру в карты на деньги. В этот раз нам не хватило места. Зима выдалась холодной, как назло. По соседству еще жили ребята с нашего курса, они каждый день топили, а от нас топор прятали на субботу и воскресенье, когда домой уезжали. Они где-то недалеко жили. А без топора никакого житья нету, все равно, что без воды; но без воды мы не жили, она хоть и замерзала в ведре, но только сверху, корочку всегда пробивали. Такого, чтоб корочку не пробивали, не было. Топора мы не купили, не до того было, и без топора можно обойтись. «Чего суетиться зря», – говорил Шут. Мы иногда топили. Один раз сильно протопили, плита раскалилась, от кирпичей несло жаром – спину обжигало, долго не усидишь. Спину согреешь, потом живот к кирпичам поворачиваешь, потом спина опять замерзнет, спину подставляешь. Спину удобней подставлять, чем живот. Я так увлекся, что не заметил, как пальцы в ботинках замерзли. Еле отогрел.


Но сессию мы сдали отлично. Одна тройка, одна пятерка – у меня, и остальные – четверки. У меня хоть и тройка была, но стипендию дали – неясно за что, но, конечно, не за игру в карты. Сессию мы сдали хорошо, потому что ходили на все занятия. Просыпались чуть свет, и сразу – на автобус: на факультет, там тепло, мы там грелись. А если пришел на занятия, то и сидишь до конца. И лабораторные сдашь, и задачки порешаешь на семинаре, или домашнее спишешь, все равно дело, списываешь же творчески – все понимаешь. Так что, если б зима была теплая, сессию, может быть, и хуже б сдали. После занятий мы шли в общежитие. Там нас уже ждали. Но как-то странно, что мы не засиживались до утра, то ли свет везде выключали после двенадцати – была одно время такая мода в общежитии, то ли общежитие было в ту зиму сильно переполнено. Как корабль, в который уже нельзя грузить: вода перельется через край и затопит.


Спать в шапке первым придумал Шут. А я удачно скопировал. Говорят, копия всегда хуже оригинала. А что делать, если уши мерзнут… Я заметил, что Шут стал каким-то чересчур веселым по утрам.


– Чего ты такой веселый? – спросил я его.


– А я в шапочке сплю, – сказал он.


Следующим утром я разделил его радость. Зима была слишком жесткой, расслабляться не позволяла. А потом наступила весна. Начало теплеть. Перестала замерзать в ведре вода. От земли пошло тепло. Но Шут долго не снимал шапку. Как-то я заметил, что в троллейбусе все в плащах, в кепках каких-то, в шапках уже никого не было. Потом мы вышли из троллейбуса, и я присмотрелся к людям. Здесь тоже в шапках никого не было. Все как-то преобразились, кроме Шута.


– В городе миллион человек, а один ты в шапке, – сказал я ему.


– Это я шапку придумал, – ответил он. Наступила весна, появились бессонные ночи, в общежитии появились свободные места, мы поселились туда, Фигаро здесь, Фигаро там; и играли сутками… Шура Корсиков мог играть тридцать шесть часов подряд. А мы с Шутом даже подольше – до двух суток. Но это – немного позже. А весной, весной было начало… Мы начали забываться за столом. Вот стол, игра; игра, стол. Мы начали привыкать, что на столе время от времени появлялся мягкий хлеб, откуда – неизвестно, откуда-то из мира, мы хватали этот хлеб, хорошо бы оторвать корочку, мякишем приходится давиться, мы хватали хлеб, потом появлялся графин с водой, кто-то приносил, потом было хорошо, можно было играть до тех пор, пока опять на столе не появится мягкий хлеб, опять хотелось схватить корочку. А потом, когда мы стали играть по высшему классу, не надо было хватать корочку, нам ее отламывали, но это было немного позже, а сейчас кто-то принес в графине холодной воды, и она была вкусной, как минеральная.


– Семь пик.


– Вист. Мы выучились курить. Сразу «Приму» и «Беломор» – они крепче. Мы выучились курить весной – пьянящий весенний воздух и пьянящий дым сигарет; и смешались в кучу день и ночь. «День вторый» – шутят в Библии.



Елкин играл мизер. Прикуп был не его.


– Покойничек, – сказал он сам себе, и все порадовались.


Было часов одиннадцать вечера, время самое неприятное. В такие часы иногда находит ощущение, что занимаешься чем-то лишним. В голове таких мыслей, конечно, нет, а только какое-то нежелание просчитывать варианты, а в груди и в руках какое-то раздражение. Было как раз такое время, когда волшебство карт куда-то исчезло. Даже, несмотря на то, что с нами играл Елкин. Кроме меня и Елкина за столом сидело еще двое. Играли мы чаще вчетвером, хотя можно и втроем. Эти ребята были не из нашей компании. Наша компания – Шут, Потап и я, да еще Пас и Шура Корсиков – большой техник, он ездил на «гастроли» в Одессу и выиграл у моряков, хотя они играли «на лапу» – друг за друга. Шурик в какой-то мере был для нас идеалом; а потом и мы стали идеалами. О золотые годы, розовые ночи и сизый туман, и стук сердца, и чистые мысли: «Семь пик, семь треф». И никакой ерундой не надо забивать голову. Совершенствуйся на здоровье. Что надо делать? Лучше играть. Как просто совершенствоваться. Отдайся полностью любимому делу! Эти три года бесконечного творчества – всего одна ночь, даже не очень длинная, хотя сыграны тысячи игр, нельзя и сосчитать; и такие невероятные расклады, семь-нуль, например. Всего одна счастливая ночь игры, очень счастливая ночь; что вся жизнь по сравнению с нею, и что важно – полная ночь, а не какой-то кусок, и как будто сели играть ранним вечером, ну, может, в сумерки, но не позже, а встали из-за стола, когда уже наступило утро, появились красные отблески на стене, и солнце взошло.


Елкин взял прикуп, и всем полегчало. Было видно, что ему плохо. Пришел туз и еще что-то маленькое, обе карты – ни к чему. Он сидел слева от меня, в красной рубашке благородного оттенка с какими-то цветочками по ней, тоже благородного цвета – светлое на красном. Он был на шестом курсе, но держался как доктор наук – какой-нибудь теоретик, который побывал на симпозиумах во всех социалистических, а также в развитых капиталистических странах… И на мизере он взял туза в прикупе. У него была бородка, неухоженная как раз в такой степени, как будто бы некогда было – мысли мешали. Лицо – худое, смуглое, как будто немного высохшее от умственных перегрузок. Сидел он все время прямо, что весьма утомительно. Голову держал высоко поднятой, и руки тоже держал высоко, на стол опираясь только локтями. Играть с Елкиным – это праздник. «Здравствуйте, я только что из Монте-Карло, и прямо к вам». На одну его бородку можно смотреть минут двадцать. Когда он взял прикуп, бородка у него распушилась, как шерсть у кота, но благородства он не потерял. Вид немного изменился – стал более страстный. Елкин в тот вечер, наверно, не проиграл, а если и проиграл, то не очень много, крупные проигрыши всегда запоминаются. Его ошибка была в другом. Он сделал неправильный снос. На троих сдается тридцать карт – по десять каждому. Две остаются на столе, играющий их берет, а две лишние откладывает. Это и есть снос – важнейшее место в теории преферансного дебюта.


Елкин взял прикуп, и мы посмотрели в свои карты. Мизер был чистый. Оставалось сделать правильный снос. На наших лицах сразу же появилось: «Мизер чистый, мизер чистый». Лица игроков – это открытая книга, только читай. Нам не удалось скрыть свои чувства, как не удается скрыть узкий лоб фирменным очкам с наклейкой в углу. Жалко Елкина. Снес он неправильно и получил взятку – не сыграл. Вид у него стал нормальный. Но с тех пор его нам всегда было жалко. Он не умел читать по лицам…



Пас ползал по поляне на коленях. Он собирал подснежники для своей невесты. Игра шла без задержки, потому что он собирал цветы, когда был на прикупе – не играл. Цветов было много вокруг: рядом с нами, возле правой руки, возле левой руки; а он отползал метров за десять и там собирал.


– Подальше от этого злачного места, – говорил он, и мы радовались, что Пас так любит жить. Я радовался еще потому, что не надо рвать цветы. Их было много – вокруг одни подснежники, и ничего, кроме подснежников, и внутри это голубое, поди, передай, как это внутри, когда все вокруг голубое и его не надо рвать; и деревья зеленеют, и небо есть.


В этот раз играл и Шут. Шутом его назвали только потому, чтоб было короче, чтоб не напрягаться, когда произносишь фамилию. Первые годы он немного проигрывал, всегда за него приходилось рассчитываться (святое дело) последними деньгами – или рублями, или десятками. Он мог так незаметно, незаметно проиграть все деньги, что у меня в кармане. Он всегда как чувствовал, сколько у меня есть, и когда было мало, а он мог проиграть больше, то начинал посапывать, и, даже если у него игра не шла, все равно отыгрывался, каким-то чудом, посапыванием, что ли. Вот что значит умный человек! Он курил «Беломор» все время, папиросу изгибал в три погибели, и курил, как одесские сявки в период НЭПа. От этого «Беломора» через несколько лет лицо у него посерело, но достоинства не потеряло. Потом его выгнали с факультета, и он начал помногу пить, но лицо достоинства не потеряло, только стало безразличным. Даже грубее не стало. Он пошел на работу – двести рублей.


– Меня погубили двести рублей, – говорил он, но радостно от его слов не было. А его серый польский пиджак – такой модный в свое время – еще больше посерел… Эх, Шут! Что сейчас с ним?!


– Меня погубила не материальная заинтересованность, меня погубили двести рублей, – говорил он безразлично. Смешно не было; я ему рассказывал о науке, о новых сплавах, которые он мог бы создать.


– Новые сплавы очень нужны, – говорил он. – Пойдем, выпьем. У меня есть деньги.


Он вынимал из кармана деньги, кошелька у него не было, и показывал мне пятьдесят рублей одной купюрой и десятки. И когда я отказывался, он приглашал других ребят. Это были пустые ребята, без чувства, без таланта, и мне было жалко его денег… Они шли пить, ребята выглядели ничего себе, в джинсах и в курточках, а он в брюках – мешочком, в ботинках – им лет пять, и в сером польском пиджаке. Эх, Шут! Поеду, разыщу когда-нибудь. Но что искать? Полжизни прошло.


Природу я не понимал. Разве что иногда, когда отвлечешься от чего-нибудь. Я отвлекся от карт и увидел, как на голубом, сине-голубом бесконечном поле цветов (цветы маленькие такие, а волнуют, и хочется любить все живое) ползал Пас и резко срывал цветы. Как машина какая-то. Он мешал пейзажу – рукой резко двигал. Пас ползал по поляне в сером свитере, он всегда ходил в сером, наверно, с детства вымазывал все, мать его и одевала в серое, но он – талант, он далеко пошел, может, уже и одевается прилично. Он фантазер, у него всегда были новые мысли. Мы с ним работали в паре: курсовую работу делали, лабораторные. Но иногда он спотыкался на самом простом, и когда я подсказывал, что надо делать, он бил меня в грудь слегка и кричал, что я талант, он даже не так кричал, а: «Ты гений», хотя я им не был, а он был талант, и об этом знали все, но не все признавались себе в этом.


Пас – кличка односложная, придумана коллективно – женился, наверно, любил свою жену. Но как-то, уже на пятом курсе, мы собрались выпить. До чего можно дожить: собраться выпить. Это он придумал.


– Позвони жене, скажи, что у тебя день рождения, – попросил он.


Я позвонил, соврал, соврать было легко – даже непонятно почему, потом мы выпили, Пас даже лишнего выпил; он про жену начал рассказывать:


– Она у меня самая умная, – говорил он. – Но она к тому же – красавица, – он говорил честно, и было видно, что он доволен.


Меня он познакомил с ней, когда они еще не были женаты. Она кормила меня чем-то горячим и вкусным и вела себя так, что мне казалось: она идеал. Я был рад за Паса. Ему я ничего не говорил, вроде ни к чему, рад, и все.


Мы выпили, и я сидел как-то неудобно, на краю кровати, на коричнево-красном одеяле, и мне показалось, что у них что-то не в порядке: слишком убедительно говорил Пас. У них родилось двое детей – мальчик и девочка. А потом они развелись. Когда я видел ее, уже после свадьбы, то заметил в ее лице что-то лишнее, какую-то строгую черту. Хотя разве можно винить черту. У них раскололось, но мне кажется, что они не виноваты. Может, ни в чем не виноваты.



«Вы – будущее науки!» – еще стояло в голове.


– С бубей ходи, если нету хода, – говорил Учитель. Раньше он был просто Игорем, но после того, как начал обучать нас игре, мы его ласково прозвали – Учитель. Достойного в нем ничего не было. Он не кричал никогда, но говорил разными голосами: обычным или высоким, когда хотел, чтоб из-за него волновались. Этот второй голос был сам по себе приятным, мягким, но Игорь подпускал в него колючие, обидные ноты. А когда обучал нас, то эти ноты почти никогда не подпускал, а объяснял теорию вкрадчивыми интонациями.


– В пичку ходи, в пичку. Теперь смотри: прорезали, добрали и добили на неиграющий козырь.


– А как записывать?


– Каждый записывает сам себе. Пишем после каждой игры. Но это – потом, сначала – правила.


По всему было видно, что Учитель играл сильно. Хотя другие не говорили о нем особенно лестно.


– Лучше ложиться, – учил он. – Стоя играют только сильные игроки.


Он имел в виду карты класть.


– Открывай карты. Без одной.


– Почему без одной? Мы играли в открытую, он подсказывал, мы думали, ходили. И в конце играющий оставался без взятки.


– Без двух, – говорил Учитель. И играющий не добирал двух взяток. Учитель игру видел до конца. За это мы ему все прощали. Мы хотели назвать его теоретиком, но помешала молва.


– Как наш Учитель играет? – спрашивали мы у старшекурсников. Уже все знали, что мы его зовем Учителем. Старшие, правда, звали его по-прежнему – Игорем.


– Так себе, – говорил один из них.


– Скверно, – говорил другой. – Как не везет, так проигрывает.


Мы долго еще хотели назвать Учителя теоретиком, но все было против. Через полгода мы догнали его и в теории, и в практике. В первой партии на деньги пришлось проиграть. Я играл немного слабее остальных. Потап и Шут «болели». За столом сидели и кумиры. В этой партии Учитель помогал: подсказывал, когда был на прикупе или когда «ложились». Моего восьмидесятикопеечного проигрыша он не взял.


– Не проигрывай, – дал он последний урок.


Учеба кончилась. Весной мы стали играть сильно. Иногда приглашали его:


– Учитель, пойдем, поиграем.


– Что ж с вами играть, вы ж шулера. Вы ж «на лапу» играете.


Иногда он садился с нами и даже выигрывал. Он был довольно хитрый. Он присоединялся к нам чаще тогда, когда мы не стремились выигрывать, а садились только потому, что это хорошо так же, как плыть в теплой морской воде. Он как будто бы чувствовал, что мы не настроены выигрывать… У каждого игрока должны быть сильные стороны.



В деревне наступила весна. Мы уже съехали оттуда, а Шура Корсиков все еще оставался. Он снимал отдельный дом – флигель. Кроме него, там жило еще много временных. Но временные к творческим не относились. Они были как бы для колорита.


За столом сидели четыре мертвеца. Тазик, Шут, я и Шура Корсиков. Светало. Лампочка еще горела, но через окна начал вползать дневной свет. Пока еще тусклый. Но уже освещал руки и лица. Руки и лица были желтыми. Лица некогда рассматривать, а вот руки – восковые. Такие красивые, сухие, желтые руки. Все периодически поплевывали на пальцы: к утру карты стали плохо держаться в руках, может, пальцы высохли. Лампочка всю ночь светила так слабо. Она висела прямо над столом, но светила еле-еле. Ватт на пятнадцать, может, на двадцать пять. Но не больше. Все было праздником, кроме этой лампочки. Приходилось напрягать глаза, а вместе с ними и душу. Но это уже позади. Уже в окна свет начал давить, лампочку скоро можно и выключить.


Вечером было красиво. В окне, слева от меня, появилась звезда на синем небе. Так празднично стало внутри. В доме становилось прохладней. Но кто-то был на побегушках – тоже из факультетских, – он растопил, стало так тепло, мы сняли лишнюю одежду, так хорошо стало, а потом кто-то заметил, кажется, Шут:


– Лампочка у вас плохо светит.


Потом про нее забыли, а потом опять вспомнили, и она испортила праздник, как уважаемый человек, который пришел, когда его не ждали. Но бог с ней, с лампочкой. Она вначале и, кстати, была. Звезда появилась в окне, видно было. Если б лампочка яркая, звезду, может, и не увидел бы никто. А так увидели. А потом, тот, что на побегушках, – какой золотой парень – принес похлебать чего-то горячего.


– Ешьте! – сказал он и улыбнулся хорошо так, было видно, что ему не жалко похлебки. Бывают же счастливые минуты в жизни.


– А ложек нет? – спросил Шут.


– Сейчас.


Он пошел на кухню и принес оттуда три ложки.


– Сейчас и четвертую принесу, если отмоется.


Тазик наклонился над столом и отхлебывал через край:


– Тепленькое.


Мы сидели в горнице – квадратная такая комната – как раз горница. Когда мы проходили кухню, заметили, что она очень маленькая и не очень чистая. Много места занимала плита и лежанка. Они были холодные, но нам понравились, потому что оттуда могло исходить тепло; и вот сейчас оно исходило, и парень принес четвертую ложку.


– Вымыл, – сказал он и сердито посмотрел на ложку. Он убрал миски и больше к нам не заходил. Он был не очень чисто одет, не очень изысканно, но он был человек в душе, и никто из нас не забудет его.


Утром часов в девять появилось солнце. Мы перешли в кухню, потому что солнце светило в кухонное окно. Мы туда и стол перенесли. Как он туда вошел? Мы продолжали играть. Шут начал уставать, но так постепенно, что в нашем выигрыше можно было не сомневаться. Играли мы с Шутом каждый за себя, а жили на одни и те же деньги. Если выигрывал один, то это значило, что и другой сегодня не останется без обеда. А если у одного деньги кончались, а у другого – нет, то это все равно, что они ни у кого не кончались. Книг мы не покупали, конечно, остального – тоже; а есть всегда хочется.


Откуда-то появился Потап. Он принес «БТ». Мы закурили. Курить было хорошо. Обволакивало, как любовью.


– Хватит играть, – сказал Потап, и никто с ним не спорил. Мы доиграли и вышли на улицу. Было тепло. Лучи солнца ворвались в нас, как бы для того, чтобы не исчезло ощущение счастья, которое появилось после сигаретного дыма. «БТ» кончились. Мы пошли поесть в шашлычную. Там мы взяли по гуляшу с теплой и жиденькой картошкой. Первое и второе блюдо сразу. Шут облизывал ложку с обратной стороны. Мы тоже взяли ложки, чтоб из тарелки все выбрать. Мяса на порцию было много-много. Мы наелись. Мы здесь и раньше обедали. Здесь всегда хорошо кормили. Вышли на улицу. Потап и Шут покурили, солнце как-то помутнело.


– Что будем делать? – спросил Корсиков.


– Кто его знает.


– Пойдемте играть, – предложил Тазик. Мне не хотелось. Шуту, наверное, тоже.


– Может, не будем, – неуверенно сказал Шут.


Но кто-то настоял, тоже как-то ненавязчиво. Все согласились. Нам опять стало весело. Мы пошли играть.



Летом надо было сдавать сессию. Мы надеялись, что это дело временное и скоро кончится. В сессию мы играли. Однажды повторился известный анекдот.


– Завтра экзамен, – объявил Человек.


– Какой экзамен? – спросил Потап.


– Теоретическая механика, – сказал Человек. Это был второй или третий экзамен, а первым сдавали исторический материализм. Преподаватель, может, и не знал, что мы из одной компании, но у него были записаны наши пропуски, и они совпадали. Их было больше, чем посещений. Первым преподаватель подозвал Шута. Это грозило полным провалом. Самым способным среди нас был Потап, Шут был сильнее меня в технических науках, но в общественных он был совсем слаб. И его вызывали первым.


– Социальная революция, – назвал преподаватель первый вопрос из билета Шута. Шут начал серьезно:


– Социальная революция – это когда люди уже не могут, – он замялся, – когда им не терпится…


– Чего не терпится? – рявкнул преподаватель. Было видно, что к нашему приходу он подготовился.


– Они уже не могут, – показал Шут на свою грудь ладонью, – им восстать хочется за лучшую жизнь. У них внутри… горит, – Шут доверчиво посмотрел в глаза преподавателю. Но чувствовалось, что преподаватель подавил его. Шут опять замялся.


– Что внутри горит? Как с похмелья?


– Я не пью, – виновато сказал Шут. «Хоть бы не сказал, что в карты играет», – подумали мы.


– Продолжайте, – сказал преподаватель.


Но Шут уже сомневался в своем ответе и в своих знаниях.


– Людям нужны идеи, – сказал он ни с того, ни с сего. – Они должны поверить в эти идеи.


Мы слушали внимательно, и нам казалось, что зря Шут это слово ввернул – «поверить». Оно, наверно, тут лишнее. Шут тонул. Он начал говорить отрывками, часто останавливался, поправлял сам себя. Иногда преподаватель переспрашивал его и говорил удовлетворенно:


– Ага! – И через время опять. – Ага! – Было видно, что Шут уже не думает, а только говорит, а думает, наверно, одно: «Поговорю побольше, может, тройку поставит». Шут закончил. В аудитории тихо стало, как в лесу бывает. Но мы еще надеялись.


– Вам двойка, – сказал преподаватель и поставил двойку в зачетку. Когда он поставил Шуту двойку в зачетку, мы перестали сомневаться. Говорили, вроде, в зачетку двоек не ставят. Что ж он написал у Шута в зачетке? Шут ушел. Я был вторым. Мне он тоже «неуд» в зачетке написал. А когда в общежитие пришел Потап тоже с «неудом» в зачетке, мы уже играли. Мы посмеялись над «неудами», но мы уже поняли, что сессию придется как-то сдавать, иначе выгонят.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю