Текст книги "Крамола"
Автор книги: Николай Телешов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Телешов Николай Дмитриевич
Крамола
Николай Дмитриевич Телешов
КРАМОЛА
Из цикла "1905 год".
I
С весны 1905 года, неизвестно зачем и откуда, в Москве стал появляться в так называемом "городе" прилично одетый господин лет сорока, с пушистыми бакенбардами и в цилиндре, не очень модном и не новом; так же не очень нов и не очень моден был его костюм, и это придавало ему много солидности; ничто не обнаруживало в нем ни легкомысленного франга, ни прогорелого барина, напротив – виделся в нем простой человек, которому некуда было девать свободного времени; этим и объясняли его склонность поговорить, пошутить и рассказать множество новостей, особенно про войну, про японцев, про наши неудачи, в которых повинна интеллигенция.
Появлялся он то в Охотном ряду, где заглядывал в мясные и зеленные лавки, восхищался певчими птицами, то захаживал проведать купцов на Старую площадь, то в Ряды, то появлялся на торговых подворьях, и везде стали знать его в лицо и разговаривать с ним. Обыкновенно он выбирал такие лавки, где торговцы бывали попроще и посерее, а заходил к ним в такое время, когда они бывали не очень заняты.
В мясной лавке он покупал курицу или говядины, в колониальной папирос, в галантерейной – галстук, а познакомившись, заходил нередко и так: потолковать от нечего делать или "почесать язык", как выражались торговцы.
– Ну-ка, отец-благодетель, – обращался он весело к одному из приказчиков, – заверни-ка мне фунтик колбаски.
– Ну-ка, отец-благодетель, – достань десяточек папирос, – говорил он в другом месте.
Поэтому за ним и укрепилось прозвище "Благодетель", хотя в глаза его все называли просто господином. Кто он такой и как его имя – почему-то никто не спрашивал, интересовались им только мясники, с которыми он имел особенную склонность беседовать. Здоровенные ребята, с мускулистыми руками и толстыми лицами, в грязных, засаленных фартуках, обвешанные кругом бедер широкими длинными ножами, они иногда загадывали друг другу: кто такой Благодетель? Одни говорили, что он непременно дворцовый лакей, потому что у него баки очень вылощены.
– И все знает. Сколько раз про войну предсказывал:
что скажет, то, гляди, и случится назавтра. Ты попробуй распахни ему пальто: у него небось все пузо в золоте!
Другие не соглашались:
– Нет. Лакей не может так разговаривать. Да у них и харчи казенные: на что ему говядина или сырая курица!
– А может, он для любовницы покупает?
– Вот нешто для любовницы... Только он скорее всего по монопольной части – оттого все и знает.
– А зачем у него баки-то такие, если он по питейному делу?
– А чего ж им не быть? Это у менялы баки не вырастут, а акцизному можно и с баками...
К хозяевам Благодетель относился более почтительно, здоровался с ними за руку и вздыхал о плохих барышах, а на плохие барыши купцы всегда любят пожаловаться.
– Ведь этак дела-то в двести лет не поправятся, – сочувственно говорил Благодетель, качая головой и задумываясь. – Кого ни послушаешь, одно и то же: плохо и плохо.
А что за причина? Что за напасть пошла на Россию?
– Насчет делов – это верно что напасть. Наши дела теперь, по-русски сказать...
– Не договаривайте. Знаю, как скажете.
– То-то и оно! Всякий знает, как ежели по-русски про теперешние дела сказать...
Однажды Благодетель явился в мясную лавку поутру, в самый разгар торговли. Все были заняты: рубили, резали, вешали, получали деньги, завертывали, считали; возле прилавков, дожидаясь очереди, стояли кухарки в теплых платках, с сумками и корзинками.
– Я подожду, – сказал Благодетель. – Мне не к спеху.
И сел на табурет возле конторки.
– Дожили до времечка... нечего сказать! – вздохнул он, видимо сердясь на кого-то.
На слова его никто, однако, не обратил внимания. Попрежнему раздавалось на разные голоса: "Людской говядины-то не положили..." – "С вас два рубля тридцать восемь..." – "Баранины восемь фунтов..." – "Сдачи извольте получить..."
Работа кипела: хрустели под топором кости, звенели на мраморной доске деньги, щелкали счеты, – и Благодетеля не замечали. Тогда он встал и громко сказал:
– Слышали новость? Всех крестьян опять скоро крепостными сделают.
Мгновенно все затихло и остановилось, точно в вертевшееся колесо кто-то просунул палку. Все руки опустились, все глаза глядели на Благодетеля, а он, будто не замечая этого, закуривал папироску и молчал.
– То есть... как... крепостными?.. – вымолвил чей-то голос, в котором было и недоверие, и страх, и злоба.
– Как в старину было. Будут опять господа, будут и крепостные. Так решили сделать ученые люди – интеллигенты. У них уж дело налажено.
– Чтоб им издохнуть! – взвизгнула молодая горничная с завитыми волосами и с брошкой. – Чэрти!.. Право, чэрти!
– Сперва они решили спровадить всякое начальство, – продолжал Благодетель, – чтоб без него легче с вами управиться, а потом и всех крестьян расписать себе: кому сколько достанется.
– Мы люди вольные! Пущай сами себя расписывают! – волновались слушатели.
– Теперь да: вольные, пока начальство за вас.
– Да нешто дозволим?! – закричали мужчины.
– Без начальства дозволите.
– Как бы не так!
– А что сделаете-то?
– Да мы их...
– Что?
– В морду!
– Кого в морду-то?
– Всех!
– Тогда будет поздно.
Он поглядел на взволнованные, раздраженные лица и добавил:
– Разве не слышали, что они даже на самого царя хотят наложить свою опеку? Это называют они конституцией!.. Чтобы царь наш только бумаги ихние подписывал, а править всем государством будут они.
Все облегченно вздохнули и стали даже смеяться.
– Эна куда!.. Мы подумали, указ такой вышел. А это...
что! Дураки они, и больше ничего.
– И чэрти! – добавила горничная, капризно встряхивая плечами. – Право, чэрти.
И опять заговорили по-старому: "Котлет отбивных..." – "Кому солонины?.." – "А то ишь выдумали: крепостные!.." – "Шесть по осьмнадцати – в кассу!.."
Однако новость, пущенная Благодетелем, не умерла туг же, в лавке. Вернувшись по домам, прислуги сообщили другим прислугам; те в свою очередь взволновались и за себя и за родных, сидевших где-то по глухим деревням, и невольно начали приглядываться осторожно к хозяевам и к гостям, и иногда им стало казаться, что среди господ происходит что-то новое и секретное, чего не бывало раньше.
– Шушукаются, – передавали горничные кухаркам, а те сообщали в лавках:
– Шушукаться начинают...
Благодетель, когда его спрашивали, не отрицал опасности, однако стал добавлять, что всего этого желают только студенты да ученые.
– А настоящие господа здесь ни при чем: чиновники, дворяне разные, генералы... Эти разве затеют такую гадость! Это все мутят волосатые эти... ученые дураки!
– Взять бы этих волосатых! – горячо воскликнул лавочник, молодой хозяин. – Взять бы их всех за волосы, да в пучки повязать, да в Америку багажом; там все одно купля-продажа негров! А мы бы их по дешевым ценам: пятачок за пучок, а в пучке целый десяток! Гы-гы-гы! – расхохотался он над своим предложением и долго не мог успокоиться, и все мясники его хохотали вместе с ним.
Благодетель серьезно глядел на их веселые жирные лица, на белые здоровые зубы, на крепкие складки щек и, когда ликование затихло, сказал, приложив ко лбу палец:
– А что?.. Ведь об этом стоит подумать: хорошая мысль... надобно подумать. Вы умный человек, господин Красавицын, и настоящий русский, истинно русский человек! Почем знать: может быть, из вас для России судьба готовит нового Минина.
Красавицын даже растерялся от такой неожиданной похвалы. Он стоял молча, с опущенными глазами, сохраняя на своем молодом румяном лице гордую и счастливую улыбку.
– А я вот не знаю, как сделаю, – раздался новый голос. – Но только ничему этому не бывать.
Это сказал, волнуясь и бледнея, юноша лет восемнадцати. Он выговорил это не громко, но твердо.
– Я сам крестьянин. И отец мой и дедушка – крестьяне. И тому, что вы сказали о крепостных, – не бывать!
Благодетель приподнял над головой цилиндр и согнул шею.
– Радуюсь, молодой человек. От души радуюсь, – сказал он, вглядываясь в возбужденное лицо юноши, в сдвинутые брови и раздувавшиеся ноздри. – С такими молодцами всякие страхи исчезают, как дым. Подумайте: вот уже двое в одну минуту. Да этак вся Москва за нами пойдет! Вся Россия!
Он надел цилиндр и протянул руку:
– Рад познакомиться. Вы чем же занимаетесь, молодой человек?
– С дедушкой иконами торгую; вот здесь, у подворья, лавка Синицына. А с Денисом Петровичем, – указал он на Красавицына, – мы в дальнем родстве.
– Побываю у вас, побываю, – отвечал Благодетель. – Я уж бывал кое у кого из ваших соседей. Дедушка-то ваш не очень занят? Не обидится?
– Нет. Дедушка любит поговорить.
– Вот и прекрасно. Кстати, мне нужно крестик золоченый купить. Так я побываю. Очень приятно.
Он весело пожал руки обоим молодым людям, поклонился приказчикам и ушел, тихонько напевая, точно мурлыкая:
– Славься ты, славься, наш русский...
II
Яшу Синицына с одиннадцати лет взяли из школы и начали приучать к делу.
С утра до вечера он находился в лавке, где писал покупателям письма под диктовку старших, лизал языком и наклеивал гербовые марки на счета, ел у разносчиков горячие пироги и наливал дедушке, отцу и себе в толстые стаканы чай из медного огромного чайника. Свободного времени было у него, несмотря на занятия, много, и он, прогуливаясь по своей Линии, расширял знакомство среди соседей, дежурных городовых, артельных сторожей и разных людей, заходивших в лавку как по делам, так и без всякого дела. Дедушка любил побеседовать, и у него было много знакомых, которые только для этого и заходили.
Здесь Яша много раз слыхивал, что дедушка – крестьянин, и хотя платит в гильдию и считается временным купцом, но коренного звания своего не желает менять.
– Родился крестьянином и помру крестьянином, – твердо и с удовольствием говорил обыкновенно дедушка. – Вот и сын тоже ни во что иное не лезет, и внук не полезет. Так и будем все крестьяне, какими господь создал.
Через год уже и Яша говорил своим знакомым не без достоинства, что он крестьянин, как его отец и дедушка, и что он это звание никогда не променяет ни на какое иное.
Лавка их была небольшая, вся заставленная иконами и киотами, на прилавке под стеклянной крышкой лежали мелкие образки и крестики, и все вокруг хорошо пахло кипарисом и свежим масляным лаком, так что о. Федор, заштатный священник, когда входил, бывало, в лавку, то прежде, чем поздороваться, втягивал в себя ноздрями воздух и разводил руками:
– Благоухание-то какое!
В лице и во всей фигуре этого священника было нечто загадочное и затаенное; большие серые глаза его были грозны и проницательны, но он старался всегда сощуривать их и делать ласковыми; голос его был громок и резок, но он старался говорить тихо и мягко, точно боясь, что за настоящие взоры и за настоящий голос его сейчас же прогонят. А жизнь его была не легкая, полная бедствий, гонений и нищеты, и он теперь ломал себя и свою натуру, чтобы как-нибудь не сорваться и не остаться голодным.
– Пустой человек! – говорил про него дедушка. – Всю жизнь с места на место гоняют... Кабы не семейный, и на порог бы к себе его не пустил.
Однако, когда Федор надолго пропадал, дедушка начинал все чаще о нем вспоминать и даже беспокоиться.
– Что-то давненько наш попик-то не бывал. Жив ли, непутевая голова?
Время шло, и Яша привыкал. Его посылали к мастерам с заказами и научали распознавать старинные образа и складни; беседовали с ним про "мездринный" клей, про грунтовку "левкасом" и про "твореное" золото, которым делаются узоры на одежде святых. Он уже стал отличать рублевскую живопись от суздальской, кустарную от монастырской и товар свой научился узнавать по первому взгляду, хотя это было и не так легко на первое время, особенно с иконами божьей матери. Троеручицу, Живоносный источник, Утоли моя печали, Прозрение очей, Взыскание погибших – он заучил без труда, но Владимирскую, Казанскую, Иверскую, Корсунскую, Египетскую – он перепутывал и долго не умел различать. Потом дедушка стал рассказывать ему про разные стили, или "пошибы" – строгановский, московский, фряжский, – знакомил с руководствами "толковыми" и "лицевыми" и указывал то на "резкость", то на "плавность" рисунка.
– Всему тому цена разная, – умудрял старик, – все равно как рублю и двугривенному. И в обман себя ты не должен давать никому.
Лавка у них была холодная, без печей. В зимние морозы она так выстывала, что в чернильнице замерзали чернила, а бумага, на которой Яша писал, делалась как лед и жгла ему руку. Завернутый в шубу и туго подпоясанный для тепла кушаком, Яша окунал перо в чернильницу, подцепляя на кончик его блестящие черные кристаллы, вроде черного снега, и начинал дышать на перо молодым, горячим дыханием: снег таял, и перо делалось влажным; Яша пользовался моментом и наносил на бумагу несколько строк, потом опять поддевал из чернильницы на кончик пера черного снега, опять оттаивал его дыханием – и продолжал дописывать счет; руки зябли и ныли, и он, отрываясь нередко от работы, бросал перо на половине слова и согревал посиневшие пальцы тем же дыханием, а иногда грел их о стенки медного чайника, если тот бывал в это время горяч.
– На то и руки, чтобы ими работать, – утешал он себя. – Нечего их жалеть.
Отец Яши тоже в свое время не жалел себя на работе, но его хватило ненадолго; теперь он был хворым и слабым, сильно страдал от неизлечимых болезней, в лавке почти не бывал и вообще не замечал ничего вокруг себя, зато дедушка вглядывался в Яшу опытным, проникновенным взором и наедине с самим собою, молча кивая сам себе седой головой, думал с удовольствием: "Деловой человек получается!"
Линия, где торговали Синицыны, вся состояла, направо и налево, из таких же лавок; по ней целые дни ходили люди, выкрикивали на разные голоса разносчики, и только к вечеру все пустело и затихало, когда купцы затворяли ставнями окна и двери, запирали их замками, запечатывали на них пломбы из черного липкого вара и расходились по домам.
III
На Спасской башне пробило полдень. Зычные тяжелые удары один за одним монотонно прорезывали воздух, точно падали куда-то с высоты, расплываясь и тая над окрестными улицами и дворами, полными суеты.
К этому времени на подворья стремятся всякие разносчики; скорым шагом проходят они по линиям с ящиком на ремне через плечо или с лотком на голове; все выкрикивают нараспев свои товары и, дорожа временем, останавливаются лишь на минуту, чтобы отпустить кому-нибудь горячих, пирогов, или рыбы, или мяса, и спешат дальше – к другим, громко предлагая каждый свое и на свой особый голос и лад:
– Горячая вет-чина!
– Белужка малосольная!
– Кишки бараньи: с кашей, с огнем!
Главным вниманием пользуется пирожник, молодой веселый парень с вздернутым, коротким носом; он громче и звонче всех кричит о своих пирогах еще издали, стараясь придать окрику непонятное балагурство.
– Спи... рогами! – слышится его удалой голос, соответствующий плутоватому, дерзкому и веселому его лицу.
– Ну-ка, цыкни пирожника, – говорит торговец, заслышав его приход, и магазинный мальчик бросается со всех ног за дверь.
– Цс! цс!.. Рогач!.. Рогач!., С чем нынче пироги?
– С луком-говядиной, с селедочными башками, с кашей с яйцами, с клубничным вареньем, – отчетливо и торопливо перечисляет пирожник, приподнимая над ящиком угол теплого одеяла, из-под которого клубится пахучий пар.
Пробило полдень, и в лавку Синицына вошел священник о. Федор. Как всегда, он потянул носом воздух, пахнущий маслом и кипарисом, и похвалил:
– Благоухание-то какое!
Затем поздоровался.
– В полночь враг человеческий приходит, а в полдень – друг человеческий, – пошутил он, взглядывая на стенные часы.
– Где пропадал-то? – спросил дедушка, накрывая газетой только что принесенные пироги.
– Не пропал – отыскался! – ответил Федор. – Это кому живется весело, тот пропадает, а нашего брата и могила не берет... В больнице лежал: думал в последний заштат выйти, – нет! выздоровел!
– Все ропщешь? – упрекнул дедушка.
– Возропщешь, Семен Никитич, когда пять дочерей и ни одной копейки! Впрочем, я это шучу. Я после болезни что-то веселым сделался, давно таким и не бывал. Хорошо похворать. Правда, хорошо: и в тепле полежал, и кормился как следует, и чаем поили – чего еще!
– А табачку небось не давали понюхать?
– Да. Этого не давали. Скучно тому без табаку, кто привык.
Дедушка вынул из кармана серебряную табакерку, похлопал ее по стенкам, открыл и поднес Федору.
– Ну-ка, понюхай.
Придерживая осторожно широкий отвисший рукав, Федор двумя пальцами взял щепоть табаку и сунул по очереди в обе ноздри.
– Ах, хорош табачок! – сказал он, улыбаясь. – Очень хорош!.. Скучно без него.., кто привык.
– А ведь ты похудел, батюшка!
Федор вместо ответа провел ладонями себя по тощим бокам, по впалой груди и, помолчав, опять сказал:
– Ах, хорош табачок!
Несмотря на сырую и холодную погоду, он пришел в легкой рясе и черной соломенной шляпе. Ряса, особенно на спине и плечах, выцвела, и трудно было понять – была ли она зеленая и теперь стала желтеть, или была желтая и начала зеленеть; внизу ее образовалась уже бахрома, а воротник был в нескольких местах заштопан. Под глазами у Федора, которые он все старался защуривать, синели болезненные полоски, и мохнатые брови над ними беспокойно подергивались; волосы его были жидки и редки, но непокорны и в беспорядке дыбились на темени, отчего и казалось, будто над головой у него стоит дым – как над вулканом; и это очень подтверждало отзыв о нем благочинного, который в клировых ведомостях, в графе о поведении, написал, когда Федора увольняли за штат: "Поведения он весьма тихого, но характера горячего, а в защите своих прав и доброго имени настойчив до самозабвения..." Последнее слово было даже подчеркнуто.
– Садись-ка да расскажи, – пригласил дедушка. – Вот пирожка не хочешь ли пожевать; не знаю только – которые с чем.
Он снял с пирогов газету и опять сказал:
– Поешь. Тут был который-то с рыбой.
– С рыбой хорошо, – согласился Федор, беря и откусывая первый попавшийся пирог.
– Постой! Ты с вареньем взял.
– Ничего, я и с вареньем люблю, – сконфузился тот. – Хорошо тепленького проглотить... хорошо!.. Ну, вот и позавтракал; спасибо, – говорил он, вытирая сладкие губы.
– Возьми еще пирожок да чайком прихлебни.
– Спасибо. Не откажусь... Вот он и с рыбой попался.
Солененькая рыбка... хорошо! Очень соленая... прелесть!
– Ну, – проговорил дедушка, раскалывая щипцами сахар на мелкие части, у нас без тебя нового было много, а хорошего – ничего: торговля плохая, товар наш из моды выходит; не только икону купить, а и в церковь лоб перекрестить не идет наша публика, вот до чего доучились.
И ни бог и ни царь на них не потрафляют; все не по-ихнему! Крепостными хотят всех крестьян опять сделать... Нешто это терпимо!
– Не удастся им это! – горячо крикнул Яша из-за своей конторки. – Ни за что не допустим!
Федор в недоумении раскрыл свои большие серые глаза и глядел то на дедушку, то на Яшу, отодвинув от себя даже стакан с чаем.
– Христос с вами! Кто же этого хочет? Никто не хочет!
– Студенты хотят! Ученые хотят!
– Крепостных желают, такие-сякие! – сердился дедушка, сжимая в кулак свою сухую, уже слабую руку. – Надо им показать... крепостных-то!
– Да что вы, миленькие мои! – пытался успокоить их Федор, начиная нервно гладить себя по бокам и груди. – С чего это вы так вдруг?
Он встал, но опять сел.
– Что вы, что вы!.. И нет этого нигде, и быть этого не может, и сказал вам, должно быть, про это человек невоспитанный... худой человек!
– Вот кто сказал, – с удовольствием перебил старик, указывая на дверь, которую отворял Благодетель, входя в лавку. – Добро пожаловать, господин! А мы как раз об теперешних делах рассуждали.
Федор поднялся со скамьи, нагнул немного голову в ответ на поклон Благодетеля и отошел в сторону, за большое распятие, стоявшее среди магазина, и оттуда глядел пристальным холодным взором на незнакомца.
– Очень рады вас видеть; садитесь, – говорил дедушка, указывая на освободившуюся скамью. – А его можете не стесняться, – кивнул он на Федора, – это свой человек и старинный приятель.
– Духовные лица чрезвычайно желательны и должны быть украшением нашего дела. И во многом они нам будут полезны... Кланяюсь вам, батюшка.
– И я вам кланяюсь, – просто ответил Федор, не выходя из-за распятия.
Все помолчали.
– Знаете князя Сардинина? – спросил Благодетель.
– Как не знать: известный князь.
– А вы знаете, что он обещал нам тысячу рублей на расходы? Он очень сочувствует нам и советует собраться да решить – как и что. Сегодня вечером, в восемь часов, пожалуйте в здешний трактир; там мы все и устроим. Комнату я уже взял.
– Дедушка, надо пойги! – вызвался Яша.
– Непременно идите. И вы, Семен Никитич, пожалуйте.
Может приехать и сам князь! – с таинственной важностью сообщил Благодетель.
– А кто да кто будет?
– Красавицын придет – родственник ваш; соседи ваши будут, брандмейстер один... Хоругвеносцы хотели прийти... Народу человек тридцать соберется. А в следующий раз всех позовем; а у нас теперь – тысячи!.. Не угодно ли, батюшка, и вам пожаловать? – обратился он к Федору.
Но тот отвечал по-прежнему сухо и холодно:
– Я вина не пью.
– Какого вина? – удивился Благодетель.
– Никакого.
– Да ведь у нас будет собрание; деловое собрание. Патриотическое!.. Никто про вино и не думает.
– Извиняюсь. А мне показалось, будто зовете вы нас попировать на княжеские деньги. Значит, я не так понял.
После болезни я вообще что-то стал непонятлив. Да и в больнице у нас случай был: тоже одного молодого человека на собрание пригласили, очень серьезное собрание, вот как у вас. А наутро оказались все пьяные и в непотребном доме... После этого молодой человек и в больницу попал...
Вот я и спутал все это. Уж извините.
Всем стало неловко. Все молчали.
Федор, облокотясь на нижнюю перекладину креста, стоял с согнутой спиной и молча ожидал неприятности. Ему было жаль покидать эту лавку, жаль было и Яшу, и дедушку, и самого себя, но сердце его начинало гореть, и он мысленно обрекал уже себя на изгнание. Он ждал сейчас, что Благодетель обидится и скажет ему что-нибудь резкое, и вот сердце его разгоралось и готовило достойный ответ.
Но в это время вошли покупатели, и разговор кончился.
– Так мы вас ждем, – сказал Благодетель.
– Непременно, – ответил Яша.
А дедушка уже был занят продажей и, не слушая их, говорил кому-то с упреком:
– Этот лик нехорош? Помилуйте: надо бы лучше, да не бывает-с!..
IV
Трактир, в который вечером отправился Яша, находился недалеко от их лавки и занимал собою под огромным многоэтажным домом обширный подвал с толстыми каменными стенами и сводчатым каменным потолком. Маленькие окна его выходили прямо на тротуар, точно лазейки, и посетителям видны бывали днем только одни ноги прохожих и слышались только беспрерывные глухие звуки шагов.
Трактир этот назывался "Низок" и напоминал собою внутренность корабля: так же вела вниз от солнца и воздуха широкая лестница, так же были накрыты столы в общих обеденных комнатах, а по длинному коридору вправо и влево были отгорожены крошечные кабинеты, похожие на каюты, где с утра до ночи горели лампы.
Одну из общих комнат хозяин отвел для простого народа и понизил в ней все цены, чтобы чернь не лезла к чистой публике, а на стене повесил рукописное объявление:
"Покорнейше просят посетителей по-неприличному вслух не выражаться". Эту комнату, совершенно отдельную от других, он и уступил Благодетелю, потому что она по вечерам обыкновенно пустовала. Ее вымели и убрали, накрыли посредине один длинный стол и освежили воздух; только забыли снять рукопись со стены с "покорнейшей просьбой", которая так и осталась на заседании.
К восьми часам начали собираться гости.
Первым пришел торговец сырыми кожами Матюгов, высокий старик с большим животом, с седой окладистой бородой и красным лицом, говоривший всем про себя, что он не только патриот, но и "столп отечества"; на груди его висели две медали за две коронации: одна – темная на красной ленте, другая – белая на голубой ленте. Однажды в пьяном виде он сломал себе ногу и с тех пор ходит с палкой, прихрамывает и воображает себя пострадавшим героем.
Пришел еще один торговец никому не знакомый, сумрачный и молчаливый; если он и отвечал иногда на вопросы, то говорил больше непонятными междометиями: "делишки – хны; денежки – турлы, обстоятельства – хрю!"
Потом явился меняла, низенький человек с безбородым сморщенным лицом и тонким женским голосом, вообще похожий на старую бабу, надевшую сюртук.
Мясник Красавицын приехал прямо из лавки с работы, не успев переодеться, и хотя молодым лицом своим с розовыми щеками и голубыми глазами напоминал херувима, но вокруг себя разносил запах крови и сала. Он привез себе на подмогу еще молодца из лавки – с короткой бычьей шеей и тупым лбом.
Пришел со спутанными волосами и всклокоченной бородой содержатель бань Друзьев, которому все время хотелось не то заснуть, не то выпить еще водки, не то разбить зеркало.
Приехал подрядчик Осьмухин, которому многие были должны крупные суммы, а сам он был должен другим еще больше; одевался он в поддевку и высокие сапоги, но ездил на дорогих рысаках и резиновых шинах.
Пришел маклер Сучилин, с желтыми обвисшими усами, весь в морщинах, с худыми дрыгающими ногами и с длинным корявым носом, в очках, очень сердитый и никому не верящий без расписок ни под какие слова. У него было огромное знакомство и огромные связи, но он был зол на всех за то, что его никогда не избирали в настоящие маклеры и он всю жизнь был так называемым "биржевым зайцем" и не мог иметь шнуровой книги, а шнуровая книга с печатью – была его заветной мечтой.
Когда вошел Яша, все сидели уже за столом; одни молчали, другие разговаривали о ценах:
– Осетрина как вздорожала!
– К рыбе приступа нет!
– Уважаю я осетрину.
Мало-помалу подходили все новые лица: пришел издатель сонников и страшных предсказаний, пришел похоронный кондитер, пришли лабазники, хозяин двадцати лихачей и хоругвеносцы. Среди них вошли незаметно и четыре сыщика – второго сорта – на случай поддержать настроение. Вскоре комната наполнилась, и Благодетель приступил к делу.
Прежде всего он отрекомендовался:
– Русский патриот, Василий Васильевич Воронов, преданный своему отечеству, престолу, самодержавию и православию. По совету князя Сардинина я пригласил вас сегодня, почтенное собрание, обсудить наши русские дела и принять меры к спасению нашего государства, которому грозит великая опасность от внутренних врагов, более дерзких и опасных, чем враги внешние... Вот господин Щов, только что вернувшийся из Петербурга, лучше меня объяснит вам суть дела. Господин Щов, будьте любезны сказать вступительное слово.
Из-за стола поднялся высокий худощавый человек с маленькими бесстрастными глазами, гладко остриженный, с выбритой бородой и подрезанными усами; лицо это, казалось, было очень удобно гримировать и придавать ему любое выражение.
– Почтенное собрание! – начал он, вынимая из кармана бумажку и все время косясь на нее. – Трудное и ужасное время переживает наше дорогое отечество. Изменники и крамольники, потерявшие честь и совесть, кричат по всей России: "Долой правительство и царя, мы сами хотим управлять народом и царством". Они хозяйничают уже в городах и земствах, выжимают с крестьян земские сборы и мечтают опять восстановить крепостное право.
– Крамольники! – крикнули четыре голоса из разных углов, и в ответ им по собранию глухо пронесся ропот.
– Они отрицают бога и православную веру, отрицают отечество, царя и верных слуг его, убивая лучших людей, преданных губернаторов и честных министров. Кто же эти люди, ведущие нас на край пропасти? Эти люди студенты, профессора, учителя, адвокаты, писатели и жиды!
Новая волна ропота пронеслась по собранию.
– Взглянем же, что стало с нашим народным хозяйством. Все разорено: дела испорчены, кредит подорван, и все это началось с проклятого слова "доверие", которое, не подумавши, бросил один либеральный министр назло действительной опоре России – самодержавию! Этим проклятым словом он вверг страну в несказанные беды. А другой министр, покровитель лендов, прямо отдал отечество на растерзание инородцам и всяким врагам...
– Правильно! – закричал вдруг банщик, очнувшись от спячки. – Все жулики и изменники!
Он ударил по столу тяжелой ладонью и, перебивая оратора, горячо продолжал:
– Всех их к чертовой матери!
Настроение вдруг поднялось. Много голосов заговорило сразу, но банщик кричал громче всех, стуча по столу:
– К чертовой матери! Всех их к чертовой матери!
Оратор пытался что-то сказать, но его уже не слушали, а бранили обоих министров, называя их предателями.
Кто-то прибавил к двум третьего, потом прибавил еще одного, а потом уже все загалдели вообще про начальство.
– Велика больно власть дана! – сердился один.
– Теснят народ и знать ничего не желают, – перебивал Другой.
– Зазнались! – добавил третий. – Ни суда на них, ни управы!
– Жертвы наши разграбили, а мы-то сдуру несли денежки-то. А они по карманам.
– Денежки наши – турлы!.. Фью!
– А полиция? Житья нет! Что захочет, то и ломит без меры, без толку: штрафует, орет, придирается.
– Пристав у нас был – этакое животное!
– А наш-то пристав: намедни так на меня и хрипит, так и топочет ногами.
– А моего дворника из Москвы выслал. Спрашивается:
за что?
– Зазнались! Пора бы им кулаки-то сшибить!
– Только себе морды отращивают, окаянные!
– Всех их к чертовой матери!
Говорили и кричали все разом, и чем больше шумели, тем больше разгорячались. Бранили войну, бранили какихто мошенников, роптали на налоги и ругали полицию. Настроение слагалось не в пользу оратора. Напрасно пытался он перейти снова к речи, напрасно кричали сыщики про жидов и студентов, и напрасно махал руками Воронов, призывая к порядку.
– Почтенное собрание!.. Почтенное собрание!.. – надрывался он, обливаясь холодным потом. – Вы не про то!
Тише! Не про это речь! Подождите!.. Почтенное собрание!
Но страсти разгорелись, и им уже не было удержа.
– Минин! Спасайте! – бросился, наконец, Воронов чуть не со слезами к Красавицыну. – Лезьте на стол. Кричите им что-нибудь!
Красавицын точно ждал этого. Ловко занес он на стол ногу и вдруг вырос над всем обществом с раскинутыми врозь руками.
– Народ православный! – гаркнул он во весь голос.
Неожиданность удалась. Все повернули глаза к новому
оратору и притихли, тем более что привезенный им молодец успел кое-кого пырнуть пальцами под ребра и сказать:
"Гляди! гляди!"
– Народ православный! – повторил Красавицын, не зная, что говорить дальше; сердце его колотилось, кровь стучала в виски.