Текст книги "Пояс Койпера"
Автор книги: Николай Дежнев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
– Скажите, Сергей, мы многое о вас узнали, но что заставило хорошо образованного и в целом успешного человека, стать героем экстремального шоу?
А действительно – что? Подкравшийся ко мне с камерой на плече оператор брал меня самым крупным из возможных планов.
– Вы хотите, чтобы я соврал?
– Ну, зачем же! – развел руками ведущий. – Нам нужен искренний ответ! Да и, как известно, перед…
Не закончив фразы, умолк. Продолжения и не требовалось. Дразнил он меня, как до него Майский, или напоминал зрителям о возможном исходе шоу, только в разговор вступила женщина:
– Люди хотят знать правду и только правду, ведь им решать вашу судьбу.
Я ей улыбнулся, она была мне симпатична.
– В таком случае, ответ один: личные обстоятельства! Они и заставили. И, знаете… – выдержал паузу, – каждый, кто нас сейчас смотрит, может оказаться на моем месте.
Лицо ведущей отразило испытываемое ею недоумение.
– Я не совсем вас поняла, не могли бы вы уточнить.
– Это не так просто сделать…
Это не так просто сделать, произнес тот, который на сцене, и задумался. Я видел, что ему трудно, видел как он вытащил из кармана платок и без необходимости поднес к губам. Завел речь о том, что человеку во все времена приходится защищать тех, кого он любит, и расплачиваться за допущенные ошибки. Говорил сбивчиво, сумбурно, так что складывалось впечатление, будто все дело в деньгах, и он пытается это скрыть. Да и надо ли было спрашивать, если известен из газет размер гонорара!
Ведущие переглянулись. Мужчина хмыкнул:
– Ну, допустим!
Чаша зала утопала в темноте, видеть ее мешали огни рампы. Взгляды присутствующих, как я понял, были прикованы к табло. Пробежавший по рядам кресел шепоток свидетельствовал, что реакция зрителей на мои слова была резко негативной. Действительно, кому могло понравиться беспомощное блеяние! Люди чувствуют, когда им врут или что-то недоговаривают. Сказать, что меня заставили, было бы неправдой и повлекло за собой дополнительные вопросы. Если бы я даже захотел поведать миру о планах Котова и компании, мне бы не дали. Да я и не хотел, не гожусь для роли рыцаря без страха и упрека! Прав был Леопольд, вечер вряд ли выдастся томным.
Зал между тем, отрабатывая пятьсот рублей, разразился по команде режиссера аплодисментами.
– А вы знаете, – заметила, сглаживая неприятное впечатление, ведущая, – мне ваш ответ где-то даже понравился! Действительно, что бы мы ни делали, нас подталкивает к этому жизнь. У вас философское видение мира, но на этот раз вам однозначного ответа не избежать… – замолчала, интригуя. – Сергей, вы человек верующий?
Интересно, думал я, разглядывая ее красивое лицо, соврал Майский или моя школьная любовь где-то в зале? Наплела небось журналистам сорок бочек арестантов, а сама и вспомнила-то меня с трудом и по фотографии. Теперь родственники ею гордятся, муж ревнует, всё как у людей. А мне бы еще хоть раз увидеть ту тоненькую девочку с огромными удивленными глазами!
– Задумались? – вернула меня к действительности ведущая. – Вопрос, конечно, не из простых, тут чувство юмора не поможет…
Почему свет в лицо? Зрительный зал? Чего они хотят? Ах да, я же участвую в шоу!
Улыбнулся светло, как это умею.
– Я бы так не сказал! Среди моих знакомых есть два священника, и оба считают, что у Господа чувство юмора развито чрезвычайно, так что и нам, окаянным, к нему прибегнуть не грешно. Что ж до веры… – отпил глоток воды из кружки с эмблемой телеканала. – Да, я считаю себя верующим! Верю, что каждому из нас воздастся за то, как он распорядился дарованными ему временем и способностями. Христос показал нам путь, остальная атрибутика – дело рук человеческих…
И тут произошло нечто, чего я сразу не понял. Женщина резко повернулась и, не говоря ни слова, направилась за кулисы к Майскому. Говорила громко, не стесняясь способной услышать ее публики:
– Неужели вы не видите, этот идиот намыливает для себя веревку!
Я смотрел на нее и думал, что надо купить Анюте такое же вечернее платье. Она будет здорово смотреться в нем на палубе авианосца и на набережных Рио-де-Жанейро. Подскочившая к мужчине гримерша промокнула его лицо салфеточкой, провела по нему мягкой кистью. Не обращая на нее внимания, тот делал мне знаки. Я приблизился.
– Кончай умничать, – прошипел по-змеиному ведущий, – говори так, чтобы люди тебя понимали!
– А это… – только и смог я выдавить из себя, показывая рукой на телекамеры.
Мужчина недовольно скривился.
– Три минуты рекламы! – и, обращаясь к вернувшейся к стойке ведущей, пожал раздраженно плечами. – Странный малый, ему бы каждым словом бороться за жизнь, а он тут выёживается. Будь моя воля, я бы его…
Ведущий широко улыбнулся и снова стал благодушным и доброжелательным. Поднял к лицу микрофон и повернулся к залу.
– Итак, мы продолжаем шоу «Жребий фортуны»! Присылайте нам ваши сообщения, звоните в студию, а главное – голосуйте! Может быть, у кого-то есть к Сергею вопросы?
Среди рядов кресел, как по команде, поднялся лес рук.
Двадцатью минутами позже Майский принимал меня в кулисах в полубессознательном состоянии. Сгреб в охапку и поволок в гримерную. Усадив в кресло, принялся метаться по комнате. Схватившись за сердце, замер на бегу.
– Нет, с твоими выходками я своей смертью не умру! Тебя не тормошить надо было, а дать ведро элениума. Боюсь, ведущие не станут дожидаться конца шоу и сами тебя замочат! И народ, между прочим, их поймет… – с трудом перевел дыхание. – Что? Статистика голосования?.. Какая, к черту, статистика! Посмотри на лица людей, вот тебе и вердикт! На хрена ты, вместо того чтобы коротко ответить, затеваешь с каждым дискуссию? Им наплевать, что ты думаешь и думаешь ли вообще, они за вопрос деньги получат… – Рухнул с обреченным видом во вращающееся кресло, вытряхнул из пачки сигарету. Смял ее в кулаке и кинул в корзину для бумаг. – Откуда эта бравада! Ты что, специально нарываешься? Может, тебе жить надоело?
Мне было его жаль, только что я мог сказать? Не было никакой бравады, а только появившаяся неизвестно откуда лихорадочная веселость, источник которой лежал за гранью моего понимания. По этой грани или по какой-то другой я давно уже разгуливал, балансируя над пропастью с грузом мыслей и сомнений.
– Все в порядке, Леопольд, не переживай!
– Твой порядок, – хмыкнул тот, – называется хаосом или бардаком! Уйми ты наконец свою фантазию, от нее все беды. Пойми, телевидение – искусство грубое, требующее однозначности. Для этого и аплодисменты по команде, и смех в записи. Зрителю все подскажут. Если тебя подмывает высказаться, пиши книги, их все равно никто не читает… – Подъехал ближе ко мне на кресле. – Вот смотри, элементарный, казалось бы, вопрос о первых впечатлениях детства! Зачем надо было говорить, что они у тебя, как у всех, только грудь была без имплантантов? Рекламодателю такая залипуха вряд ли понравится…
Он конечно же был прав, только не стану же я рассказывать толпе, как стоял мальчонкой у промерзшего по зиме окна и тайком от взрослых отколупывал от стекла льдинки. И про красный шар солнца на улице, и про запах снега и оттаивающей в комнате елки. Это мое, не тяните к нему руки.
– Ну хорошо, – вздохнул Майский, хотя за километр было видно, что ничего хорошего в том, что он намеревался сказать, быть не могло, и не было. – Бог с ним, с детством, тебя попросили рассказать, чем ты зарабатываешь на хлеб…
– А что, разве я этого не сделал?
– Сделал-то ты сделал, – вздохнул тяжелее прежнего Леопольд и скривился, будто разжевал лимон, – только как! – В голосе его появились умоляющие нотки. – Объясни мне, старому недоумку, кто тебя дергал за язык сказать, что снабжаешь убогую власть идеями? Это ведь твои слова! Зачем дразнить гусей? Говоришь, всё чистая правда? Так вот сверни ее аккуратненько трубочкой и засунь себе в жопу! И не в том дело, что народ наш любит власть, а многие любят, он на дух не переносит тех, у кого есть собственное мнение. Золотой мой, бриллиантовый, надо же соображать, что несешь на публике… – начал было успокаиваться Майский. Закурил, но вдруг подскочил, как укушенный. – А стишок! Кто тебя просил его декламировать?
– Как кто? Ведущая в декольте! Спросила, люблю ли поэзию, – перешел я в наступление. – Я, что ли, писал «Асцендент Картавина», какие ко мне претензии?
Хотя, судя по реакции зрителей, Майский был прав, читать стихотворение из романа, возможно, не стоило. Шебаршившийся до этого зал как-то разом притих, а кое-кто начал рыскать глазами, куда бы спрятаться. Это я потом заметил, а в тот момент ничего перед собой не видел, бубнил в микрофон, как глухарь на току:
Мы нанизаны все на властей вертикаль.
Говорите: мораль?.. Ну какая мораль!
Прихлебателей сонм говорливых вождей,
Олигархов, чиновников – полулюдей.
Где свеча ненароком в потемках видна,
Ее тушат с экранов потоки говна:
Кому в мозг, кому в душу, и так круглый год —
Веселися народ, развлекайся народ!
Погорячился! С кем не бывает…
Сидевший напротив меня Леопольд пригорюнился.
– Не работать мне больше на нашей сцене, ох не работать! Придется подаваться на заработки в Пасадену… – Неожиданно улыбнулся. – А и черт с ним! Обрыдло все, про свечу верно сказано. Сколько можно плавать баттерфляем в фекалиях…
Я и сам видел, старик на меня не в обиде. Правильный Арнольдыч мужик, от этих его слов мне тоже полегчало. Настолько, что я ощутил себя плавающим в невесомости, вот только на языке появился неприятный металлический привкус. Бескровные губы Леопольда шевелились, но я не мог разобрать ни слова. А жаль, и себя мне было жаль и его…
16
Жалость к себе – чувство недостойное, даже если знаешь, что тебя ждет завтра. Спокойной ночи Теренций нам не пожелал и правильно сделал. Когда Синти наконец уснула, я еще долго лежал с открытыми глазами и слушал, как она дышит. Проникавший в комнату свет сделался серым, начинался последний день моей жизни. Я поймал себя на том, что улыбаюсь. Пусть мне не дано дожить до вечера, начинался он на зависть многим. В теле разлилась сладкая истома. Сон подкрался незаметно, унес меня в волшебный мир, откуда так не хочется возвращаться. Мне снилось что-то легкое, нездешнее, я будто бы мог летать, только проснулся сразу, как от удара о землю. С ясным сознанием того, где нахожусь и что мне предстоит.
Синтия, приподнявшись на локте, рассматривала мое лицо. Заметив, что я не сплю, провела ладонью по щеке, произнесла тихо и, как мне показалось, печально:
– Уже рассвело!
Как будто просила за это прощение. Как будто все, что у нас с ней было, никогда не повторится и от жизни больше нечего ждать. Поднялась с ложа и, ступая по балетному, подошла к маленькому, выходившему в сад окну. Точеная фигурка с прямой спиной и стройными ногами. Замерла, глядя на кусочек бесконечно синего неба. Что хотела она там увидеть? О чем думала?..
Не поворачиваясь ко мне, сказала:
– Помнишь у Софокла: Эрот, покоряешь ты людей – и, покорив, безумишь!
Я протянул к ней руки. Пусть выглянуло солнце, ночь не уходит, пока ее не гонят. Еще только просыпались птицы, зачем же подхлестывать и без того несущееся жеребцом время.
– Иди ко мне!
Она будто не слышала, прошептала:
– Один неверный шаг, как в «Антигоне», и труп лежит на трупе. Любовь?.. Вверять ей жизнь могут лишь безумцы.
Решительно повернулась и, приблизившись к ложу, встала в ногах. Нежная, желанная. Лицо ее, в другое время удивительно красивое, напомнило мне греческую маску. Черты его дышали непреклонностью неумолимого рока.
– Не стоит, Дэн, много требовать от людей! Не их вина, что они лживы и слабы. Христос учил прощать…
– О чем ты? Я ведь ничего не требую, униженно прошу.
Произнес подчеркнуто смиренно в расчете на ее улыбку, но Синтия не улыбнулась, продолжала:
– Жизнь несправедлива. Ты стоишь с протянутой рукой, но у нее нет для тебя подарка…
Потянувшись к ней, я сел на ложе.
– Может, хватит слов.
Она отстранилась и начала натягивать через голову тунику. Ловкими движениями, извиваясь гибким телом. Я любовался ею, но уже знал, что мир изменился, мне стало холодно в нем жить.
Почувствовала это и Синтия, сказала, не глядя на меня, отстраненно:
– Поздно, Дэн, поздно! – Улыбнулась, но как-то вяло, по привычке. – Я приду к тебе ночью…
«Если» не произнесла, но оно прозвучало, встав между нами стеной. И как-то так получилось, что ничего больше сказать друг другу у нас не нашлось.
За занавеской, шумно дыша, уже топтался слуга. Ночь прошла, все, что было, унесли воды Леты. В молчаливом присутствии раба я едва смог затолкать в себя кусок сухой лепешки, запил смешанным с водой вином. Двое других, готовых заняться моим гардеробом и прической, ждали окончания трапезы. Обращаясь, как с куклой, облачили меня в белую, расшитую орнаментом тогу, подстригли и зачесали на лоб волосы. Судя по тому, что я увидел в поднесенном полированного металла диске, ребята были мастерами своего дела. Из зазеркалья тусклым взглядом дохлой рыбы на мир смотрел пресыщенный жизнью патриций, портрет которого можно было помещать в любой из учебников истории Древнего Рима. За спиной на мгновение мелькнуло заплаканное лицо Синтии, но это могло и показаться. Меня уже вели во внутренний дворик учить неспешной плавности движений и манере держать руку с краем тоги на отлете.
В таком товарном виде я и был погружен в закрытые носилки, и носильщики повлекли меня в сопровождении незнакомого слуги к мировой славе. Опустошенный, потерянный, но все еще живой, плыл я по улицам Вечного города. Не знаю, что чувствуют солдаты, бросаясь грудью на амбразуру, я не чувствовал ничего. Мысли шли медленные, тягучие, да и не мысли вовсе, а оставшиеся от прожитой жизни воспоминания. Люди часто смотрят на умерших как бы свысока – сами-то не в могиле, – не понимают простой вещи, что ничем от покинувших этот мир не отличаются, разве что скудно отпущенным временем. Хорошо бы, думал я, раскачиваясь словно на волнах, чтобы человеку не предъявляли счет за то, чего он не совершил, хотя за этим послан был в жизнь. Мог бы успеть, а не успел или не захотел. Тогда о пустоте тянущихся через годы дней можно было бы не печалиться, прожил, и ладно…
Монотонность движения убаюкивала, и я начал дремать, как вдруг носилки стали, и кто-то бесцеремонный откинул в сторону полог. В глаза ударил солнечный свет. Словно моллюска из раковины, меня извлекли из убежища и поставили на землю. Передо мной громоздким кубом поднималось в небо здание курии. Сложенное из красного кирпича, оно имело по фасаду портик, в глубине которого на верхней площадке широкой лестницы стоял Теренций.
Я помедлил, как бы невзначай оглянулся. Цепочка солдат за моей спиной теснила толпу зевак щитами. Сенатор делал мне знаки рукой, приглашая подниматься. Ничего иного не оставалось, и я начал восхождение. Не спеша, степенно, поддерживая край тоги. Ступеней было всего ничего, но всходил я по ним целую вечность, пока дорогу не преградили два рослых легионера. Шагнув ко мне, они тут же в испуге отпрянули и, если были бы христианами, наверняка бы перекрестились. Но служба есть служба, и, совладав с собой, охранники принялись тщательным образом меня обыскивать. Теренций наблюдал за процедурой с усмешкой. Какие-то почтенного вида люди пытались с ним заговорить, но он упорно смотрел на меня, и сенаторы поневоле обращали взоры в мою сторону. Написанное на их вытянувшихся лицах изумление перешло в ропот, но Теренций уже принимал меня из рук легионеров и уводил под своды боковой колоннады. Заслонив массивным телом от любопытных, сунул быстрым движением мне в руку ножны. Проявляя заботу, поправил складку тоги так, чтобы кинжал не был заметен.
Я огляделся по сторонам. Большой зал напоминал театральный, с расположенными по его длинным сторонам ярусами кресел. На мозаичном полу лежали квадраты солнечного света. В нишах дальней от меня противоположной стены замерли мраморные изваяния богов во главе с позаимствованной у греков статуей богини Победы. Перед ними на возвышении стоял трон императора.
Сенаторы между тем уже рассаживались по своим местам, как вдруг разом встали. У распахнутых входных дверей произошло движение, и в курию вступил невысокий, в пурпурном плаще мужчина. Плотно сбитый, с ногами кавалериста и массивной челюстью, он напомнил мне английского бульдога. Его сопровождали восемь легионеров без щитов, но в шлемах и с мечами у пояса.
Стоявший рядом Теренций сжал мое плечо. Дождавшись, когда свита Домицила войдет в зал, он выступил вперед и громко произнес:
– Великий император!
Бульдог в человеческом исполнении обернулся, и я увидел его маленькие настороженные глазки. На долю секунды в них мелькнул страх. Три охранника тут же выступили вперед, образовав перед ним стену. Луч солнца из окна под потолком блеснул на их обнаженных мечах.
– А, это ты, Теренций! – произнес Домицил с облегчением, близоруко щурясь. Его сварливый, дребезжащий голос резко контрастировал с грубой внешностью солдафона.
– Позволь, великий император, – продолжал сенатор торжественно, – представить тебе твоего старого знакомого!
И, вытащив из-под колоннады, Теренций поволок меня к группке людей в центре зала, поставил перед Домицилом. Тот пристально вглядывался в мое лицо. В наступившей в курии тишине было слышно, как он прошептал:
– О боги, я сам подносил факел к погребальному костру!
Лицо императора стало белее мелованной бумаги, я видел, как затряслась его сжимавшая пряжку плаща рука. Какое-то время он стоял, пораженный громом, хватал открытым ртом воздух. Потом, неверно держась на обутых в военные калиги ногах, раздвинул в стороны сомкнувшихся плечами легионеров и сделал шаг ко мне. Остановился в метре.
– Клянусь Юпитером, я возложил венок на твое безжизненное тело! А бои гладиаторов?! Я устроил их в твою честь…
Словно намереваясь обнять меня, Домицил откинул в сторону полу пурпурного плаща. Я смотрел на него с ужасом, как если бы не он, а я увидел ожившего покойника. В памяти всплыли слова: идущие на смерть приветствуют тебя! Пальцы левой руки срослись с шероховатой кожей ножен, правой – сомкнулись на рукоятке кинжала. Выхватив его, я занес руку для удара… клинка не было! Я сжимал эфес несуществующего оружия. Рука продолжила движение к груди императора, и в ту же долю секунды на меня обрушилась чернота. Последнее, что я смог еще почувствовать, была дикая боль в виске. Наложившись в угасающем сознании на удивление, она стала с ним чем-то единым. Мир перестал существовать, растворился без остатка в небытии…
Вернулся он тоже с болью, но уже во всем теле. К ней примешивался гнилостный запах, он и заставил меня прийти в себя. Не столько сильный, сколько навязчивый. Я лежал на волглой, смердящей тленом соломе, та – на источавших могильный холод каменных плитах. Красноватый, дрожащий свет доходил до меня откуда-то извне, но что стояло за этим «вне», мозг отказывался понимать. Видимое пространство как бы раскалывалось надвое. По одну сторону разделявшей его границы находился я, что происходило по другую, оставалось загадкой. Стоило мне впасть в забытье, как я полз из окружающей темноты к свету, полз и никак не мог доползти. Волны беспамятства накрывали с головой, а откатившись, оставляли меня наедине с тем, что все еще было мною.
В одно из таких просветлений я нашел силы повернуть голову и открыть глаза. За ржавыми прутьями решетки в каменную стену коридора был воткнут коптивший факел. Запах гари в сочетании с миазмами подстилки сводил меня с ума. С трудом подняв руку, я нащупал на затылке запекшуюся кровь. Тюремная камера, ничем иным помещение быть не могло, напоминала пенал метров трех в длину и около полутора в ширину. Встать во весь рост и разогнуться мешал низкий потолок, впрочем, сделать этого я бы и не смог. Судя по саднящему чувству, левая щека была рассечена, в остальном, как казалось, меня не сильно покалечили.
В следующий раз я вернулся в мир, почувствовав укол в плечо. К прутьям решетки прижималось заросшее пегим волосом, скособоченное существо, щерило беззубый рот и тыкало в меня заостренной палкой. Заставило меня сесть. У стены на грязном полу валялась горбушка хлеба и стояла миска, из каких кормят собак. Есть не хотелось, выпив воду, я жестом попросил еще, но горбун лишь помотал кудлатой головой:
– Зачем тебя поить, все равно скоро сдохнешь! – Захлебнулся в одышке. – Как Павел, который апостол. За грехи уготовил ваш Бог вам судьбу, за грехи… – Мелко затрясся, захихикал. – Сначала труп выбросят на потеху черни на Гемониеву террасу, а потом в Тибр, тогда и напьешься…
Грязно выругавшись, тюремщик зашаркал больными ногами по коридору, а я снова впал в забытье. В навалившейся удушливой черноте мне чудился ангельский голос. Я наслаждался его похожими на флейту звуками, они трогали мою израненную душу, несли облегчение:
– Дэн… Дэн… Дэн… – вторя им, звенел колокольчик, и я знал, что ничего лучше никогда не слышал. – Я здесь, я с тобой…
Там, на небесах обетованных, не забыли раба Господа Сергея! Хотелось молиться и плакать, и снова молиться. Что страдания, когда в мире есть Божья благодать!
– Очнись, Дэн, очнись!
Вода стекала по лицу, я растер ее ладонью. Разлепил глаза. Припав к прутьям решетки, ангел поливал мою голову из кувшина.
– Что они с тобой сделали!
Синтия заплакала. В неверном свете факела я с трудом мог рассмотреть ее лицо. Попытался улыбнуться. Губы кровоточили.
– Привет, Синти!
Ее всхлипывания перемежались словами:
– Я не могла, Дэн, я правда не хотела! Теренций сшиб тебя вовремя с ног, иначе…
На этот раз улыбка мне удалась.
– Спасибо ему! Большое, человеческое. Скажи только одно – зачем?..
Она хотела дотянуться до моей руки, я не стал ей помогать.
– Это… это шутка! Дать императору понять, нельзя пренебрегать безопасностью…
Приподнявшись на локте, я привалился спиной к стене.
– Ну, боцман, у тебя и… – скривился от боли, с трудом перевел дух.
В глазах Синтии стояла мука, но меня это не остановило.
– Что-то уж больно просто! Это всё?
– Н-нет… – закусила она губу. – Не совсем. Помнишь, я говорила… закупки оружия… у него бизнес…
Мне было больно, очень больно, но я рассмеялся. И смех этот, должно быть, звучал дико, прокатился по каменному коридору эхом. Губы сами разошлись в улыбке, похожей, наверное, на оскал. Синтия отпрянула. Смотрела на меня с ужасом, прижав к груди руки. Как если бы собралась молиться. За упокой моей души.
– Вот, оказывается, в чем дело! А мне так хотелось Теренцию верить. Как же, как же, народ изнемогает под гнетом, идеалы республики попраны, демократия требует жертв… До боли знакомые слова! Получается, когда их слышишь, жди подвоха. Банальный лоббизм на крови, даже обидно. – Взявшись обеими руками за прутья, подтащил себя к решетке. Прижался к ней лбом. – Ну а ты? Ты ведь знала все с самого начала! Как я раньше не догадался, идея фальшивого заговора принадлежит тебе…
Синтия уже в кровь кусала губы.
– Я… откуда мне было знать, что этим человеком окажешься ты!
– Ну а потом? Когда узнала…
– Потом, Дэн, было поздно!
Я не был к ней добр.
– Но ведь ты колебалась, правда? Просила за меня в храме Весту и сегодня утром, когда стояла у окна… Мне вдруг показалось, что мы с тобой могли бы быть счастливы….
Она уже рыдала в голос.
– …но ты сказала, что вверять жизнь любви могут только безумцы! Почему, Синти, почему?
С ее искусанных губ не слетело ни звука. По щекам еще текли слезы, но она не плакала. Опустившись передо мной на колени, приблизила свое лицо к моему. Глаза в глаза.
– Потому, Дэн, что так устроен мир! Ничего нельзя изменить… – Повторила еле слышно: – Ни-че-го! Самые лучшие побуждения приводят к самым страшным бедам. Цезаря убивали ради свободы, получили гражданскую войну и диктатуру. И так во всем! Такова извращенная природа людей. Впервые увидевшись, мы уже были обречены. Скрываться, бежать? Только официальных доносчиков в Риме десять тысяч, а желающих заработать горсть сребренников не перечесть…
Обвила мою шею руками, прижалась губами к моим разбитым губам. Я гладил ее волосы.
– Не плачь, Синти, я ни о чем не жалею! Единственно, мне не хочется с тобой расставаться.
– Мы и не расстанемся, – шептала она, – даже если ты этого очень захочешь! Я всегда буду жить в твоем мире, ты создашь его для меня. Однажды я приду к тебе и скажу: здравствуй, Дэн, это я! И ты ответишь мне: я так тебя ждал!







