Текст книги "Фолкнер - Очерк творчества"
Автор книги: Николай Анастасьев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Анастасьев Николай
Фолкнер – Очерк творчества
Николай Анастасьев
Фолкнер. Очерк творчества
Содержание
Введение 1. Странный мир 2. Забава или судьба? 3. Конец Йокнопатофы 4. На черном кресте 5. Человек естественный и человек искусственный 6. Испытание на прочность 7. Торжество человечности 8. Необходимость Фолкнера
Даты жизни и творчества У.Фолкнера
Введение
Разными путями идут художники к читателю, зрителю, слушателю. Одних принимают сразу и безоговорочно, другие обретают признание трудно и медленно. Случается и так, что, не желая или не умея вникнуть в истинную суть творчества, подменяют реального художника двойником. Растекается молва, возникает миф. Примеры известны – легче было увидеть в Эдгаре По бродягу и дебошира, нежели огромного поэта, в Конраде – моряка и скитальца, нежели писателя, предложившего искусству совершенно оригинальную эстетику, в Уайльде... в Хемингуэе...
Фолкнер в этом смысле не самая характерная фигура, но и за ним, подобно хвосту кометы, сверкающему наиболее ярко, долго тянулась легенда. Легенда об отшельнике, бегущем контактов с людьми, обрабатывающем свое фермерское хозяйство, а в промежутке между сборами урожаев сочиняющем странные, ни на что не похожие книги. Надо сказать, что и сам Фолкнер немало способствовал распространению легенды. С большой охотой он повторял, что он не писатель, а деревенский житель, что у него нет никаких идей и т. д. А однажды, чтобы отвязаться от особенно докучливого репортера, сказал ему, что "родился в 1826 году от негритянки-рабыни и аллигатора".
Наверное, в этой настойчивости был и некоторый вызов критике и читателям, которые слишком долго не обращали на него внимания. Но, с другой стороны, легенда лишь придавала неправдоподобные мифические размеры чему-то очень реальному в фолкнеровской жизни. Действительно, в одиночестве заключалась для него творческая необходимость, точно так же, как для Хемингуэя, допустим, неизбежны были корриды, сафари, войны. Фолкнер искренне признавался в одном из писем: "Моя цель заключается в том, чтобы история моей жизни могла уместиться в одной строке, заключающей в себе одновременно некролог и эпитафию: "Он писал книги и он умер" {1}. Фолкнер мог повторить слова другого своего соотечественника – писателя и философа XIX века Генри Торо, автора "Уолдена": "Я много путешествовал по Конкорду". Только Конкорд – небольшой городок в Новой Англии – следовало заменить Оксфордом, столь же небольшим городком штате Миссисипи, на глубоком юге Америки. Неподалеку отсюда он родился (25 сентября 1897 года), здесь провел, по существу, всю жизнь, здесь, 6 июля 1962 года, и умер. Тут же – и об этих самых краях – писал свои книги.
Возможно, именно этой отдаленностью от драматических перекрестков общественной и художественной жизни XX века и объясняется отчасти (хотя, конечно, только отчасти) наше долгое невнимание к Фолкнеру. По существу, серьезное знакомство с ним произошло только в начале 60-х годов, когда в русском переводе появилась трилогия о Сноупсах – "Деревушка", "Город", "Особняк". Сейчас, на наших глазах, знакомство это стремительно расширяется – одно за другим выходят все новые сочинения писателя: "Шум и ярость", "Сарторис", "Осквернитель праха", "Медведь", "Солдатская награда", "Похитители", "Свет в августе", многие рассказы. Это – закономерно. И не только потому, что лучшие книги Фолкнера – это высокая, выдерживающая самые ответственные сравнения, литература. "Южное" уединение писателя было чем угодно, но только не высокомерным затворничеством в башне из слоновой кости. Проблемы века, судьба личности, роль и предназначение человека в мире глубоко и сильно трогали Фолкнера. Собственно, в этом и заключался смысл, пафос его творчества. Только обнаруживал он себя не сразу, с трудом, а осуществлялся еще тяжелее.
1. Странный мир
Открывая едва ли не любой из фолкнеровских романов, сразу ощущаешь, что попал в страну обширную, значительную, богатую, в страну, живущую предельно напряженной жизнью, страну, проблемы которой значение имеют -исключительное.
Но расшифровать законы этого края, понять структуру его – прочитать, коротко говоря, книги Фолкнера – нелегко. Порой даже кажется – невозможно: такой царит в них тяжелый хаос, столь сильно расшатаны скрепы, объединяющие художественное произведение в некую систему.
Все начинается со слова.
"Ерунда при чем тут Джейсон Я о том, что когда ты станешь лучше себя чувствовать вы с Кэдди могли бы съездить во Френч Лич
и оставить Джейсона на тебя и черномазых Там она о нем забудет да и болтать перестанут {Не смерть нашла на солонце}. Возможно ей мужа нашли бы там {Не смерть на солонце}".
Так невнятно, коряво, сбивчиво звучит роман "Шум и ярость".
А легко ли понять, что хочет, – нет, даже не сказать – вытолкнуть из себя, – персонаж другого романа ("Дикие пальмы"), Гарри Уилберн? "Если бы только я мог остановиться. Если бы только мог. Нет не надо. Может в этом все и дело. Может как раз поэтому –"
Здесь не мною оборвана фраза – автором книги. И она не произвольно вырвана из контекста. Контекст эпизода, главы ничего не прояснит. Контекст всего романа – может быть. И уж наверное – контекст всего творчества Фолкнера.
А четвертая глава превосходной повести "Медведь"? – глава, большая часть которой представляет собою не разбитую даже запятыми единую фразу, заключающую в себе одновременно и массу исторических сведений о семействе Маккаслинов, и весьма важные для Фолкнера рассуждения о земле и человеке на ней, о негритянской проблеме, и диалог, в котором даже искушенный читатель не вдруг различит, какие реплики принадлежат Айку Маккаслину, главному герою повести, а какие его дяде, Касу, – а может, и диалога вовсе и не было, а была только внутренняя полемика героя с воображаемым оппонентом? Такое толкование текст тоже допускает. Только разве задача читательская заключена в дешифровке малопонятного стиля?
Этой загадочности можно как будто найти оправдание. Даже и впервые очутившись среди героев Фолкнера, сразу ощущаешь, что многие из них – люди надломленные, пожалуй – безумные. Не о патологии речь – идиоты у Фолкнера тоже есть; но ведь и Айк – человек, по фолкнеровским понятиям, здоровый, даже, можно сказать, символически здоровый, воспринимает мир с острой, чуть не катастрофической напряженностью. Так удивительно ли, что разорванность чувства находит адекватное себе словесное выражение, не только нарушает последовательность речи самих персонажей, но и вносит хаос в стилистику всего произведения?
Но вот слово берет сам автор – причем автор не романа, который вынужден считаться с душевным складом своих героев – но послесловия к роману, где он решил прокомментировать историю их взаимоотношений, многообразных связей, существующих меж ними, проследить и объяснить, что же именно выбило их из колеи нормальной жизни.
"И даже старого губернатора забыли: то, что осталось от старой квадратной мили, называли теперь просто компсоновским участком – поросшие сорной травой старые, пришедшие в упадок лужайки и аллеи, дом, давно нуждающийся в покраске, устремленные вверх колонны портика, где Джейсон третий (которого учили на адвоката, – и действительно он держал контору на Площади, где, погребенные в пыльных фолиантах, заплутавшие в бездонных лабиринтах случайностей, истирались с каждым годом из памяти имена тех, кто стоял у истоков округа – Холстон и Сатпен, Гренье и Бичем и Колдфилд, – и кто знает, быть может, в пылающем сердце его отца, который завершал уже третий. круг своей карьеры – первый как сын прозорливого и мужественного государственного деятеля, второй как боевой командир храбрых и доблестных солдат, третий как человек, получивший привилегию доживать свой век в образе псевдо-Даниэля Буна – Робинзона Крузо и не впавший в детство, потому что он никогда и не выходил из этого состояния,– таилась мечта, что адвокатская контора, может быть, снова станет вратами в губернаторский особняк и былое величие) просиживал целыми днями с бутылкой виски в руках и истрепанными томами Горация, Ливия и Катулла на коленях, сочиняя (так говорили) едкие, насмешливые панегирики и умершим, и живущим еще землякам, уже распродав к тому времени все свое имущество, кроме участка, на котором находились дом да кухня, да покосившаяся конюшня, да хижина для слуг, где обитало семейство Дилзи, гольф-клубу за наличные, которые позволили его дочери Кэндэс отпраздновать в апреле свою милую свадьбу, а его сыну Квентину проучиться год в Гарварде и покончить самоубийством в июне тысяча девятьсот десятого..."
Ясности не получается. Фраза, долженствующая, по мысли автора, просветлить психологический облик героя, сама по себе есть такое невообразимое и с такой смутной тяжестью переданное скопление сведений о нем, что образ становится, пожалуй, еще более расплывчатым, чем в самом романе.
Фолкнер, как известно, возвращался к "Шуму и ярости" (цитата – из послесловия к этой -книге) не раз, разглядывал события, в ней происходящие, с точки зрения то одного, то другого персонажа, сам брал на себя функцию рассказчика, а в конце концов, отчаявшись, видно, воплотить до конца историю чисто художественными средствами, решил выступить как ее комментатор – и все же, по собственному признанию, потерпел поражение. Какой смысл вкладывал писатель в это слово, мы еще увидим, пока же с очевидностью обнаруживается одно: фолкнеровский мир сказаться может только в "шуме и ярости", разобраться в которых трудно, но разобраться в которых необходимо. И на прямую помощь писателя тут, как выяснилось, рассчитывать не приходится: комментарием своим он только лишний раз узаконил особенности созданной им стихии– не больше.
Впрочем, не совсем так. Уже много лет спустя по написании "Шума и ярости" и вообще незадолго до конца жизни Фолкнер скажет слова, которые могут прояснить кое-что, во всяком случае, намекнуть на то, чего не надо делать,– не надо замыкаться стилем, формой: мера творческих усилий писателя куда масштабнее, богаче. "Мы (Фолкнер говорит о себе и своем младшем современнике Томасе Вулфе. – Н. А.) пытались втиснуть все, весь наш опыт буквально в каждый абзац, воплотить в нем любую деталь жизни в каждый данный ее момент, пронизать ее лучами со всех сторон. Поэтому романы наши так неуклюжи, поэтому их так трудно читать. Не в том дело, что мы сознательно стремились сделать их неуклюжими, просто иначе не получалось" {2}.
Порой чувство меры изменяло Фолкнеру, порой повторение излюбленных слов – "проклятие", "судьба", "яростный", "безжалостный", "свирепый", "неукротимый" и т. д. – становилось утомительным и не казалось к тому же вызванным эстетической необходимостью. Но что правда то правда: ради стиля сочинения Фолкнера не писались, и читатель вдумчивый, не склонный с порога отвергать непривычное, с уважением отнесется к фолкнеровской автохарактеристике, может, и действительно, по совету автора, в четвертый раз перечитает "Шум и ярость", да и некоторые иные вещи тоже, попытается выйти за пределы стиля и уловить {художественную идею}, в них заключенную. Однако, еще не добравшись до нее, он столкнется с новой трудностью. Она тоже может быть названа трудностью восприятия, но с этой стороны, кажется, ожидать ее не приходилось.
Действие почти всех фолкнеровских романов и рассказов разворачивается на строго ограниченном (2400 квадратных миль) пространстве – штат Миссисипи, графство Йокнопатофа. Есть подробная карта этого вымышленного географического района – Фолкнер, "единственный владелец и хозяин" этих мест, сам ее и составил, и отпечатал на обложке одного из своих романов-"Авессалом, Авессалом!". На севере округ ограничен рекой Таллахачи (название – реальное, речка протекает через Оксфорд), на юге – рекой Йокнопатофа, на западе – холмами, густо поросшими сосной, и на востоке -местечком под названием Французова Балка. За пределы этих краев герои почти не выходят, когда-то здесь поселились их предки, и с тех пор они тут рождаются, женятся, умирают – в собственной постели или насильственной смертью, – разводят хлопок, охотятся, строят железные дороги, работают на лесопильнях и строгальных фабриках, торгуют швейными машинами и т. д.
Тесный мирок, знакомые, из книги в книгу переходящие персонажи. Компсоны, Сарторисы, Сноупсы, Сатпен, Айк Маккаслин, Чик Маллисон, Рэтлиф, Гэвин Стивенс, еще двое-трое – вот, собственно, весь круг активных, постоянно действующих лиц фолкнеровского творчества. А ведь события их жизни рассредоточены в пятнадцати романах (всего Фолкнер написал
девятнадцать, но сюжет четырех разворачивается вне пределов Йокнопатофы) и более чем в семидесяти рассказах, так что, кажется, читателю рассказывается о них все, ничего не остается тайным. Мало того, сами эти события, точнее, их география, скрупулезнейшим образом зафиксирована все на той же карте Йокнопатофского округа – таким простым способом достигается дополнительный эффект пластической наглядности происходящего. Вот на этой дороге, проложенной на северо-востоке округа, попал в автокатастрофу Баярд Сарторис ("Сарторис"), а вот здесь, уже к северо-западу от Джефферсона, столицы округа, Томас Сатпен ("Авессалом, Авессалом!") построил свою усадьбу, а совсем неподалеку, на берегу Таллахачи, расположилась избушка издольщика Уоша Джонса, в которой он зарезал Сатпена косой (впоследствии эту избушку купил, разбил вокруг нее охотничий лагерь майор Кассиус де Спейн – именно в этих местах был убит, Большой Бен, Медведь из одноименного рассказа); а вот еще мост через Йокнопатофу, смытый наводнением, когда семейство Бандренов ("Когда я умирала") везло тело матери, завещавшей похоронить себя в Джефферсоне.
Понятно, размечал карту уже не сам Фолкнер – топографические разыскания провел литературный критик Роберт Кирк, издавший в 1953 году книгу под названием "Герои Фолкнера. Полный указатель к сочинениям писателя". Работа комментатора была совсем не зряшной– кое-что в йокнопатофском мире прояснилось, в частности, пространственные координаты событий, круг лиц, в них вовлеченных, да в известной степени и связи, существующие между этими лицами. Но действительно – только в известной степени. Движение, пусть и чисто внешнее, судеб фолкнеровских героев проследить все-таки не удалось. Да и не могло удаться.
Дело в том, что Фолкнер совершенно свободно, произвольно, на первый взгляд, обращается со временем. Поместив своих героев, как он сам точно указал, в хронологические пределы протяженностью в двести сорок шесть лет, он, вовсе не заботясь о последовательности, берет их то на одном, то на другом отрезке этого долгого пути. При этом, конечно, расплывается, теряет четкость облик даже и самых стабильных, казалось бы, человеческих характеров. Скажем, в рамки одного и того же сборника – "Сойди, Моисей"-писатель помещает "Медведя" и рассказ "Дельта осенью". Протагонист тут один – Маккаслин; только десятилетний Айк, каким предстает он в повести, успел незримо, непоказанно, невоплощенно в сюжетном развороте событий превратиться в семидесятилетнего старика, упрямо не желающего мириться с теми переменами, что произошли в Йокнопатофе между 1883 и 1940 годами. Возникает огромный разрыв, заполненный разными событиями, которые, видимо, и воздействовали столь разрушительно на духовный облик героя, не позволили ему реализовать себя как личность, наделенную недюжинной нравственной силой.
Дистанция времен ощущается, конечно, сразу, да писатель и прямо говорит, что их разделяет: "земля, над которой некогда звучал рев пантеры, ныне разрезается протяжным гудком локомотива, за которым тянется немыслимой длины чреда вагонов". Но для того чтобы ретроспективно развернуть эту фразу, для того чтобы понять, что за ней кроется и почему земля теперь звучит по-иному – а ведь иначе не понять смысла и направления фолкнеровских исканий, – надо вернуться к тем временам, когда Айка Маккаслина еще не было на свете, и прочитать роман "Авессалом, Авессалом!", а затем, проскочив годы молодости героя, остановиться на переломе веков, – этот этап запечатлен в рассказе "Пятнистые лошади" (впоследствии включенном в "Деревушку"), потом двинуться еще дальше, в 20-е годы, когда железный шаг прогресса начал все решительнее вытеснять на Юге девственную чистоту древних лесов, – этот момент воссоздан, например, в романе "Святилище".
В мире Фолкнера нет стабильных орбит, по которым бы двигались судьбы героев, они постоянно переплетаются, исчезают и затем возникают вновь – то въяве, то просто как напоминание о себе, – а главное, не ведают временных ограничений.
Тут угадывается некая художественная идея. Она прояснится, если мы вспомним, что, отвечая на вопросы о круге своего чтения, писатель в числе любимых книг всегда называл Ветхий Завет. "Испытываешь удовольствие, -говорил он, – наблюдая за его странными героями, чьи поступки столь близки поведению людей XIX века" {3}.
Легко можно было бы, отталкиваясь от этого признания, обнаружить в фолкнеровских книгах переклички с сюжетами Ветхого Завета, библейские имена; да и самый тон прозы часто звучит с величавой торжественностью древнего памятника.
Но дело, понятно, заключено не в поисках конкретных примеров близости этому памятнику. Тем более что религиозные мотивы у Фолкнера отнюдь не исчерпывались Ветхим Заветом. Ему была близка сама идея христианства, которое он, впрочем, толковал совсем не в духе религиозных догматов. Будучи совершенно поглощен проблемами человеческого духа, задачами нравственного выпрямления человека, Фолкнер и христианскую доктрину пытался развернуть в этом решающем направлении. Христианство, говорил он, – "это индивидуальный кодекс поведения человека, посредством которого он улучшает свою природную сущность... Независимо от символа – будь это крест, распятие или что-либо иное, – он, символ этот, служит человеку напоминанием о его, как члене человеческого общества, долге. Он не может научить человека добру, подобно тому, например, как учебники преподносят ему начала математики. Христианство помогает человеку обнаружить самого себя, выработать для себя определенный моральный кодекс... дает несравненный пример страдания, жертвенности, обещания и надежды" {4}.
Это, впрочем, особая тема, а у нас сейчас речь идет только о древнем литературном тексте. Не просто сюжеты и не просто стиль искал в Библии Фолкнер – в ней он, думается, усмотрел, а может, просто интуитивно уловил некоторый образец, некий общий эстетический принцип построения материала, который отвечал его, писателя XX века, внутренней художественной задаче.
Тут я сошлюсь на прекрасную статью С. Аверинцева "Греческая "литература" и ближневосточная "словесность", автор которой, сопоставив два творческих принципа восприятия среды и человека, заключает: "Библейский мир – это "олам"... – "век"... поток времени, несущий в себе все вещи: мир как история. Внутри "олама" пространство дано в модусе временного движения -как "вместилище" необратимых событий... Греки живут настоящим, Восток -всем временем. Ближневосточная поэтика (и Библия как наиболее законченный ее образец. – Н. А.) – поэтика притчи; люди изображаются лишь в связи со смыслом действия, а не как объекты описания" {5}.
Подобный взгляд на человека был близок и Фолкнеру – его персонажи, даже и помимо воли своей, оказываются втянутыми в поток обстоятельств, в бесконечно огромную орбиту времени. Недаром название фолкнеровских краев в переводе с языка индейцев племени чикесо звучит "медленно течет река по равнине". У этой реки нету конца и начала, о чем Фолкнер сам сказал с совершенной определенностью: "никакого "было" не существует – только "есть".
Замкнутость фолкнеровского мира – иллюзорна, и действительно, "маленького кусочка земли там, в Миссисипи" (по широко цитируемому выражению Шервуда Андерсона), хватило, чтобы вместить в себя целую вселенную человеческого духа. А о меньшем Фолкнер – и думать .не хотел.
Один комментатор – помянутый уже Р. Кирк – расположил фолкнеровских героев, перипетии их биографий в пространстве, и этого оказалось недостаточным. Другой наблюдатель– критик очень известный, Малькольм Каули, – пошел как будто путем более надежным: он составил карту Йокнопатофы во времени. Вот как она выглядит в изданном им сборнике "Карманный Фолкнер".
В 1820 году в леса северного Миссисипи возвращается из Нью-Орлеана индеец по имени Иккемотубе (которого горожане называли на французский манер – "du Homme", что по-английски, в свою очередь, зловеще звучит как "Doom" -проклятие). Обманом и насилием он утверждает свою власть над обитающим в этих краях племенем чикесо, положив тем самым начало чреде кровавых и жестоких событий, которым суждено поломать не одну человеческую судьбу. Этот сюжет описан в рассказе "Справедливость".
Несколько позже в этих краях появляется Томас Сатпен, безродный бродяга, одержимый жаждой первенства и богатства. Он покупает у Иккемотубе изрядный кусок плодородной земли, который впоследствии назовут Сатпеновой Сотней. Это событие лежит в основе романа "Авессалом, Авессалом!", в котором разворачиваются мрачные картины упадка, страданий, смерти. Всему этому – много причин и, дабы раскрыть их, Каули и продолжает методически соединять во времени разрозненные звенья в общую цепь событий и судеб.
С течением лет индейцы из племени чикесо вытесняются из родных мест все дальше, в Оклахому, а в йокнопатофских краях утверждается в качестве влиятельной силы семейство аристократов Сарторисов, о которых Фолкнер напишет, что "в самом звуке этого имени была смерть, великолепная обреченность, что-то подобное серебряному вымпелу, угасающему на закате, или умирающему звуку горна". А вскоре начинается Гражданская война, подвергшая суровому испытанию амбиции плантаторского рода. Этот момент движения рассказанной Фолкнером истории запечатлелся в романе "Непобежденные" и в том же "Авессаломе".
После войны на Юг двинулся индустриальный прогресс, уничтожая на своем пути природные богатства, отодвигая лес все дальше от города, наполняя его шумом тракторов и лесопилок.
Перемены нарастали со стремительной неуклонностью. На Юге появился клан Сноупсов, хищников, деляг, принесших с собою новую мораль – мораль бизнеса. И старый порядок рухнул. Катастрофа падения отразилась в романе "Шум и ярость", в рассказе "Розы для Эмилии", героиня которого – немощная, страшная, но в чем-то несгибаемая старуха – упрямо не желает мириться с необратимостью перемен.
К началу 30-х годов из хроник Йокнопатофы вовсе исчезают Сарторисы, Компсоны, Маккаслины (сохраняется лишь до старости лет оставшийся холостяком Айзек); взамен им пришли стяжатели – Сноупсы, гангстеры -Лупоглазый ("Святилище"), фашисты – Перси Гримм (роман "Свет в августе"). И лишь такие новеллы, как "Дельта осенью" (время действия – 40-е годы), где звучит необыкновенной чистоты нота тоски по былому, напоминают о том, что ушло и больше не вернется: леса, полные дичи, реки, не загрязненные фабричными отходами, люди, не озабоченные интересами материального расчета.
Тут обрывается сборник, составленный Каули. Многие фолкнеровские вещи в него не вошли: одни – естественно, ибо появились уже после обнародования книги (в 1946 году), другие потому, что просто не понадобились составителю. Но критик ведь и не стремился к универсальности: он поставил себе ясную цель – разобраться в хаосе событий, выстроить их в линию, найти в них систему – и во многом успел в ее достижении. Он с большой четкостью провел историческое, психологическое, социальное разделение между представителями основных кланов, описываемых Фолкнером, – Сарторисы, Маккаслины, Компсоны, Сноупсы; он далее, ясно указал на то, с чего начались все беды фолкнеровских героев – незаконное владение землей; он, наконец, не только понял, какую роль в творчестве Фолкнера играет феномен Времени, но и первым, если не ошибаюсь, в критике обнаружил единство самого этого творчества, художественное правило, которому оно безусловно подчиняется: закон саги.
Согласно этому закону и выстраивает писатель свой мир, "community", как он его называет,– община. В общине все знают всех и обо всем, память о событии, происшедшем сто лет назад, жива так, будто оно свершилось вчера, судьбы людей, десятилетиями живших бок о бок, неизбежно оказываются тесно переплетенными друг с другом. Со стороны эта связь может казаться сложной и необъяснимой, но для человека общины она естественна и неизбежна – как земля, на которой живет он, жили его предки, будут жить потомки. Фолкнер рассказывает историю этой земли, ее людей так, будто он один из них и тоже все знает и ему нет нужды распутывать цепь событий, – можно пропустить одно, а то и несколько звеньев: все равно в сознании персонажей они постоянно присутствуют.
Но читатель-то пребывает вне! Он стремится раскрыть высший, общечеловеческий смысл саги, но куда там – ведь сначала нужно хотя бы понять, о чем речь идет, с чего все началось.
Вот, например, первая фраза незадолго перед смертью написанного романа "Похитители":
"Мой дед сказал:
– Вот такой он был, Бун Хогенбек".
Чей это – МОЙ дед? И что за дед? Перевороши хоть все написанное Фолкнером, не найдешь, кажется, и упоминания о Луше Присте, дальнем родственнике маккаслинового семейства, который выступает рассказчиком романа. Читатель в растерянности, совершенно незнакомое лицо вводится как давно известное и привычное. Однако "община" его знает. Что с того, что раньше он не появлялся в хрониках Йокнопатофы, – он жил здесь, а значит, так или иначе участвовал в делах ее и днях. В "нормальном" романе такое было бы невозможно, в саге, пусть и современной, – естественно и закономерно.
Предположим, однако, что до "Похитителей" вы прочитали уже не одну книгу Фолкнера, в мире его более или менее ориентируетесь и недомолвки рассказчика не так уж для вас и таинственны. Но вот роман, с которого Йокнопатофа пошла, – "Сарторис", – тут уж вы вправе ожидать каких-то предварительных сведений об "общине" и ее членах. Ничего подобного. Вот начало:
"Старик Фолз, как всегда, привел с собой в комнату Джона Сарториса; он прошагал три мили от окружной богадельни и, словно легкое дуновение, словно чистый запах пыли от своего выцветшего комбинезона, внес дух покойного в эту комнату, где сидел сын покойного и где он": оба, банкир и нищий, проведут полчаса в обществе того, кто преступил пределы жизни, а потом возвратился назад".
Только много позже, когда появятся "Шум и ярость" и "Авессалом", "Реквием по монахине" и "Непобежденные", те же "Похитители", станет ясна исключительная эмоциональная насыщенность этой, такой заурядной на слух, фразы и ее необходимость именно у истоков йокнопатофского цикла: Фолкнер сразу же обозначает связь времен, показывает, как мертвое хватает за ноги живое, а еще точнее, дает понять, что мертвое – это не мертвое вовсе...
Но пока этот принцип не воплотился в живую плоть людей и событий, читателю остается гадать, кто такой Джон Сарторис и зачем он "возвратился назад".
"Сарторис", повторяю, – первый роман огромного цикла, но эта чистая условность, ибо, по замыслу писателя, и он есть лишь часть мифа, который всегда был и всегда есть, независимо от того, взял на себя кто-нибудь– труд рассказать его или нет. "Похитители" – последняя его часть, но и это совершенно формальная характеристика, ибо Йокнопатофа всегда находился в продолжении.
Быть может, Каули слишком жестко выстроил конструкцию своего сборника; безусловно верный временной принцип незаметно переходит у него в принцип хронологический, подразумевающий идею начала и конца, Фолкнеру совершенно чуждую. Время движется у него не в прогрессивной последовательности, но кругами.
И все-таки работа, проделанная критиком, повторяю, очень ценна: он ввел читателя внутрь "общины". Восстановленный им (пусть даже и несколько искусственно) ход событий позволяет, скажем, уловить связь между Квентином Компсоном – безумцем из "Шума и ярости", тем же Квентином, но еще мальчиком, упоенно внимающим долгому рассказу индейца Сэма Фэзерса о тех годах, когда в Йокнопатофе жили его предки, и еще одним Квентином -рассказчиком "Авессалома". Захватив таким образом в поле внимания внушительный – длиною почти в сто лет – отрезок времени, мы только и можем понять комплекс тех социальных обстоятельств, которые привели этого человека к трагическому концу. Примеров подобного рода можно привести множество.
Итак, читатель теперь в "кругу", он знает правила игры. Это необходимо, это много, и все-таки это еще не главный шаг. Следующая задача состоит как раз в том, чтобы из круга выйти и глянуть – уже более уверенным, во всяком случае привычным, взглядом на Йокнопатофу со стороны. Структура понята, надо теперь понять широкий идейный смысл саги.
Зачем все это?
Каули ответил и на этот вопрос – он не только реставратор, но и литератор, критик. Впрочем, с посвящением в смысл этого ответа стоит повременить. Ибо он был своего рода вехой, а до него давались и другие, кажущиеся сейчас вовсе несообразными, заключения. Но вспомнить о них надо, дабы ясно представить себе путь тех заблуждений и противоречий, через которые читающая публика, в том числе и профессиональная – критика, пробивалась на глубину фолкнеровского творчества.
Здесь напрашивается сравнение с Хемингуэем. Оба писателя примерно в одно время начали: в 1925 году появился сборник рассказов "В наше время", а в следующем, 1926, – фолкнеровская "Солдатская награда". Кончили тоже почти одновременно: в 1961 году умер Хемингуэй, опубликовав буквально накануне гибели роман-репортаж "Последнее лето", а год спустя ушел Фолкнер, за месяц до смерти которого появились "Похитители". Оба (причем Фолкнер даже раньше) были награждены Нобелевской премией по литературе. Оба сейчас осознаются как писатели мирового масштаба. Но это – сейчас.
А как по-разному складывалась читательская и критическая судьба их книг. Хемингуэя с момента появления его в литературе неизменно сопровождало отношение восторженного приятия, Фолкнера же некоторое время вовсе не замечали, а когда заметили, – прочитали с нескрываемым раздражением. В начале и середине 30-х годов – в лучшее для себя творческое время – он появлялся в критических сочинениях не иначе как в сопровождении таких, примерно, аттестаций: "торговец пороком", писатель, превративший в "ходовой товар жестокость и. аномалию", носитель "дешевых идей", обнаруживающий "извращенную склонность к живописанию слабоумия и безумства". Резюмировал подобного рода взгляды на Фолкнера влиятельный в те годы критик Алан Рейнольдс Томпсон (выразительно уже само название его статьи – "Культ жестокости"): в таких романах, как "Шум и ярость", "Святилище", "Свет в августе", он обнаружил только "мрачный скептицизм, для которого моральные нормы и высокие человеческие устремления есть не более чем обветшалая привычка и иллюзия и который заставляет глядеть на мир, как на бездушную металлическую конструкцию"{6}.