355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Добролюбов » Черты для характеристики русского простонародья » Текст книги (страница 5)
Черты для характеристики русского простонародья
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:31

Текст книги "Черты для характеристики русского простонародья"


Автор книги: Николай Добролюбов


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Наше [образованное] общество, как известно, не имеет себе подобного в безразличности, с которою оно смотрит на общественную мораль. Люди, заведомо негодные, уличенные, осужденные, принимаются у нас в [хорошем] обществе, как будто бы за ними ничего дурного сроду не бывало. Являясь в дом к человеку, известному своей честностью, вы никак не можете быть поэтому уверены, что не встретитесь у него с людьми, очень и очень нечистыми. В других землях, даже не пользующихся особенной славою гражданского героизма, бывали примеры, что люди, уличенные, например, в казнокрадстве, видели вдруг, что с ними вместе никто обедать не хочет, а другие, при одном подозрении их в таком же деле, приходили в такое волнение, что лишали себя жизни. У нас нет надобности в такой крутой мере [, и невозможно ожидать подобных манифестаций]: общественное сознание нейдет дальше сплетен. На каком вам угодно балу или [великосветском] вечере, за званым обедом, в каком хотите собрании, где довольно много публики, разговоритесь с первым попавшимся на глаза болтуном о других господах, которые будут подвертываться вам на глаза: боже мой, сколько грязных историй, [отвратительных анекдотов,] безобразных сцен передадут вам чуть не о половине присутствующих!.. Этот вышел в люди наушничеством [и шпионством], тот залез в казенный сундук, тот находится на содержании у такой-то старухи, чрез которую и сделал карьеру; один занимался контрабандой, [другой сводничеством,] третий обирал крестьян, четвертый – отъявленный взяточник, пятый – шулер… Болтун вам, может быть, и прибавит, и переврет многое: но замечательно, что все собравшееся общество не раз уже слышало подобных болтунов, знает все, что говорят о каждом из присутствующих, и нимало не заботится даже о том, чтобы хоть удостовериться в справедливости или ложности слухов. «Говорят, что он наворовал все, что теперь имеет; да и точно, откуда бы вдруг взяться без того его богатству? Но, впрочем, что нам за дело? Обеды у него хорошие; князь такой-то и генерал такой-то к нему ходят, и по службе он хорошо идет; стало быть, и нам не стать пред ним спесивиться [и гнушаться его знакомством]». Так нередко рассуждают у нас и жмут руку негодяям, которых в душе готовы презирать [, да не смеют]. Мы не хотим пускаться здесь в разбор причин такого состояния [образованного нашего] общества, предоставляя себе рассмотреть это при другом случае. Здесь же отметим только факт, что общественный суд о нравственном достоинстве людей, если и существует у нас, то лишь в виде сплетен и разговоров, ничего не значащих для практики; вся же строгость общественного мнения обращена на принятые формы и приличия. Несоблюдение их карается беспощадно; с людьми «неприличными» не знакомятся; людей, не умеющих держать себя, не пускают в порядочное общество, – разве если они уж очень богаты… Таким образом, забота о всякого рода щепетильностях наполняет всю нашу жизнь, определяет все наши действия, от повязки галстука и часа обеда, от подбора мягких слов в разговоре и ловкого поклона – до выбора себе рода занятий, предмета дружбы и любви, развития в себе тех и других вкусов и наклонностей. Не сущность дела, а лишь принятая и условленная форма обращает на себя общее внимание. А чем условливается принятая форма, по чему судят о ее достоинстве? [По тому, на сколько в ней выражается барство в дурном его смысле, то есть с произволом и тунеядством.] Неприлично быть актером – не потому, что это пустое занятие, а потому, что актер, видите ли, наемник, за деньги выделывающий всякие штуки перед публикой, то есть человек, все-таки хоть каким-нибудь трудом достающий себе хлеб. Это уж не годится: порядочный человек должен не нуждаться в труде для поддержки своего существования: он должен быть белоручкою [и бездельником], а труд – это плебейское дело… [Не так лестно служить в армии, как в гвардии. Почему? Не потому, чтобы в гвардии представлялось более возможности принести пользу службе, а всего более потому, что там форма лучше и что гвардейская экипировка и содержание, будучи гораздо дороже, с первого же взгляда обличают человека, который может тратить много денег. Неприлично шутить с прислугою, – не из опасения, чтобы своею шуткою случайно не оскорбить человека, который, по своему положению, не может ответить на нее обратно, а напротив, из боязни, чтобы на наши шутки слуга и сам не вздумал ответить шуткою и, таким образом, не стал бы с нами запанибрата…] Нельзя жениться на простой девушке – не потому, чтобы она не могла удовлетворить стремлениям образованного человека и понять его интересы, а просто потому, что она наших приемов не знает и манерами и разговором будет нас компрометировать. Вот к чему сводится вся боязнь барина, который не смеет жениться на Саше, хотя он любит ее, находит в ней полное удовлетворение и не может не видеть, что она умнее и чище его самого и, может быть, всех его родных [и знакомых], которых мнения он боится…

Не тот характер имеет страх общественного суда в простом быту. Есть, правда, и там свои привычки, которые всем следует соблюдать; но и несоблюдение их не восстановляет всего общества против виновного. Молодой парень может, например, брить себе бороду, нуждающийся бедняк может в воскресенье, вместо храма божия, отправиться работать на свою полосу, – это не вызовет преследований со стороны односельцев. Зато действительные нравственные грехи судятся очень строго, и если общее мнение не имеет часто серьезных практических последствий, так это от [решительной] невозможности привести в действие общее желание. При въезде в деревню ваш ямщик встречается с мужичонкой, которого он не преминет обругать и которому вслед пошлет еще несколько недобрых слов, называя его, между прочим, Ванькою-вором. Вы спрашиваете, что это значит, и ямщик объясняет вам похождения Ваньки, из которых видно, что он действительно вор всесветный и отъявленный. «Так зачем же вы его у себя держите и даете ему шляться на воле?» – «Да что же нам с ним делать-то? – возражает крестьянин. – В солдаты сдать его хотели – не годится, дескать, не приняли… Колотили сколько раз – неймется… Что ж тут будешь делать? Ведь не судиться же с ним». – «А отчего ж бы и не судиться?» – «Э!» – с досадой крикнет ямщик в ответ и только рукой махнет, не желая слов тратить. [Из его восклицания и жеста поймите его положение и сообразите, сколько ему надо нравственной чистоты и твердости, чтобы не развратиться вконец под влиянием тяготеющих над ним обстоятельств разного рода.] Не мудрено, что и в крестьянском быту общее мнение часто бывает нелепо, иногда нечестно по неискренности, иногда совсем скрыто по малодушию. Против всего этого мы не думаем спорить; мы даже готовы прибавить, что во всех случаях, где нужно собирать голоса и по ним узнавать общее мнение, в крестьянском сословии, вследствие его непривычки вести собственные дела по своему собственному желанию, оказывается гораздо больше бестолковщины, чем где-либо. Но мы утверждаем одно: что там более внимательности к достоинству человека, менее безразличия к тому, каков мой сосед и каким я кажусь моему соседу. Забота о доброй славе там встречается чаще, чем в других сословиях, и в виде более нормальном. [Известно, что естественная потребность заслужить доброе расположение людей переходит нередко в болезненное искание репутации, для которой нередко и совершаются всевозможные гадости. Но это именно бывает у людей «образованного» общества, которые, обогащаясь всякого рода познаниями, открывают для себя множество целей и путей, но, чтобы достигнуть этих целей, не имеют достаточно сил, да и насчет пути-то оказываются очень ленивы… Видя, что существенного-то не могут достигнуть, они начинают гоняться за видимостью: «Пусть, дескать, я не богат, да другие будут говорить, что богат – все приятнее». Такое искание репутации в простом языке называется просто надувательством и шелыганством, и стремления к доброй славе никак нельзя с ним смешивать. Это последнее есть прямое последствие благожелательства к людям и уважения к их личности. В своем крайнем развитии оно переходит опять в излишнюю угодливость, робость, боязнь собственного мнения, – и это мы нередко видим в наших крестьянах, которых вообще все обстоятельства жизни так и ведут к пресловутому смиренномудрию славянофилов. Но, во всяком случае, по своему основанию и существенным свойствам,] эта чуткость народа к общественному мнению [, к доброй славе] служит одним из доказательств способности его к высокому [гражданскому] развитию [, на началах живых и справедливых].

Мы отдалились от рассказа о «Надёже», по поводу которого заговорили о деликатности, об уважении к личности другого и о доброй славе, как выражении того, довольны или недовольны нами наши ближние. Но мы опять приходим именно к этому рассказу и в нем хотим показать разницу воззрений на то, что постыдно и что не постыдно в простом и в так называемом цивилизованном обществе. Надёжа страдает от намеков и насмешек подруг. Надёжа считает себя обесславленною; а между тем, как видно из рассказа, Иван не соблазнил ее, не сделал ей того, что на житейском языке нашем называется «бесчестьем» девушки. Страдает и Иван, и все действующие лица этой истории признают его глубоко виновным, хотя он и не воспользовался любовью девушки. Отчего ж они оба страдают и сокрушаются? Чего им стыдно и тяжело? По нашим житейским понятиям, он ничем не обязан перед ней, она ничем не осрамила себя перед ним и перед людьми, потому что не дала ему ничего сделать над собою неприличного… Да, но понятия простых людей не таковы. Мы знаем, что насчет физической чистоты они не очень даже и заботятся, и мы говорим поэтому, что деревенские нравы очень развратны. Пожалуй, смотрите на это, как хотите, но согласитесь, что в отчаянии Надёжи и Ивана нравственная сторона дела понята гораздо выше и чище, нежели в наших житейских суждениях и привычках. Надёжа знает, что она хоть и сохранила свое физическое целомудрие, но поругана в самых святых, самых задушевных своих чувствах; он тоже знает, что нарушил внутренний мир девушки, отравил ее душевное спокойствие и осквернил святыню ее сердца уже тем, что привлек на ее тайну нескромное и насмешливое внимание посторонних людей. Припомним же и сравним с этой тонкостью и гуманностью чувства грубость какого-нибудь Андрея Колосова, которого гуманные друзья его считают еще лучшим из многих!.. И точно, он лучше других: ведь другие-то поступают, больше частью, как князь Н., описанный в «Лишнем человеке»…{16}16
  Андрей Колосов – герой повести И. С. Тургенева того же названия (1844).
  …князь Н. – персонаж повести И. С. Тургенева «Дневник лишнего человека» (1850).


[Закрыть]

Но отчего же Надёжа стыдится своего чувства, если оно так чисто? Да она и не то чтобы стыдилась, а ей просто чего-то неловко. Она живет как будто под влиянием той мысли, что на нее все подруги сердятся за предпочтение, оказанное ей Иваном, думают, что она его завлекла, и потом насмехаются над нею за неудачу… Болезненное развитие ее тонкой и нежной организации делает ее слишком робкою и подозрительною: она сама себя считает отверженной обществом. Притом же в ней действительно страдает ее достоинство: она вдруг очутилась в положении человека, которому ни с того ни с сего дали в обществе пощечину. Конечно, если рассудить хладнокровно, так это само по себе вздор: при обсуждении нравственного достоинства человека надо смотреть на то, заслуживал ли он быть битым; а там – бит ли он был в действительности или нет, – это уже другой вопрос, вопрос силы, а не права. Но спрашиваем: много ли в образованном обществе найдется людей, которые могли бы возвыситься над фактом пощечины и не сконфузиться – не только если самим придется незаслуженно получить ее, но даже если случится быть хоть свидетелями при подобном казусе?..

Здравостью и основательностью общественного мнения едва ли какое-нибудь сословие в общем составе своем может особенно похвалиться. Не могут ими похвалиться и простолюдины: тот же рассказ «Надёжа», рисуя нам отношения к ней подруг ее, показывает нам всю грубость и ошибочность их суждений. Это обстоятельство не осталось для нас незамеченным, и мы не намерены его оправдывать, хотя и должны оговорить, что подобного рода ложные и невежественные понятия гораздо простительнее крестьянам, нежели другим, высшим классам общества, имеющим претензию на образованность. Мы уже говорили выше о том, как много препятствий в своем развитии встречает крестьянин и как много внутренней силы нужно ему иметь для того, чтобы уберечься от полного подавления в себе здравого смысла и чистой совести. И при этом-то положении все еще мы видим здесь существование таких натур, в которых хоть слабо и неровно, но неугасимо горят живые человеческие инстинкты, так что оскорбление и неудовлетворение их влечет за собою смерть самого организма. Такие лица, как Надёжа, с первого взгляда представляющиеся исключительными, оказываются, при внимательном рассмотрении обстоятельств и характера, вовсе не так редкими в крестьянском сословии, как мы привыкли думать. Повторяем, если не чаще, чем в среде благовоспитанных юношей и барышень, то по крайней мере столько же часто встречаются деликатные натуры, подобные Надёже, и в простонародье. Да ещё это пассивная сторона, пассивная роль подобных натур. Сама по себе Надёжа прекрасная личность; но ее надо покоить и лелеять, и от нее за то дожидаться нежности и ласки. А чуть на нее невзгода, она и сожмется вся, и спрячется самое себя, и ничего, кроме горьких слез, от нее не добьешься… Бывают в простонародье натуры столько же нежные и благожелательные, но поэнергичнее, подеятельнее. Такие натуры тоже не покажутся совсем непонятными тому, для кого не совсем чуждо изучение нашего простонародья. Одну из таких личностей видим мы в «Катерине» Марка Вовчка. Катерина тоже очень чутка к насмешкам, упрекам и даже простым шуткам, имеющим самый невинный характер. Еще маленькой девочкой привезла ее барыня из Малороссии в великорусскую деревню: здесь показались странными – и ее язык, и рубашка вышитая, и взгляд томный и задумчивый… Стали ее тормошить девчонки и смеяться над ней. Само собою разумеется, что у маленькой девочки не могло быть твердого разумного сознания о смысле и достоинстве всего, что она делает; она не могла, подобно философу какому-нибудь, продолжать делать свое, презирая крики толпы; она должна была принимать к сердцу выходки подруг. Если б она была сварлива, она стала бы со всеми ссориться и защищать себя силою; но ее деликатность, инстинктивное уважение к себе и к другим не допускали ее до этого. Потому она просто переставала делать то, что другим казалось странным или смешным. Осмеяли раз ее рукавчики шитые на рубашке – она больше ни разу не надела своей вышитой рубашки. Подкараулили ее раз у курганчика, к которому она одна уходила, и подслушали малорусскую песню, которую она там пела, да стали приставать к ней и расспрашивать – она перестала ходить к кургану и никогда больше не пела той песни… Но, вместе с этой чуткостью ко всякому внешнему впечатлению, Катерина обладала внутреннею силою, которая непременно требовала себе исхода, непременно должна была выразиться в какой-нибудь деятельности. Долго обстоятельства жизни шли наперекор стремлениям Катерины: ее увезли с собой господа в другую вотчину, незнакомую; ее выдали замуж за человека, которого она не могла любить. Она никому не пожаловалась на свою судьбу, слова не сказала о своем житье-бытье, никого не допустила даже пожалеть ее в глаза, и с мужем не ссорилась, а «только опустит глаза и неподвижная такая станет, строгая и суровая перед ним»… Хотелось ей найти себе какое-нибудь дело в жизни, да не находилось такого дела. Выучилась она петь хорошо, так что душа рвалась и томилась от ее песен. На все свадьбы ее первую приглашали, и она пела там грустные песни и душу отводила себе. Да не довольно ей было этого: тяжко ей было до того, что она было пить приучилась. Раз ей сказала подружка: «Катерина, голубушка! не пей много: тут чужие люди есть – осудят тебя; лучше ты спой нам!» Тогда она ответила вот что: «Ах вы, люди безжалостные! Все вам пой да пой, – отдохнуть не дадите! Дайте отдохнуть, дайте выпить вина забывчивого!» Горько, видно, казалось ей жить на свете без дела, без пользы. Так бы, может, и загубила она свою душу, да, к счастью, отыскалось ей дело: прослышала она про знахарку в околотке и решилась выучиться у ней лечить болезни; она же с малолетства имела страсть рассматривать да узнавать всякие цветы и травы. Вот как рассказывает сама знахарка о приходе к ней Катерины (стр. 57).

Приходит ко мне, спрашивает: «Как мне на свете жить?» А сама во все глаза глядит на меня, – перепугала. «Живи, касатка, как люди», – говорю. «Нет, скажи, как мне жить, мне!» – «Сядь-ко, говорю, да перекрестись, да молитву прочитай: на тебя напущено». Она села, перекрестилась и заплакала. А тут у меня травы висят по стенам и на окне на солнышке сушились. «На что тебе травы столько?» – спрашивает. «Людям помогаю». – «Помоги же и мне, родная!» – «Да что у тебя болит-то? скажи». «Душа моя болит!» – проговорила тихо, а у самой слезы потекли. «А голова не болит?» – «И голова болит, и вся я больна!» Вот я ей травку даю; она поклонилась и пошла. Я было вздремнула, слышу – опять стучатся, опять она. «Что тебе?» – «Научи меня, родная, какими ты зельями лечишь?» Я рассердилась и гоню ее, а она уж так-то плачет, разливается. «Не научишь, то убей меня тут! Все равно я пропаду… Я вот, говорит, уж сколько маялась на свете – все пусто да пусто, никого не радую, и ничто меня не веселит, и дела у меня нет душевного никакого». Я думаю – дуреет она, а жалко мне ее. Я там и показала ей кое-что, больше для утехи ее. «Где ж, думаю, ей запомнить!» А она ведь запомнила все. Начала, слышу, уж сама лечить: досадно мне и обидно было, что она у меня кусок хлеба отбивает. Раз она пришла, и полны руки трав. Я ее неласково встречаю, а она словно не видит. «Знаешь эти травы, бабушка?» – «Не знаю, говорю, да и знать не хочу». – «Нет, говорит, ты возьми. Я тебе это принесла. Полезные травы, целющие!» – «Ты на чем их испробовала-то, что ручаешься?» – «Да на себе, бабушка». – «Как на себе?» – «А так, говорит, ведь я прежде-то всегда сама попью; не свалит – тогда и людям даю». Удивила она меня, ей-богу! А говорит-то ведь так, что сердце ей верит… И вот с той поры она мне травы-то всякие носит. Спасибо ей, не обидела меня за мою науку.

И как только нашла себе Катерина «дело душевное», тотчас она и пить бросила, и ласковая такая стала, приветная. Сама за себя она стала спокойна, только чужая печаль все крушила ее и не давала ей покою. У всякого больного расспрашивала она прежде, нет ли у него печали какой. Одна больная сказала ей: «Что рассказывать-то? Чужая беда никому не разумна». – «Уж мне ли не разумна! – ответила Катерина: – мне ли не горька! Нету на свете белом, нету мне чужой печали, – всё моя печаль. Пожила бы ты с мое – узнала бы!» Больная удивилась и, вспомнив про мужа Катерины, которого та не хотела утешить и полюбить, как он ни любил ее, проговорила в виде возражения: «А муж-то твой?» Катерина не рассердилась, а только подумала немного и сказала: «И его печаль – моя печаль, да не мое дело помочь ему!.. Не своей волей за беду я ему стала; а у него воля была неразумная». Как ярко высказывается в этих простых словах сознательная, самобытная энергия характера Катерины!.. Она далеко выше, например, Игрушечки или Саши: она не даст распоряжаться своей душою, не предастся тому, с кем связала ее судьба против воли; она хочет всех любить, всех видеть счастливыми, но она ищет свободного простора для своей деятельности и любви. Если ее приведут насильно и скажут: «Осчастливь вот этого, а не того», – вся натура ее возмутится против такого насилия и при всей ее любвеобильности у ней недостанет сил для выполнения приказания. Мягкость и нежность ее натуры призывают ее посвятить себя на пользу ближних; но от этого вольного служения далеко до отречения от своей личности, до допущения себя сделаться игрушкой чужого произвола. Нет, в ней сознание своего достоинства, своей самостоятельности настолько же сильно, как и сознание кровного родства ее с людьми и взаимной обязанности людей поддерживать друг друга в общих трудах и заботах жизни. [Только благоприятных обстоятельств развития да более обширного круга деятельности недостает ей для того, чтобы занять высокое место в ряду лучших деятелей, которых память сохраняется в истории и в преданиях народных.] Редко встречаются лица, до такой степени чисто сохранившиеся от двух противоположных крайностей – от доведения благодушия до потери собственной свободы и от эгоистического возвышения собственной личности до забвения прав других. Но надо заметить, что редки они не в одном простонародии; во всех классах общества мы видим, к сожалению, что если в человеке преобладает доброта, то уж она до того доходит, что им все помыкают, а если в нем самолюбие сильно, то он над другими озорничает, сколько может. При таком ходе дел мы нередко еще удивляемся нравственным качествам иных людей за то только, что они не столько подличают или не столько вольничают над другими, сколько могли бы по своему положению. Так, мы восхваляем доброго помещика, берущего не слишком обременительный оброк с крестьян, честного откупщика, у которого в откупе продается сносная водка, [чиновника, хотя и кривящего душою по приказу начальства, но умеющего держать себя не слишком по-лакейски,] и пр. и пр. Принужденные иметь такую мерку для оценки нравственного достоинства людей среди нашего общества, мы должны быть очень довольны, когда видим хоть возможность появления в крестьянском сословии таких личностей, как Катерина. Если бы из таких людей состояло большинство, то, конечно, история, не только наша, но и всего человечества, имела бы совсем иной характер. Нам важно уж и то, что под грудою [всякой дряни,] нанесенной с разных сторон на наше простонародье, мы в нем еще находим довольно жизненной силы, чтобы хранить и заставлять пробиваться наружу добрые человеческие инстинкты и здравые требования мысли. Часто эти обнаружения природных сил бывают слабы, едва приметны, часто замирают, едва пробившись на свет божий; редко сохраняются они так упорно против всех невзгод, как мы видели в Маше и Катерине. Но и то уже много, если мы заметим хоть в слабой степени присутствие в народе тех начал, которые так ярко выражались в этих двух женщинах. А что мы их заметим, если будем внимательно и с любовью наблюдать быт простонародья, – за это можно смело ручаться. Затем уж не трудно нам будет сообразить, отчего развитие этих начал в народе по большей части останавливается так рано и нередко совсем заглушается; не хитро также будет понять и то, в какой степени сам простолюдин бывает виновен в неполноте или совершенной остановке своего развития и в какой степени виноваты в этом мы все, причисляющие себя к людям образованным. Удостоивши же подумать об этом, мы должны прийти к вопросу о том: что нам делать, чтобы устранить по возможности все, что [так страшно] мешает развитию хороших качеств народа?

Вопроса этого мы не станем решать здесь; решение его несравненно легче вывести, нежели [понятным образом] написать [в русской книге: длинная и трудная может из этой выйти история!]. Но мы можем здесь еще раз обратить внимание читателей на мысль, развитие которой составляет главную задачу этой статьи, – мысль о том, что народ способен ко всевозможным возвышенным чувствам и поступкам наравне с людьми всякого другого сословия [, если еще не больше,] и что следует строго различать в нем последствия внешнего гнета от его внутренних и естественных стремлений, которые совсем не заглохли, как многие думают. Кто серьезно проникнется этой мыслью, тот почувствует в себе более доверия к народу, больше охоты сблизиться с ним, в полной надежде, что он поймет, в чем заключается его благо, и не откажется от него по лени или малодушию. С таким доверием к силам народа и с надеждою на его добрые расположения можно действовать на него прямо и непосредственно [, чтобы вызвать на живое дело крепкие, свежие силы и предохранить их от того искажения, которому они так часто подвергаются при настоящем порядке вещей.

Искажение это доставляет много страданий несчастным, но служит, большею частью, к выгоде тех, кто поставлен выше их, кто владеет ими]. Но [не надо забывать, что бывает оборот и в противную сторону:] не все натуры мягкие и податливые, как Саша или Надёжа, не все твердые и благоразумные, как Катерина, не все отрицательно-упорные против зла, как Маша; – встречаются и другие, суровые и беспощадные натуры, в которых внутренняя реакция всякому посягательству на их личность развивается до размеров поистине сокрушительных и получает наступательный характер. Нас заставил подумать об этом обстоятельстве (которого, впрочем, упускать из виду ни в каком случае не следует) характер Ефима в рассказе Марка Вовчка «Купеческая дочка». Мы ничего еще не говорили об этом рассказе; обратимся же кстати к нему и закончим нашу статью, растянувшуюся так неимоверно и неожиданно для нас самих.

Ефим – мужик, кучер барский, высокий бородач, смуглый, румяный; глаза у него так и сверкают, лицо такое удалое, гордое, улыбка веселая да насмешливая. Барыня его горничную наняла, купеческую дочку бедную, Анну Акимовну. С первого раза понравилась ему она и с первого же раза обидела: прошла мимо его – не взглянула, на первый вопрос его едва слово молвила. Задела она его за живое своей спесью, и пошел он ее неотступно преследовать, решившись во что бы то ни стало смирить ее, овладеть ею. Множество делал он ей всяческих маленьких неприятностей; ссорились они постоянно и между тем все больше друг другом интересовались. Прошел год; дворня замечает, что у Анны Акимовны разговор все как-то на Ефима сводится. «Вот Ефим поехал лошадей ковать; Ефим песни хорошо поет; вот Ефиму бы жениться, и на ком это ему бог приведет?» – так рассуждают дворовые при Анне Акимовне, а она сама ничего, только слушает да старается похитрее на эту речь навести. Догадался про ее хитрость поваренок Миша и пересказал Ефиму; заметила Анна Акимовна, что Ефим что-то знает, и вышла у них ссора нешуточная; Анна Акимовна попрекнула Ефима мужичеством.

– Зазнался, зазнался ты очень, – накинулась на него Анна Акимовна. – Вот уж посади за стол… забыл, кто ты такой… Что за вельможа?.. Что ты о себе думаешь?

Ефим стал перед нею, головой покачивает: – Ты-то от каких князей род ведешь?

– Да как ты смеешь равняться-то? Бессовестный ты такой! Мой батюшка купец был, свою торговлю вел…

– Да-с, да-с! Нам небезызвестно-с! Ну, что вы, купцы? Ведь один обман от вас только. Я вот хоть бы вчера платок купил; божилось лихое твое племя; износу нет, – а вот посмотри-ко, – весь светится!

И покойно так рассказывает, платок развертывает; а она-то дрожит, вся бледная.

– Я барыне жаловаться буду! – крикнула. – Ты не смей издеваться, мужик бестолковый.

– Постой, постой, – заговорил Ефим, словно изумился.

– Да – мужик бестолковый! – кричит Анна Акимовна.

Ефима словно кто против шерсти повел; кудрями он тряхнул и бороду погладил.

– Погоди, погоди! – начал он, сдерживая свой голос звучный. – Говоришь ты: мужик… Ну, признаюсь тебе сам, точно я мужик. И из деревни я недавно – тоже признаюсь. Жил я, пахал, сеял, кормился сам, и продавал, и с людьми чисто поступал, дружно жил. Я нраву веселого. А ты купеческая дочка, Анна Акимовна, чем ты взяла? Что из себя-то ты взглядна? Это сущий пустяк. Первое дело – душа, нрав. Ты задорна, строптива вольно…

– Как смеешь? – запищала она.

А он свое:

– Лет ты хоть не молодых, а уважения тебе ни от кого нету… Как ты себе ни величайся, как ни кичись, – идут люди, а сами и не спросят: что это за Анна Акимовна на свете живет?.. Мой-то батюшка землю пахал, и всяк скажет: «Добрый мужичок был покойник!» А твой, хоть и в лисьих шубах ходил, да слава-то нехороша.

Размолвились они шибко и говорить друг с другом перестали, только за столом один другому все шпильки разные подпускают. А между тем оба похудели, побледнели, оба задумываются и пригорюниваются, когда одни. Наконец Ефим пошел решительно. Раз, после долгих насмешек Анны Акимовны над мужиками и мужицкими привычками, Ефим выговорил: «Эх, матушка Анна Акимовна! А я, мужик, ведь за вас посвататься хотел. Что? – думаю, – девушка она хоть нетолковая, хоть вздорная, ерошливая, да за обозом сбредет». Она вспыхнула и вздрогнула; а он продолжал: «Полноте, матушка, не извольте гневаться: нездоровье приключится. Опаски насчет сватовства не имейте. Пришла было дурь в голову и прошла. Всяк сверчок знай свой шесток. Мы себе ровню по-высмотрим». И точно, Ефим стал почти каждый день уходить со двора, принарядившись; приходил с песнею, и весь повеселел. Анна Акимовна притихла; ждет, что будет. Раз вечером приходит Ефим и объявляет в людской, что хочет идти к барыне – позволенья просить жениться; потом обращается к купеческой дочке: «Уж вы, Анна Акимовна, старого гнева не помните, не обидьте мою суженую. Девочка славная!» Анна Акимовна побелела вся, и губы у ней задрожали. Побелела вся и вышла. Спряталась в уголку на лестнице и принялась горько плакать; долго плакала и к ужину не пришла… Как сказали об этом Ефиму, он прямо к ней бросился, обнял ее крепко и целовать стал… Она так и ахнула, глянула на него, узнала, да так и обвилась руками около его шеи, а сама плачет-плачет…

Он ее на руках вынес из того уголка. Она вырываться, – не пускает; поставил против месяца-света.

– Ага, купеческая дочка, Анна Акимовна! – промолвил, – теперь ты моя!

И так вымолвил, словно он врага своего лютого полонил; и у самого слезы две скатились, и такая усмешка злобная! Страшно и чудно на него смотреть тогда было.

Женились они. С первого же дня свадьбы Ефим начал чудить над женою, смирять ее. Попросил он ее, чтобы на девичник и на свадьбу позвала своих знакомых и родню дальнюю – купчих; она позвала. Ефим никого от себя на девичник не пригласил, и Анна Акимовна была очень рада; она очень боялась убогих гостей, – чуть дверь отворится, она в лице изменится, но никто не пришел из убогих, купчихи одни сидели и орехи щелкали. Зато на другой день только что из-под венца, в дверях уже молодые были встречены с хлебом-солью мужичонком в лаптишках и в зипунишке ветхоньком. Отворили дверь – вся изба полна мужиками в лаптях. Анна Акимовна зашаталась и могла только прошептать: «Злодей!» Купчихи попятились назад, надулись; Ефим попросил их не спесивиться, погулять на свадьбе; они от него к стене отвернулись; тогда Ефим им и двери настежь… Анна Акимовна так была убита, что на другой же день захворала серьезно. Ефим затужил, закручинился, целые ночи над нею просиживал и все глядел на нее; но и тут был суров с нею, и только раз нежными словами упрашивал ее, чтоб лечилась. Она только отвернулась. После того он стал еще суровее; а когда она выздоровела, то житья ей не давал, – все за прежнюю гордость отплачивал. «Утеряли, – говорит, – вы, Анна Акимовна, свое-то княжество за мною! Вот ведь маху-то дали, – просто беда!» Она все молчит, а он все глядит на нее, как на своего врага жестокого, да приговаривает иной раз с усмешкою: «Жгуча крапива родится, да уварится!» Она сохла и чахла от его попреков; да ему и самому нелегко было жить так: постарел он, сморщился, веселость свою потерял, усмешка стала у него язвительная, да слова такие едкие и злобные… Недолго выдержала Анна Акимовна; умерла она осенью, тихо, без мучений. Ефима не было дома в это время: услан был куда-то барынею. Как воротился, увидел ее на столе – стал тут, ни слова не сказавши, и «простоял целую ночь, не шевельнулся, не вздохнул. Наутро пошел, гроб купил, к священнику зашел, попросил, и могилу вырыл ей сам. Сзывал на похороны. Совсем спокоен человек был, кажись, а все чего-то страшно было; все сердце недоброе чуяло, вещало…» И точно, вышло недоброе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю