Текст книги "Деревенская жизнь помещика в старые годы"
Автор книги: Николай Добролюбов
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Так говорил «Живописец», и после такой его защиты можно, кажется, приводить описанные им явления – как несомненно существовавшие. Не можем сказать, как долго продолжались те мнения и тот образ действий помещиков, о котором он упоминает, потому что, по несчастью, голос обиженных сатирою тупоумцев успел заглушить голос правды, и скоро сам Новиков в своей сатире пустился в ту же мелочь, какой занимались и другие. С тех пор с лишком полвека нужно было, чтобы русская литература и в особенности сатира – могли убедить «знатных господ», как выражался «Живописец», в своей благонамеренности, правдивости и пользе. В недавнее время они еще существовали: на них жаловался и над ними смеялся Гоголь. Существуют, конечно, и в наше время такие невежественные противники литературы, которые желали бы запретить все, что хоть сколько-нибудь резко и колко. Но теперь такие запретители встречаются уже общим презрением и изумлением; общество смотрит на них как на что-то необычайное, едва веря возможности их существования. И если бы в наше время нашлись люди, полагающие, что теперь нельзя печатать, например, того, что, например, печатал Новиков в пяти изданиях своего «Живописца»[5]5
Не следует, впрочем, думать, чтобы «Живописец» был уж очень распространен, при своих пяти изданиях; в те времена книги, на расход которых сильно рассчитывали, печатались в числе двухсот экземпляров, о чем упоминает сам Новиков. От этого малого круга действия сатира Новикова, несмотря на свою живость и смелость, мало имела влияния. Она могла поддерживаться только покровительством государыни, служа как бы отголоском ее просвещенных мнений и намерений. Но как скоро Новиков лишился этой поддержки, и сатира его не могла удержаться в своем независимом твердом положении: она скоро измельчала. Впрочем, силы у нее не могло быть и в цветущее ее время, и к ней справедливо приложить то, что писал к «Живописцу» один раздраженный приказный (стр. 109): «Мне кажется, брат, что ты похож на постельную жены моей собачку, которая брешет на всех и никого не кусает, а ето называется брехать на ветер. По-нашему, коли брехнуть, так уж и укусить, да и так укусить, чтобы больно да и больно было. Да на ето есть другие собаки. А постельным хотя и дана воля брехать на всех, только никто их не боится».
[Закрыть], то все, кажется, с горьким недоумением обратились бы на них и стали показывать пальцами, спрашивая друг друга: правда ли? правда ли? Неужели это правда?
Читатель извинит нас за длинное отступление, относящееся к Новикову и его сатире. Мы должны были его сделать для того, чтобы оправдать себя в том, что обращаемся к сатирическим изображениям, как будто к фактическим данным. Теперь, объяснивши, в чем дело, приведем несколько выписок из «Живописца» и «Трутня» в подтверждение той же мысли, что произвол и своекорыстные расчеты были весьма обыкновенным явлением в отношениях старинных помещиков к крестьянам. Вот, например, отрывок из письма одного помещика из деревни к сыну («Живоп.», ч. I, стр. 80–90):
Меня отрешили от дел за взятки: процентов больших не бери! Так от чего же разбогатеть? ведь не всякому бог клад дает. А с мужиков ты хоть кожу сдери, так не много прибыли. Я, кажется-таки, и так не плошаю, да что ты изволишь сделать? Пять дней ходят они на мою работу, да много ли в пять дней сделают? Секу их нещадно, а все прибыли нет; год от году все больше нищают мужики: господь на нас прогневался!.. Приехал к нам сосед Брюжжалов и привез с собою какие-то печатные листочки, и, будучи у меня, читал их… Что это за Живописец такой у вас проявился? какой-нибудь немец, а православный этого не написал бы.
Говорит, что помещики мучат крестьян, и называет их тиранами; а того, проклятой, и не знает, что в старину тираны бывали некрещеные и мучили святых. А наши мужики ведь не святые, как же нам быть тиранами?.. Изволит умничать, что мужики бедны: этакая беда! неужто хочет он, чтоб мужики богатели, а мы бы, дворяне, скудели! Да этого и господь не приказал: кому-нибудь одному богатому быть надобно, – либо помещику, либо крестьянину: ведь не всем старцам в игумнах быть. Да на то они и крестьяне: его такое и дело, что работай без отдыху. Дай-ко им волю, так они и неведь что затеют. Вот те на! до чего дожили! Только я на это смотреть не буду. Ври себе он, что хочет, а я знаю, что с мужиками делать… Кабы я был большим боярином, так управил бы его в Сибирь. Этакие люди – за себя не вступятся! Ведь и бояре с мужиками-то своими поступают не по-немецки, а всё так так же, по-русски, и их крестьяне не богатее наших. Да что уж и говорить! И они свихнулись! Недалеко от меня деревня Григорья Григорьевича Орлова; так, знаешь ли, по чему он с них берет? Стыдно и сказать: по полтора рубля с души! А угодьев-та сколько! И мужики какие богатые! живут себе да и годки не мают, богатее иного дворянина. Ну, а ты рассуди сам, какая ему от этого прибыль, что мужики богаты? Кабы перетаскал в свой карман, так это бы получше было. Этакой ум!.. То-то ни к рукам этакое добро досталось! Кабы эта деревня была моя, так бы я по тридцати рублей с них брал, да и тут бы их в мир еще не пустил. Только что мужиков балуют. Эх, перевелись-ста старые наши большие бояре: то-то были люди, – не только что со своих, да и с чужих кожи драли.
В том же письме к сыну рассудительный папенька извещает, что его собаку Налетку укусила другая, бешеная собака и что людям за это досталось хорошо. «Сидоровна твоя (мать) всем кожу спустила. То-то проказница! Я за то ее и люблю, что уж коли примется сечь, так отделает!» О самом сынке батюшка вспоминает такие приятные вещи. Помнишь ли, говорит, как ты в молодых летах забавлялся: «вешивал собак на сучьях, которые худо гонялись за зайцами, и секал охотников за то, когда собаки их перегоняли твоих. Куда какой ты был проказник смолоду! Как, бывало, примешься пороть людей, так пойдет крик такой и хлопанье, как будто за уголовье в застенке секут. Таки, бывало, животики надорвешь от смеха. Молись, друг мой, богу, ничего, правду сказать, ума у тебя довольно, можно век прожить»! (стр. 24).
В таком же роде находим мы в «Трутне» «Отписку старосты Андрюшки» и приказ барина, в ответ на отписку. Староста доносит о сборе оброка с крестьян и извиняет недоимки тем, что «крестьяне скудны, взять негде нынешним годом, хлеб не родился, насилу могли семена в гумны собрать, да бог посетил нас скотским падением». Затем уведомляет, что неплательщиков, «по указу твоему господскому, сек нещадно», но что они все-таки денег не дали, потому что взять негде. Далее дело идет о Филатке, за которым числятся недоимки, потому что он сам хворал все лето и старший сын у него умер, а остались малые ребятишки. Две клети у него проданы для уплаты недоимки, лошади пали, одну корову продали, а другую оставили пока для ребятишек. «Миром сказали: буде ты его в том не простишь, то они за ту корову деньги отдадут, а ребятишек поморить и его вконец разорить не хотят». Плохо уже и то, теперь без лошади никуда не годится: господских работ исправлять не может. Далее идет речь о том, что крестьян соседи обижают, что им оброк тяжел, что староста каждое воскресенье сбор делает и неплательщиков сечет нещадно, но что толку от этого нет вовсе. Потом староста уведомляет о хозяйственных распоряжениях: лесу господского продано крестьянам на дрова на семь рублей с полтиной, да на две избы, по пяти рублей за избу, да с Антошки взято пять рублей за то, что осмелился назвать барина в челобитной отцом, а не господином. «И он на сходе высечен. Он сказал: я-де это сказал с глупости, – и напредки он тебя, государя, отцом называть не будет». В ответ на эту отписку, в одном из следующих листов «Трутня» (стр. 236 и след.) помещена «Копия с помещичьего указа – человеку нашему Семену Григорьеву», который посылается в деревню для ревизии. Вот некоторые статьи указа:
1) Проезд отсюда до деревень наших и оттуда обратно иметь на счет старосты Андрея Лазарева.
2) Приехав туда, старосту при собрании всех крестьян высечь нещадно за то, что он за крестьянами имел худое смотрение и запускал оброк в недоимку, и после из старост его сменить; а сверх того взыскать с него штрафу сто рублей.
3) Сыскать в самую истинную правду, как староста и за какие взятки нас оболгал (обманул) ложным доносом. За то прежде всего его высечь, а потом начинать следствием порученное тебе дело.
6) И как нет сомнения, что староста донос учинил ложный, то за оное перевесть его к нам на житье в село **; буде же он за дальным расстоянием перевозиться и разорять себя не похочет, то взыскать с него за оное еще пятьдесят рублей…
8) Крестьян в разделе земли по просьбе их поровнять по твоему благорассуждсншо; но притом, однако ж, объявить им, что сбавки с них оброку не будет и чтобы они, не делая никаких отговорок, платили бездоимочно; неплательщиков же при собрании всех крестьян сечь нещадно.
9) Объявить всем крестьянам, что к будущему размежеванию земель потребно взять выпись; и для того на оное собрать тебе со крестьян, сколько потребно будет на взятье выписи.
10) В начавшийся рекрутской набор с наших деревень рекрута не ставить: ибо здесь на них поставлен в рекруты Гришка Федоров, за чиненные им неоднократно пьянства и воровство, вместо наказания, а со крестьян за поставку того рекрута собрать по два рубля с души…
12) По просьбе крестьян у Филатки корову оставить, а взыскать за нее деньги с них; а чтобы они и впредь таким ленивцам потачки не делали, то купить Филатке лошадь на мирские деньги; а Филатке объявить, чтобы он впредь пустыми своими челобитными не утруждал и платил бы оброк бездоимочно.
13) Старосту выбрать миром и подтвердить ему, чтобы он о сборе оброчных денег имел неусыпное попечение и неплательщиков бы сек нещадно; буде же какие впредь явятся недоимки, то оное взыскано будет все со старосты…
16) По исправлении всего вышеписанного ехать тебе обратно; а старосте накрепко приказать неусыпное иметь попечение о сборе оброчных денег.
Если это письмо вымышлено, то, нужно признаться, оно вымышлено с большим талантом и знанием дела и недостатков того времени. Как ярко проглядывает здесь старинный произвол помещичьей власти, не имеющей в виду ничего, кроме собственного обогащения! Как сильно и ярко выражается полное, невежественное пренебрежение ко всем человеческим правам и требованиям крестьян! И все это без ожесточения, без злобы, а совершенно спокойно: внушить им, чтобы платили; а не станут платить – так сечь нещадно! Переселить его в отдаленное село; а не захочет разоряться – так взять с него пятьдесят рублей! И замечательно, что, не умея сам определить границ своих прав в отношении к крестьянам, сам не зная меры своему произволу, помещик передает тот же произвол и человеку своему. «Поровняй, говорит, их по твоему благорассуждению, возьми с них, сколько потребно будет», т. е. сколько тебе покажется нужным. Тут уже «человек» Семен Григорьев получил участие в интересах своего господина и вследствие того получает такую же произвольную власть. Этот простор произвола, грубого и невежественного, виден почти во всех типах больших господ прошедшего столетия, сохраненных воспоминаниями современников или литературными созданиями. В «Детских годах» мы видим две такие личности, кроме старика Багрова, который тут также является с своим обычным характером.
Важное место в воспоминаниях г. Аксакова занимает Прасковья Ивановна Куролесова, его двоюродная бабушка. Это была женщина, много испытавшая на своем веку, имевшая доброе сердце и светлый взгляд на вещи. Она хотела, между прочим, чтобы мужики ее были богаты. Но при всем том и она избаловалась от постоянной раболепной покорности всех окружающих. Вся цель жизни определилась для нее тем, чтобы ничем не озабочивать себя и не иметь никаких преград для своих желаний, Поэтому она поручила все управление крестьянами Михайлушке, хотя и знала, что он плут. Главное для нее было то, чтоб ее ничем не беспокоили; с Михайлушкой она этого достигала, и с нее было довольно. Многочисленная дворня ее была безобразно избалована и безнравственна; она не хотела ничего замечать. Если же как-нибудь случайно наткнется она на пьяного лакея или кого-нибудь дворового, то сейчас прикажет Михайлушке отдать виновного в солдаты; не годится – спустить в крестьяне. Заметит нескромность поведения в женском поле – опять прикажет отослать такую-то в дальнюю деревню ходить за скотиной и потом отдать за крестьянина.
«Но, – замечает г. Аксаков в своих записках, – для того чтобы могли случиться такие строгие и возмутительные наказания, надобно было самой барыне нечаянно наткнуться, так сказать, на виноватого или виноватую. А как это бывало очень редко, то все вокруг нее утопало в беспутстве, потому что она ничего не знала и очень не любила, чтоб говорили ей о чем-нибудь подобном»
(стр. 314) Привычка ничем не стеснять себя, ничего не делать для общества, а, напротив, требовать, чтобы другие всё делали для нее, постоянно выражается во всех поступках Прасковьи Ивановны; гостями своими она забавляется, как ей вздумается, или ругает их в глаза, если захочет; от родных своих она требует повиновения и никогда не встречает противоречия, даже в самых важных случаях. Так, Алексея Степаныча Багрова, гостившего у ней, она не хотела отпустить к умирающей матери, сказавши, что «вздор! она еще не так слаба»; – и Алексей Степаныч не смел ее ослушаться, пробыл у нее лишнее время и не застал в живых матери. Так, она не захотела, чтобы дети обедали с большими, и Софья Николаевна, никогда не обедавшая врозь с своим милым Сережей, не смела даже заикнуться о том, чтобы посадить детей за общий стол. Неограниченный произвол с одной стороны и полное безгласие – с другой развивались в ужасающих размерах среди этой беззаботной, пышной жизни на трудовые крестьянские гроши. Даже в тех поступках, которые происходили просто от радушия, веселости, от доброты сердца, наконец, – и в них этот грубый произвол, это незнание меры своеволию в обхождении с людьми, которых и за людей не считали, выглядывает подобно безобразному пятну на хорошей картине. В воспоминаниях г. Аксакова находим мы, между прочим, изображение сцен такого рода. Между гостями Прасковьи Ивановны бывал часто Александр Михайлович Карамзин, которого все называли богатырем за его огромный рост и необыкновенную силу. «Однажды, в припадке веселости, схватил он толстую и высокую Дарью Васильевну (приживалку Прасковьи Ивановны) и начал метать ею, как ружьем, солдатский артикул. Отчаянный крик испуганной старухи, у которой свалился платок и волосник с головы и седые косы растрепались по плечам, поднял из-за карт всех гостей, и долго общий хохот раздавался по всему дому» (стр. 426). Эти добрые, благородные люди, гости Прасковьи Ивановны, могли смеяться, смотря на такую сцену! Да отчего же им было и не смеяться, когда они тысячу раз видали сцены гораздо посерьезнее? «Но мне жалко было бедную Дарью Васильевну», – прибавь ляет г. Аксаков, и, разумеется, как всегда, непосредственное чувство ребенка, еще чистого и неиспорченного, служит и здесь горькою уликою взрослым.
Другая из личностей, упоминаемая г. Аксаковым и относящаяся к тому же разряду, о котором мы говорили выше, есть богатый помещик Д., употребивший свое богатство очень хорошо: на оранжереи, мраморы, статуи, оркестр, удивительных заморских свиней, величиною с корову, и т. п. Мать Сережи отозвалась о Д., что он человек добрый. То же самое говорил о нем и один из крестьян, который, между прочим, вот что рассказывал о нем:
«Когда умерла одна из свиней (которых было две у Д.), – то-то горе-то у нас было, – говорил мужик. – Барин у нас, дай ему бог много лет здравствовать, добрый, милостивый, до всякого скота жалостливый, так печаловался, что уехал из Никольского: уж и мы ему не взмилились. Оно и точно так: нас-то у него много, а чушек-то всего было две, и те из-за моря, а мы – доморощина. А добрый был барин, уж сказать нельзя, какой добрый; да и затейник! У нас на выезде из села было два колодца: вода преотменная, родниковая, холодная. Мужички, выезжая на поле, вавсегда ею пользовались. Так он приказал над каждым колодцем по деревянной девке поставить, как есть – одетые в кумачные сарафаны, подпоясаны золотым позументом, только босые; одной ногой стоит на колодце, а другую подняла, ровно прыгнуть хочет. Ну, всяк, кто ни едет, и конный, и пеший, остановится и заглядится. Только крестьяне-то воду из колодцев брать перестали: говорят, что непригоже!» (стр. 474).
Видите, как прихотливая затея тогдашнего богатого помещика, затея самая невинная и добродушная, выказывает, однако, полное неуважение обычаев, взглядов и нужд его крестьян. Ему нет нужды, что его деревянные нимфы лишают крестьян воды; зато проезжие останавливаются и дивятся! Это такая же невинная штучка, как выкидывание артикула посредством Дарьи Васильевны. В этом же роде были и затеи старика Багрова, когда он был в хорошем расположении духа. Он после ужина заставлял, например, двух слуг своих, Мазана и Танайченка, драться на кулачки: и бороться. При этом он сам, смеха ради, их поддразнивал до того, что они не шутя начинали колотить друг друга и даже вцеплялись друг другу в волосы. Такая забава действительно не должна была казаться дикою и безнравственною тому человеку, в котором считалось большою милостью, когда он, будучи в хорошем расположении духа, позволил мужику «жениться, не дожидаясь зимнего времени, и не на той девке, которую назначил сам» («Сем. хр.», стр. 43).
Само собою разумеется, что многое из того, что нам кажется теперь бесчеловечным и безнравственным, происходило и от общей тому времени недостаточности здравых понятий обо всем на свете. Сближение с Европою для многих важных бояр послужило только средством получать из-за границы более предметов, служащих к роскошной жизни, а роскошь бым» причиною многих безнравственных поступков. Князь Щербатов, в своем сочинении «О повреждении нравов в России»{14}14
В 1855 г. в бумагах М. М. Щербатова была найдена неопубликованная записка «О повреждении нравов в России» (1786–1789), в которой автор сурово осуждает пороки современного ему общества, противопоставляя ему идеализированную допетровскую Русь. Полностью была издана А. И. Герценом в Вольной русской типографии в Лондоне в 1858 г.
[Закрыть], главною причиною всего зла полагает сластолюбие[6]6
См. разбор сочинения кн. Щербатова, написанный С. В. Ешевским и помещенный в «Атенее», 1858, № 3. Статья эта, и особенно выписки из Щербатова, сделанные в ней, чрезвычайно любопытны для объяснения многих явлений в государственной деятельности России прошлого века.
[Закрыть]. Приводимые им примеры сильно свидетельствуют в пользу его мнения. Но ясно, что сластолюбие могло быть только ближайшею причиною развращения. Остается вопрос: откуда бралось такое сластолюбие, и главное – откуда получало оно средства для удовлетворения своих прихотей? Человек, обязанный приобретать средства для жизни своими трудами, не скоро может предаться влияниям «сластолюбия». Напротив, человек, получающий огромные доходы без всяких с своей стороны усилий, – естественно предается всем излишествам, всякой роскоши, зная, что на него работают другие и что благодаря этим другим средства его неистощимы. Конец концов – вся причина опять сводится к тому же главному источнику всех бывших у нас внутренних бедствий – крепостному владению людьми. Оно-то и внушало владельцу его беспечность, его лень, спесь и презрение к тем, которые были осуждены служить для его прихотей. Общему будто бы непониманию человеческого достоинства в тот век – приписать поступки, подобные вышеприведенным, нельзя. Правда, что в то время и вообще нравы были грубее; но вспомним только, что голос евангельского учения о братской любви к человечеству раздался в нашем отечестве за восемьсот лет пред тем… Что в век Екатерины достоинство и право человека понимались уже очень ясно, доказательством может служить ее Наказ{15}15
«Наказ» (1767) – философско-юридическое сочинение Екатерины II, соединяющее в себе почти дословные заимствования из сочинений европейских просветителей («Дух законов» Ш. Л. Монтескье, «О преступлении и наказании» Ч. Веккариа и др.) с обоснованием необходимости самодержавия и крепостного права. Предназначалось в качестве руководства Комиссии для составления нового уложения.
[Закрыть]. Мало того, даже в литературе раздавались голоса против неуважения человеческих нрав. В «Живописце» есть одна статья, называющая безрассудством мнение о какой-то неблагорожденности крестьян и приписывающая его именно помещичьему положению и привычкам. Мы приведем эту статью («Живой.», ч. I, стр. 137).
Безрассуд болен мнением, что крестьяне не суть человека, но крестьяне; а что такое крестьяне, о том знает он только потому, что они крепостные его рабы. Он с ними точно так и поступает, собирая с них тяжкую дань, называемую оброк. Никогда с ними не только что не говорит ни слова, но и не удостаивает их наклонения своей головы, когда они, по восточному обыкновению, пред ним по земле распростираются. Он тогда думает: «Я господин, они мои рабы; они для того и сотворены, чтобы, претерпевая всякие нужды, и день и ночь работать и исполнять мою волю исправным платежом оброка; они, памятуя мое и свое состояние, должны трепетать моего взора». В дополнение к сему прибавляет он, что точно о крестьянах сказано: «В поте лица твоего снеси хлеб твой». Бедные крестьяне любить его как отца не смеют, но, почитая в нем своего тирана, его трепещут. Они работают день и ночь, но со всем тем едва-едва имеют дневное пропитание, затем, что насилу могут платить господские поборы. Они и думать не смеют, что у них есть что-нибудь собственное; но говорят: «Это не мое, но божие и господское!» Всевышний благословляет их труды, а Безрассуд обирает их! Безрассудный! разве не знаешь ты, что между твоими рабами и человеками гораздо более сходства, нежели между тобою и человеком? Вообрази рабов твоих состояние: оно и без отягощения тягостно. Когда ж ты гнушаешься теми, которые для удовольствования страстей твоих трудятся почти без отдохновения, то подумай, как должны гнушаться тобою истинные человеки!
Заключением этой статьи служит «Рецепт», в котором Безрассуду предписывается как средство для излечения от безрассудства – упражнение в рассматривании костей господских и крестьянских до тех пор, пока он найдет между ними различие («Живоп.», ч. I, стр. 140).
Что подобные «безрассудства» не вымышлены «Живописцем», а действительно существовали, очевидно из фактов, уже представленных нами, и множества других, которые мы могли бы представить из записок современников. Данилов, например, рассказывает один случай из своего отрочества («Записки Данилова», М., 1842, стр. 42–44), фактически доказывающий, как смотрели иные помещики на крестьян. Данилов был одно время в деревне у родственницы своей, какой-то вдовы, у которой был племянник Ванюша. Раз этот племянник затащил Данилова и еще одного «молодого слугу» тихонько обивать яблоки. Но как те не хотели приниматься за это, то он один управился с яблонью. Тетушке донесли о таком поступке; она велела призвать виновных и, в страх племяннику, велела «поднять слугу на козел, и секли его очень долгое время немилостиво». Племяннику же сделали выговор. О той же вдове Данилов рассказывает, что она, каждый день решительно, призывала во время обеда кухарку и тут же, в столовой, приказывала сечь ее: «И потуда секут, и кухарка кричит, пока не перестанет вдова щи кушать; это так уж введено было во всегдашнее обыкновение, видно, для хорошего аппетита» (стр. 43). В таких развлечениях нельзя не видеть той самой мысли, какую подметил «Живописец» у Безрассуда.
Интересно видеть, как произвол и грубость в обращении с своими подвластными переходили в старину у помещиков и в их собственные семейные отношения. Степан Михайлович, привыкший, чтобы его трепетали в поле, на гумне, на мельнице, не мог уже не требовать страха и трепета и от домашних. Свою Арину Васильевну он таскал за косы так, что она по целому году с пластырем на голове ходила. Дочери боялись и почитали его как своего господина, а не как отца. Отсутствие живых семейных связей и тупая покорность перед силой очень ярко выразилась в семействе Багровых после смерти дедушки. Описание сцен, последовавших за смертью Степана Михайловича, принадлежит к числу самых живых и интересных страниц «Детских годов» г. Аксакова. Любопытно, как относятся теперь мать и старшие сестры к Алексею Степановичу и к невестке, которую прежде столько преследовали. Старуха мать не смеет сесть за стол, пока не явится младший сын, ставший теперь хозяином в доме. Напрасно невестка ее упрашивает не дожидаться; старуха отвечает: «Нет, нет, невестынька: по-нашему не так, а всяк сверчок знай свой шесток». Когда сын входит, она встает и идет к нему навстречу с поклоном, а сестры даже падают в ноги брату с вытьем и просьбами – не оставить их. Потом с теми же униженными просьбами обращаются к невестке, как хозяйке в доме. Сцены эти могут некоторым нравиться, как живой памятник патриархальных отношений домочадцев к владыке дома. Но мы, признаемся, не видим в них ничего, кроме чрезвычайной неразвитости и спутанности нравственных понятий и кроме привычки – быть под началом, при отсутствии всяких духовных связей любви и истинного уважения. Интересно, как выражается за обедом печаль по только что умершем главе семейства. «За столом все принялись так кушать, – говорит г. Аксаков, – что я с удивлением смотрел на всех». Между прочим, одна из дочерей покойника, разливая уху и накладывая всем груды икры и печенок, просила покушать их в память того, что батюшка-то любил их. И при этом слезы капали у ней в тарелку. Несмотря на то, она, как и другие, кушала с удивительным аппетитом. После обеда же все отправились спать и проспали до вечернего чая. В девятый день опять был обед, и тут уже все были спокойны, пока не подали блинов. Но как только явились на стол блины, все принялись кушать их со слезами и даже с рыданиями. Это выражение любви посмертное. А вот что было при жизни. Во время житья в Багрове, уже после смерти дедушки, Сережа зашел в один амбар, отделенный для тетушки Татьяны Степановны, оставшейся незамужнею и жившей при родителях. Там увидел он сундучки, ларчики, ящики, посуду, даже бутылки с новыми пробками и, наконец, кадушку с колотым сахаром. Он обратился за объяснением такого странного явления к своей няне Параше, и та, увлеченная благородным негодованием, объяснила, что барышня все это потихоньку натаскала у покойного дедушки, а бабушка ей потакала. Такова была семейная нравственность, таковы отношения между людьми, в сущности не злыми и но бесчестными. Г-н Аксаков замечает (в «Семейной хронике»), что вообще, несмотря на свой трепет пред Степаном Михайловичем, и жена и дочери пользовались всяким удобным случаем надуть его и постоянно с ним хитрили. Этого, разумеется, и следовало ожидать от людей, которые связываются между собою единственно узами страха и из которых один привык своевольно распоряжаться, а другие – бессловесно и неразумно трепетать пред его волей.
Впрочем, и эти покорные существа имели свою сферу, в которой являлись уже сами распорядительницами. Во владении бабушки Арины Васильевны находился свой особый мир деревенских девок и девчонок. Г-н Аксаков рассказывает одну из сцен бабушкина управления, которой ему привелось быть свидетелем. После смерти мужа Арина Васильевна, уже ослабевшая и отставшая от хозяйства, занималась главным образом пряжей козьего пуха. Множество девочек, сидя вокруг нее, должны были выбирать волосья из клочков козьего пуха. Если выбрано было нечисто, то бабушка бранилась. Один раз бабушка сидела таким образом за пряжей и весело разговаривала с внучком, следовательно, была в самом шелковом расположении духа, когда одна девочка подала ей свой клочок пуху, уже раз возвращенный назад. «Бабушка посмотрела на свет и, увидя, что есть волосья, схватила одной рукою девочку за волосы, а другою вытащила из-под подушек ременную плетку и начала хлестать бедную девочку» (стр. 269). Внучек был возмущен этим зрелищем и убежал от него; но для бабушки это была обыкновенная семейная расправа: на то уж и плетка лежала под подушками. Это даже не было, собственно, назначено для дворовых и крестьянских девчонок; справедливость требует сказать, что и с родными детьми такие потасовки были тогда не в редкость. Руки, привыкшие к размашистому управлению, требовали и в семействе такой же деятельности, как на господском дворе и запашке. Не только у таких людей, как старики Багровы, но и у более кротких господ воспитание детей шло постоянно с помощью собственноручной расправы. Болотов, например, рассказывает о своей матери, что она была весьма кроткая и разумная женщина. О ее кротости, даже трусости свидетельствуют многие обстоятельства в записках Болотова. Когда, например, один сосед подал на нее в суд жалобу, что к ней в именье убежала когда-то его крепостная баба и вышла там замуж за крепостного Болотовых мужика, то мать Болотова крайне перепугалась, собрала домашнее совещание, и, убедившись, что соседа требование правое, что он свою бабу требовать назад во всякое время и по всем законам может, помещица решилась стараться только об одном: склонить соседа к миру, хотя бы и с большими уступками с ее стороны. Другое обстоятельство: Болотова свихнула себе ногу оттого, что очень скоро побежала и как-то второпях неловко повернула ногу при вести о приезде в дом ее брата, который известен был крутым своим нравом. И эта столь боязливая и нерешительная женщина находила, однако же, силы собственноручно наказывать сына. «Нередко случалось, – говорит Болотов (стр. 105), – что она, поставив меня в ногах у своей кровати, предпринимала меня всячески тазать и иногда продолжала тазанье таковое с целый час времени». Как она обращалась с своими людьми, Болотов не упоминает; но об этом можно догадываться из его же слов, что «ее легко было подвигнуть на гнев, и в сем случае должны были все молчать и повиноваться ее воле». Подобных лиц и случаев можно было бы привести множество из разных сочинений, относящихся к тогдашнему быту; но предмет этот так общеизвестен, что распространяться о нем, кажется, нет надобности.
Таким воспитанием поддерживалось, конечно, продолжение старого порядка и в следующих поколениях, и, таким образом, прогресс нравственных понятий был весьма сомнителен. С течением времени исчезла мало-помалу прежняя грубость, самовольство выражалось уже в других, менее оскорбительных формах; но вовсе не выражаться оно не могло. О сочувствии к простому народу, о любви к нему, о понимании его нужд и интересов не могло быть и речи. Сильнейшее доказательство этого находим мы в матери Сережи, Софье Николаевне. Ей было легче других помещиков проникнуться любовью к бедным земледельцам. Ее дедушка был уральский казак, а мать из купеческого звания; преследуемая мачехой, она сама в годы нежной юности испытала всю тяжесть принудительной работы; ее природный ум был ясен и крепок; образование было выше, чем у других. Но и она в отношении к своим слугам и крестьянам не могла стать на ту высоту, какая ныне требуется от человека истинно просвещенного. Она не делала и не говорила ничего дурного прислуге, припоминает г. Аксаков; при всем том ее не любили. Без сомнения, прислуга видела в ней этот величавый, безмолвно подавляющий взгляд, с которым она относилась ко всему окружающему. Она запретила своим детям всякое сношение с прислугой в Багрове и Чурасове. Положим, что она была права, полагая, что багровская и чурасовская дворня ничему не может научить детей, кроме худого. Но ведь не запретила же она детям разговаривать с двоюродными их сестрицами, которые объяснили Сереже, что они беспрестанно лгут и во всем обманывают родителей, что без этого нельзя и пр. Тут, значит, кроме детской нравственности, были и другие соображения. Но это еще не важно; есть другие обстоятельства, более значительные. Узнав, что няня Сережи, Параша, сказала ему что-то нехорошее про тетушек (которых Софья Николаевна сама не любила), мать его, хотя и знала, что все сказанное справедливо, тем не менее погрозила, если впредь что-нибудь подобное услышит, сослать Парашу в деревню за скотиной ходить, разлучивши с мужем. Мы оставляем в стороне внутреннее побуждение такой угрозы: это могло быть и неудовольствие на то, что прислуга смеет рассуждать о господах, и самолюбивое желание выставить себя ангелом, не позволяющим другим бранить врагов своих, и материнская боязнь за сына, чтобы он не проникся враждой к своим родным. Может быть, все это вместе участвовало в негодовании на Парашу. Но каково проявление этого негодования? «Я, дескать, сошлю тебя в дальнюю деревню за скотиной ходить, а не за сыном моим!» Не правда ли, что здесь довольно сильно обнаруживается, как трудно человеку не принять некоторых нехороших замашек, оградить себя от некоторых излишеств, к которым его положение дает ему повод и даже как будто некоторое право! Самое отстранение Софьи Николаевны от дел хозяйства и от крестьян происходит, очевидно, не от сознания ложности своего положения в отношении к ним, не от робкой застенчивости, думающей: что я им такое? Это вовсе не простодушие Сережи, который, увидев, как в Парашине мужики кланяются его отцу и приветствуют его, спрашивает с изумлением: «За что это они так нас любят? Что мы им сделали?» Нет, тут скрывалось совсем другое чувство. Когда Алексея Степаныча ввели во владение отцовским имением, он вместе с женой и детьми должен был, по обычаю, выйти к крестьянам. Но Софья Николаевна никак не хотела согласиться на это, несмотря на все упрашиванья мужа и старухи свекрови, которую она должна была теперь заменить в хозяйстве. Крестьяне были очень недовольны, что не видят молодой барыни, и Алексей Степаныч должен был им сказать, что она нездорова. Узнав об этом, она приняла выговаривать мужу за то, что он солгал, так что он принужден был ответить ей: «Совестно было сказать, что ты не хочешь быть их барыней и не хочешь их видеть; в чем же они перед тобой виноваты?» Потом на вопрос сына, отчего она не вышла к крестьянам, мать отвечала, что от этого бабушке и тетушке было бы грустно. «Притом же я терпеть не могу… ну, да ты еще мал, и понять меня не можешь». Последние слова заставили сына долго ломать голову над тем, чего мать терпеть не может? Неужели добрых крестьян, которые сами говорят, что их так любят? (стр. 263). Предположения мальчика были справедливы только отчасти: скорее нужно думать, что Софья Николаевна, не терпевшая всякой лжи, не могла терпеть народных изъявлений восторга и любви от людей, для которых она ничего не сделала, которых не знала и с которыми нимало не могла симпатизировать. Нам грустно за искажение естественных человеческих отношений, когда мы думаем обо всех, принимавших участие в этом случае. Жаль видеть бедную женщину, смутно сознающую ложность отношений, в которые она поставлена к неизвестным ей людям. Выйти ей и принять привет крестьян? Да чем же она его заслужила? Что она для них такое? И что же делать, когда она не может, не лицемеря, показать им свое сочувствие, потому что в сердце у нее живого сочувствия к ним нет и не может быть? Не выйти? Но тут опять встречают ее ложные отношения, от которых становится еще более грустно. Муж ее говорит: «Разве они виноваты перед тобой, что ты не хочешь быть их барыней?» То есть, по его понятию, барыня дается мужикам как бы в награду за хорошее поведение. Сами мужики едва ли не разделяют этой мысли: они так смиренны, так привыкли к своему положению, что их желания действительно не простираются далее господской милости. При таком положении дела действительно все здравые понятия перепутываются, даже в душе самой неиспорченной. Маленький Сережа признается, что уже не спрашивал в это время, за что их так любят крестьяне: «Я убедился, что это непременно так быть должно» (стр. 261).