Текст книги "Русский в Париже 1814 года"
Автор книги: Николай Бестужев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
Людовик XVIII уже приехал. Несколько дней продолжались восторги фамилии Бонжелень, и каждый день он был предметом неисчерпаемых разговоров.
Однажды, после обеда, когда все семейство собралось около дивана в гостиной, и когда общий предмет уже истощился, графиня Эмилия, желая дать другой оборот разговору, спросила Глинского, где он был сегодня утром?
– Я был с г. Дюбуа в Музее. По его благосклонности я теперь приобрел многие новые понятия о художестве, которые имел там случай поверить над образцами великих мастеров и тем с большим удовольствием провел время, что познакомился с директором Музея, славным Деноном. Какой дар рассказа! Мы оставили его в ожидании австрийского императора. Прусский король был у него вчерашний день. Тут же я видел копию, которую работал г. Дюбуа, и был от этой копии в большем восхищении, нежели от оригинала.
– Я не знала, что вы работаете ныне в Музее, – сказала графиня, обращаясь к Дюбуа.
– Это потому, графиня, – отвечал он, – что тороплюсь сделать копию с картины, которая мне нравится. Денон и я имеем предчувствие, что этот Музей разойдется по рукам наших победителей. Я уже получил записку от Денона, в которой уведомляет, что прусский король прислал своего адъютанта с просьбою доставить к нему некоторые картины. Вероятно, австрийский император сделает то же, хотя г. Глинский и уверяет, что этому быть невозможно.
– Да, это общее наше опасение, – промолвил маркиз.
– Где же вы еще были, Глинский? – спросила Эмилия.
– Нигде, графиня; я хотел видеть короля, которого не видал с приезду, но это мне не удалось, и с большим удовольствием просто ходил по улицам Парижа и более всего любовался на парижан. Какая живость, деятельность! сколько выдумок, чтобы доставать пропитание! Например: я остановился против церкви Нотр-Дам рассмотреть это замечательное строение. Подле меня с лорнетом в руке стоял молодой очень хорошо одетый человек. «Вы, конечно, иностранец, – спросил он с учтивостью, – и, конечно, любопытствуете узнать что-нибудь о замечательных зданиях Парижа: я за удовольствие сочту сделать для вас что-нибудь приятное». С сими словами он начал историю построения церкви, рассказал мне все значения украшений, которыми испещрена наружность здания; говорил как книга и, окончив, поклонился, потом скинул шляпу и, подставляя ее, сказал: «Могу ли я надеяться чего-нибудь от великодушия вашего?»
– Я смешался, полагая, что он просит подаяния; и, судя по его платью, не знал, что дать, наконец, спросил с замешательством, сколько ему надобно?
– Сколько вам угодно: безделицу… франк?
– Я бросил в шляпу наполеон, извиняясь и совестясь, что даю так мало человеку, одетому лучше меня. Я догадался после, что он требовал с меня только за свои труды, когда он в восхищении предложил мне идти, осмотреть и внутренность церкви…
Все начали смеяться над Глинским. «Бедный молодой человек, – говорила маркиза, – он беспрестанно платится за свою неопытность».
– Вы слишком великодушны, – прибавила Эмилия.
– Что же вы нашли тут странного? – вскричал маркиз, – иностранец дал двадцать франков вместо одного? – Я знаю опытных шалунов, которые бросают сотнями так же за вещи, не стоящие франка. – Он взглянул на Шабаня, который, стоя против зеркала, расправлял свой шейный платок и поглядывал на резвую де Фонсек.
– Завтра же, – продолжал маркиз, – пойдемте, Глинский, я поведу вас в одно место, где можно научиться узнавать людей, населяющих парижские улицы и живущих на чужой счет.
– Что же вы еще видели? – спросила опять графиня.
– Я все сказал, – отвечал Глинский.
– Нет, не все, – подхватил Шабань, – я видел вас на углу улицы Д… перед столиком какого-то сидевшего там человека…
– Да, я познакомился с ним сегодня, и хотел видеть его искусство. Вы знаете, что мне нельзя пройти этого места, идучи в Вавилонскую казарму, где стоит наш полк. Меня удивляло, что я всегда видел этого пожилого человека, в опрятной гороховой шинели, напудренного и в треугольной шляпе, с зонтиком в руках от дождя или от солнца, сидящего перед маленьким столиком, на котором никогда ничего не было. Всякий раз, как я проходил мимо, этот человек вставал, снимал свою треугольную шляпу и делал низкий поклон. Сегодня я подошел к нему и учтиво спросил, что он тут делает?
– Вырабатываю свое пропитание, и. г.
– Но каким образом? у вас ничего нет.
– Если угодно, я покажу вам, – я кивнул головою, он нагнулся; вынув из-под своего стула закрытую клетку, поставил на стол и когда ее открыл, я увидел в ней прекрасную канарейку.
– Eh bien! M-lle Bibi, voila un monsieur, qui veut faire votre connaissance. Soyez sage[41]41
Слушай, Биби, этот господин желает познакомиться с тобою. Будь благоразумна.
[Закрыть]. – Он отворил дверцы и канарейка выскочила оттуда, чирикая: «faites la reverance a M…»[42]42
Поклонись этому господину.
[Закрыть] и канарейка прыг, прыг, подскочила на край стола, присела передо мною, поджала одну ножку и глядела в глаза, как бы ожидая приказания. В это время напудренный человечек, вынув из кармана колоду карт, перетасовал ее и рассыпал по столу; на затылках карт написаны были азбучные буквы.
– Не угодно ли сказать ей какое-нибудь имя, – продолжал мой знакомец в гороховой шинели, – она вам сложит его сию минуту…
– Я сказал имя. Канарейка присела снова, потом прыг, прыг, начала попискивать, разбрасывать и перебирать носиком и ножками карты; выбрала первую букву сказанного имени, схватила карту за уголок, притащила и положила передо мною. Таким образом перетаскала все буквы и заданное имя было вполне сложено.
– Знаете ли, какое имя задавал Глинский? – сказал Шабань, лукаво улыбаясь…
Глинский покраснел, смотрел ему в глаза, упрашивая взорами молчать – повеса смеялся. Все видели замешательство молодого человека и приступили к Шабаню, чтоб он сказал, какое это было имя.
– Это было… но, г. Глинский лучше скажет сам, чье это было имя.
– Императора Александра, – сказал, запинаясь, Глинский.
– Сестрицы Эмилии, – перехватил Шабань, кланяясь графине.
Общая веселость разразилась смехом – «он влюблен в тебя, сестрица!», – шептала ей де Фонсек. Глинский горел; Дюбуа побледнел; замешательство самой графини, потупившей глаза на свою работу, обнаруживалось розовым цветом шеи. Глинский желал, чтобы земля расступилась в эту минуту под его ногами, но когда он, увидев положение Эмилии, то не мог долее выдержать своего смущения: он вскочил и, уходя из комнаты, бросил сердитый взгляд на Шабаня.
Этот, смеючись, вышел за ним следом.
– Как тебе не стыдно, Шабань, – начал Глинский с горячностию, услышав его смех за собою, – выставлять публично такие пустяки, которым я не хотел бы сделать четырех стен свидетелями!..
– И для того делал это на площади? – прекрасный способ сохранить тайну. Но не сердись, cher[43]43
дорогой (фр. – Сост.).
[Закрыть] Глинский, ты не хочешь понять собственной выгоды: à présent la glâcè est rompue[44]44
теперь лед сломан (фр. – Сост.).
[Закрыть] – теперь дорога открыта. Эмилия знает, что тебе нравится – а ты, вместо того, чтоб сердиться, благодари, что я тебе сократил половину дороги.
– Как, Шабань? ты полагаешь, что я осмелюсь думать о сестрице твоей в ее положении? что я не уважу ее горести? Я поступлю недостойно ее и себя, ежели захочу теперь обратить ее внимание. Знаешь ли, что бывают в жизни торжественные минуты, которых нарушать ничем не прилично?
– Видно, что романические идеи зашли к нам с севера, беда, ежели все русские такие же, они перепортят наши нравы! Послушай, Глинский; le devoir de tout honnête homme, est de faire la cour à une jolie femme[45]45
Обязанность всякого порядочного мужчины ухаживать за хорошенькой женщиной (фр. – Сост.).
[Закрыть] – a ты поступаешь против приличия, не следуя этому правилу: vous manquez à une femme[46]46
Вы пренебрегаете женщиной (фр. – Сост.).
[Закрыть].
– Какая странная логика! ты шутишь, Шабань! может ли это быть приятно женщине с достоинством? и когда же? – в самые горестные минуты?..
– Может быть, это ей будет неприятно, но, верно, еще неприятнее твое равнодушие; во всяком случае, она примет это как дань, должную красоте, а во Франции эта дань, эта подать взыскивается строже всех регалий. Но, одним словом: и чтоб начать откровенностью скажу тебе, что я влюблен в ветреную кузину моей сестрицы – и, как я заметил, что она засматривается на нашего русского гостя и краснеет при каждом его слове, то хотел показать ей, что ты занят Эмилией, помочь твоей нерешительности или застенчивости, а любезной сестрице доставить хоть небольшое развлечение. Мне уж надоела ее кислая рожица!..
– Но помилуй, Шабань, ты говоришь так легко о любви, как о твоем завтраке или параде!
– Да кто же тебе сказал, что я говорю о любви?..
– Стало быть, действительно, я тебя не понимаю, или наши нравы слишком разнятся от ваших.
Шабань засмеялся.
– Поймешь, любезный друг, поймешь, если проживешь подолее в Париже, но пойдем в гостиную.
– Ни за что на свете! я сгорю со стыда – и если ты хочешь сохранить мою дружбу, то ступай сам и извинись в своем повесничестве, скажи, что ты пошутил, что ты выдумал…
– И я скажу: ни за что на свете! как, ты хочешь, чтоб я разрушил то, что должно произвести прекраснейшее впечатление?
Здесь два приятеля расстались. Глинский не мог играть своим сердцем и не в состоянии был, почувствовав однажды влечение к прелестной женщине, давать такую форму своему обращению с нею, чтобы из наклонности сделать одну забаву, способ для препровождения времени. Не менее того, он не сердился уже на Шабаня, даже… ему приятно было, что графиня сведала о его чувствах и хотя не знал, куда поведет его эта склонность, но, как человек, который любит в первый раз, не знал сам для чего он любит, и сам не зная для чего, желал, чтобы его любили.
Когда Шабань возвратился в гостиную, там все было спокойно; старик маркиз со своею женою и с Эмилией сидели вместе и разговаривали; Дюбуа подле дивана в креслах, облокотясь на руку, погружен был в задумчивость; де Фонсек, надув губки, сидела поодаль одна, не принимая участия в разговорах. Шабань сел подле нее и с усмешкою спросил:
– Могу ли узнать, о чем думаешь, моя прекрасная кузина?
– Я думаю о том, Шабань, как вы ветрены; как вы нерассудительны; как мало вы думаете о том, что говорите.
– Прекрасно! шестнадцатилетняя кузина называет меня ветреным; читает мораль! – это хоть бы и графине Эмилии, – но за что это?..
– Именно за нее. Как вам не совестно наговорить таких пустяков при всех. Эмилия смешалась; Глинский должен был уйти; я бледнела за вас, Шабань.
– Будто за меня, Клодина?.. мне показалось, что это было за себя.
– Неправда, mon cousin, неправда, – перехватила Клодина, отворачиваясь, чтоб скрыть смущение, – видите, Шабань, вы прибавляете злость к вашей неразборчивости!
– Ежели б я знал, что мои шутки или ветренность, как вы называете, вам неприятны, я бы старался исправиться, но я впервые это слышу. Знаете ли, кузина, я в самом деле замечаю, что мой характер неоснователен и желал бы от чистого сердца, чтоб кто-нибудь порассудительнее останавливал меня, замечал мои шалости, исправлял недостатки. Вы вызвались теперь сами: хотите ли быть моею наставницею?..
Девушка в 16 лет очень желает казаться рассудительною; новобрачная в 20 лет хочет носить чепец; женщине в 40 лет не хочется надевать его. По всем этим причинам Клодина с живостию отвечала Шабаню:
– Охотно, mon cousin, но буду поступать с вами как можно строже.
– Тем лучше, тем скорее исправлюсь. Только прошу, милая кузина, пристальнее наблюдать за мною.
Условие было сделано. Молодые люди с важностию начали толковать, с чего надобно было начать исправление. Клодина, гордясь званием наставницы, обещала не спускать с него глаз – и лукавый Шабань достиг желаемого. Он очень хорошо сумел пользоваться таким обстоятельством. Ему надобно было только обратить внимание милой кузины: чтоб поддержать его, он достаточно имел способов при остром уме, доброте и необыкновенной ловкости.
Графиня улучила первую минуту, когда маркиз с женою о чем-то заспорили, она обратилась к Дюбуа, который все еще сидел в задумчивости.
– Здоровы ли вы? – спросила Эмилия с заботливостью, – не беспокоит ли вас ваша рана?
– Нет, графиня, я не болен; рана не беспокоит меня; голова моя совершенно здорова.
– Но отчего же вы так печальны, Дюбуа?
– Оттого, графиня, что все надежды мои лопаются одна за другою, как мыльные пузыри. Вся будущность моя, которая рисовалась радужными красками на этих пузыриках, исчезла от одного легкого дуновения.
– Я вас не понимаю, Дюбуа. С некоторого времени вы переменились со мною совершенно. Ваша искренность исчезла, обращение приняло какие-то угрюмые формы и, если я не ошибаюсь, это началось с моего несчастия, тогда как ваша дружба для меня была нужнее, нежели когда-нибудь.
– Я уважал вашу горесть, графиня, приближаясь к вам, я боялся пробудить неприятные воспоминания.
– Принимаю вашу причину, но не простирайте слишком далеко вашей деликатности. Я плакала вместе с вами и это меня облегчало, но чем мне было легче, тем более вы от меня отдалялись. Даже по приезде моем из Лиона мы с вами ни разу не разделяли наших чувствований о несчастиях отечества; вы знаете мое положение при известном вам образе мыслей в кругу моего семейства, и вы – я жалуюсь вам самим – вы оставили меня в одиночестве!..
Казалось, что глаза Дюбуа заблистали необыкновенным светом, но мало-помалу опять приняли обычное выражение и он сказал:
– По приезде вашем, графиня, я сам желал бы сблизиться с вами, потому что много тяжести лежало и лежит еще на этой груди, желал бы и не мог ни однажды. Я льстился быть успешнее сегодня, нежели вчера, и завтра более, нежели сегодня, но надежды мои были напрасны. Вы так заняты, графиня!.. Мне казалось, будто вы разделяете общее торжество, и я не хочу своею суровою фигурою мешать ничьим радостям… Не хочу возбуждать никаких напоминаний и портить тем настоящих ощущений.
Изумленная графиня смотрела на Дюбуа; она хотела понять смысл его слов и, наконец, медленная краска вступила ей в лицо.
– Я занята? – повторила она, – я разделяю общее торжество? Мои новые ощущения? теперь вижу, что вы хотите сказать, но как вы могли это подумать, Дюбуа, знавши меня.
– Мог потому, графиня, что я за вами замечал лучше, нежели вы сами за собою, и сегодняшнее ваше замешательство, при нескромности Шабаня…
– Нет, Дюбуа! – прервала Эмилия, – никогда женская слабость не будет иметь доступа к сердцу жены вашего покойного друга. Много надобно времени, чтобы изгладилась моя к нему любовь; еще более, чтобы родилось какое-нибудь новое чувство. Верьте, Дюбуа, что если б я в самом деле могла сделаться неверною своим обетам и чувствам, если б этот русский заставил меня поколебаться в моих намерениях, – вы первый узнали бы, – вашей дружбе доверила бы свои ощущения!..
– Я, графиня, моей дружбе?.. нет! нет! избавьте меня! увольте меня от этой доверенности! – он вскочил, хотел еще что-то сказать, но вдруг обернулся и почти выбежал из комнаты. Эмилия долго смотрела ему вслед, потом со вздохом опустила голову на грудь и сказала: «Он подозревает меня – я докажу, как он обманывается… Но он не хочет моей доверенности, что все это значит?..» – она погрузилась в задумчивость.
Глава VI
Глинский встал рано поутру, посмотрел на окошки графини, еще задернутые зелеными занавесями, вздохнул, по обыкновению влюбленных, и сел писать письмо в Россию к своему отцу. Он писал, думал о вчерашнем повесничестве Шабаня, засматривался на окошки Эмилии, катал восковые шарики со свечи, горевшей перед ним для запечатания письма, наконец, внимание его совершенно устремилось на окна, когда он увидел, что занавеси начали отдергиваться одна по одной, и появление слуги, отворявшего окошки, возвестило ему, что графиня также встала. В эту минуту кто-то тихонько постучался в двери, но Глинский был так занят, что не слыхал этого знака – и старый маркиз вошел в комнату, не дождавшись ответа. Он остановился в дверях, увидя юношу, сидевшего в задумчивости перед письмом. Глинский был полуодет; тонкая рубашка богатыми складками драпировала легко стянутый стан, высокую грудь и руки, – и там, где она прилегала плотнее, розовый цвет ее обнаруживал живую краску молодого тела.
Здоровье, молодость, мужество рисовались по всем его чертам; даже самая образованность видна была в каждом движении. Маркиз любовался им и медленно осматривал его с головы до ног. На губах старика показалась улыбка, вслед за нею вырвался вздох. «Если б у меня был такой сын!» – сказал он, и слова его пробудили Глинского. Он вскочил, извиняясь в своей рассеянности, хотел одеться, но маркиз непременно настаивал, чтобы он дописал письмо. «Я хочу видеть, как вы пишете по-русски», – сказал он, опершись на спинку стула за молодым человеком. Глинский начал писать, маркиз смотрел через плечо.
– Прекрасный почерк, – вскричал сей последний, – я думал, что вы пишете от правой руки к левой.
Глинский посмотрел на него и улыбнулся:
– Вы хотели сказать, что мы пишем как татары?
– Да… нет!.. я хотел сказать: как все восточные народы. К кому вы пишете, Глинский?..
– К моему отцу, маркиз.
– Счастлив отец, у которого есть такой сын! Как бы я желал иметь сына! – но богу не угодно было даровать мне этого утешения! Я думал, что фамилия Бонжеленей, получившая начало вместе с Франциею, будет жить вместе с нею и с нею только исчезнет! но у меня только дочь – но у меня только внучка – даже судьба отняла и зятя… И эта древняя фамилия… – голос маркиза дрожал, сверкающие глаза потускли, – и эта древняя фамилия, – повторил он, задувая свечу, когда Глинский запечатал письмо, – со мною потухнет, как эта свечка!..
Бывают минуты, в которые слова и утешения излишни. Глинский молча подал руку маркизу.
Одеванье Глинского было скоро кончено; минутное облако, потемнившее воображение маркиза, прошло и веселый его характер снова принял обыкновенное направление. Шутя, смеючись, рассказывая, он повел своего гостя для исполнения вчерашнего обещания; они вышли из дому и пошли по парижским улицам, где еще очень мало показывалось народу. Кой-где выглядывали из домов заспанные и полуодетые фигуры; кофейные дома и трактиры отворялись только еще для того, чтобы выпустить слугу с чашкою кофе на подносе, или впустить какую-нибудь гувернантку старого холостяка за завтраком своему хозяину.
Ранние посетители улиц: трубочисты, мальчики, с гвоздиком вбитым в палку, с мешком за плечами для собирания старых лоскутьев; водоносы – одни только были в полной деятельности. На углу улицы Глинский увидел человека, который сдирал со стены старые афиши и объявления, которыми улеплены все углы домов на перекрестках.
– Посмотрите на этого доброго человека, – сказал маркиз, – может быть, вам покажется его занятие слишком ничтожно, однако, я могу заверить, что оно доставляет ему безбедное пропитание; теперь он в старом сюртуке, в изорванной шляпе, но ввечеру вы увидите его порядочно одетого, в лучшем кофейном доме, с газетами в руках, с рюмкою мороженого или ликеру – услышите, как он говорит о политике, о литературе, о театре, о науках и, конечно, не подумаете, что он почерпнул все эти сведения из афиш, – и это такое место, которого добиваются многие и получают очень редкие. Вы вчера удивлялись промышленности парижан, она неисчислима: этот питается от афиш; другой по окончании театра платит несколько су женщине, отворяющей ложи, за позволение осмотреть их – и с неимоверным проворством, прежде нежели успеют погасить огни, ищет потерянных перчаток, оставленных платков, уроненных булавок и живет этим ремеслом; третий… но где исчислить их – скажу только, что каждый промысел имеет свои выгоды, свои наслаждения по своему состоянию. Этот идет в трактир, другой, кому деньги не позволяют подняться во второй этаж, сходит в подвал и завтракает также весело, как и первый, с тою разностью, что его ножик и вилка прикованы цепочками к столу.
В эту минуту навстречу нашим путешественникам тащился фиакр, в котором седок спал, а дремлющий кучер машинально помахивал бичом, не столько для пробуждения тощих лошадей, которые не переменяли своей степенной походки, сколько для собственного пробуждения.
– Как переменились времена! – воскликнул маркиз, заглядывая завистливо в фиакр, – бывало и я не возвращался домой ранее этой поры! – это, видно, какой-нибудь запоздалый танцор едет только теперь с бала. Да, Глинский! я жил в веселые времена; тогда мы забавлялись от сердца; едва доставало суток на удовольствия, но проклятая революция переменила нашу радость на слезы, а потом железное царствование Наполеона предписало какие-то военные формы веселостям французов; нельзя было отступить от них ни шагу по своей воле, чтобы полиция не напомнила вам должного порядка. Веселость, даже и в предписанных правилах, не обходилась без жандармов: они определяли всему меру и известность, – чем великолепнее был праздник, тем их было более, или, лучше сказать, чем более было жандармов, тем праздник считался великолепнее. Конечно, находили люди и тут удовольствия: но это было не то, что прежде.
– Не думаю, маркиз, – сказал Глинский, – чтобы вы жалели о прошедшем времени, в которое ненаказанность со стороны сильного слишком обременяла слабого, когда дворянство…
– Вижу, – прервал старик, – что революционные мнения приманчивы, это речи всей нынешней молодежи. Но я соглашусь с этим. Я жалею только об утрате одной истинной народной веселости и не люблю Бонапарта за то, что он занял чужое место.
– Не лучше ли сказать, маркиз, что не народная веселость исчезла, а переменились вы сами; что же до Бонапарта, то он доставил Франции славы и благосостояния в течении 15 лет более, нежели Бурбоны в несколько веков.
– Послушайте, Глинский, – говорил маркиз вполголоса, – я все наперед знаю, что вы мне представить можете. Между нами будь сказано, я люблю царствование Наполеона, удивляюсь его гению не меньше другого, но я увидел его уже тогда, как мой характер образовался, а потому не мог до сих пор ни привыкнуть к его царствованию, ни отстать от старой привычки – любить Бурбонов. Сверх того, я думаю, лучше держаться одной какой-нибудь стороны, нежели переменять свои мнения при каждом перевороте. Знаете ли, Глинский, – сказал он с некоторою гордостию, – постоянству образа мыслей обязан я тем уважением, каким пользуюсь в публике, тем снисхождением, какое оказывал мне Наполеон, несмотря на то, что я не хотел принимать при нем никакого места и, наконец, тою милостью, какою взыскал меня Людовик XVIII с самого приезда!..
С этими словами они подошли к великолепному магазину, над дверьми которого золотыми готическими буквами надписано было: Habillements d'hommes à vendre et à louer[47]47
Мужская одежда продается и отдается напрокат.
[Закрыть].
– Вот цель нашего путешествия, – сказал маркиз. – Мы покажем вид, будто нам надобно купить платья, и посмотрим, что тут делается.
Несколько огромных комнат уставлены были по стенам шкафами красного дерева, в которых висело и лежало платье, белье, обувь и все принадлежности к мужской одежде всякого рода. Несколько человек выбирали, примеривали разные вещи пред зеркалами во всю стену, другие одевались с головы до ног за ширмами. Маркиз обратил внимание Глинского на человека, который вышел из стеклянных дверей внутренней стены залы. Глинский видел, как он сходил боком с лестницы, лежащей против двери, остерегаясь, чтоб не растерять туфель, или, лучше сказать, подошв отрезанных сапогов, едва державшихся на босых ногах. Голова была всклокочена и, по странному противоречию, несмотря на то, что он никогда не сыпал на перьях, бог знает отчего, была в пуху, борода не брита, на плечах накинут старый фризовый сюртук столь выношенный, что нитка с ниткою держалась только одними сальными и дегтярными пятнами. По заботливости, с какою этот посетитель придерживал свой сюртук одною рукою около шеи, а другою около колен, можно было подозревать, что эти обе руки дополняли недостаток остальной одежды.
– Посмотрите на этого молодца, – сказал маркиз, – вы видите, что он по костюму принадлежит к революционистам двух наций, к испанским дескамизадосам[48]48
Дескамизадос (испанское «безрубашечники») – демократическая часть городской бедноты, участники революции 1820–1823 годов в Испании.
[Закрыть] и французским… Вы понимаете, Глинский? – продолжал маркиз, смеючись собственной шутке, – теперь вы увидите его превращение.
В самом деле, чудака отвели в особую комнату, посадили на некоторое возвышение, дали в руки газеты и начали его мыть, чистить, стричь, завивать и помадить; надели чистое белье, щегольское платье, сунули в карман платок, в руки лорнет, поклонились и выпроводили на улицу.
Глинский смотрел на эту сцену с удивлением. Маркиз взял его за руку и повел вон. – Если б достало у нас времени и терпения, – сказал он, – та же комедия повторилась бы перед нами двадцать раз. Но довольно этого образчика. Все, что вы видели, и с наймом платья на день, стоит не более двух с половиною франков. Ввечеру этот человек должен явиться сюда же: с него тем же порядком снимут до нитки все, что было надето поутру, и он отправится на свой чердак отдыхать от дневных трудов, а завтра может начинать снова. Таким образом мужчины, женщины, не имея лоскута прикрыть наготу, являются пред публикою в щегольском наряде, который помогает им заработать свое дневное пропитание. Полюбуйтесь теперь на эту гусеницу, превращенную в блестящего мотылька, посмотрите, как он порхает между людьми, поглядывает в лорнет, и с важным видом, играя зубочисткою, предлагает свои услуги прохожим. Вы вчера видели такого же человека. Теперь отправимтесь домой, мы сделали необыкновенную прогулку и возвращаемся с добрым аппетитом.
– Извините меня, маркиз, – сказал Глинский, – мне есть надобность побывать у полковника, я надеюсь увидеться с вами за обедом, – и они разошлись в разные стороны.
Глинский у полковника застал несколько человек офицеров, которые собирались посетить музей, торопясь видеть его по разнесшимся слухам, будто уже разбирают картины для короля прусского и австрийского императора. Он согласился сопутствовать им, несмотря на то, что был там вчера.
Глинский увидел перемену со вчерашнего дня в музее. Многие лучшие картины исчезли со стен, некоторые были сняты со своих мест и укладывались в ящики; в первой же комнате, на месте Наполеонова портрета висело изображение коронации Людовика XVI, ее чистили и поправляли, видно было, что она вынута из какого-нибудь магазина, где лежала долго без присмотра.
Довольно большого роста человек в очках, почтенной и приятной наружности и грустной физиономии, ходил твердою поступью взад и вперед по галерее с заложенными за спину руками и потупленной головой. Это был известный Денон, директор музея.
Глинский, как уже знакомый, подошел к нему и вежливо спросил, что значит такая перемена?
– Что делать, господа, – отвечал, пожав плечами, Денон, – мы побеждены – и цена крови и трудов наших переходят в руки победителей. Наполеон собрал этот музей как памятник славы французов; теперь слава наша погибла – на что нам и память о ней! – он с горькой усмешкой выговорил слова эти: видно было внутреннее движение, которое не позволило ему продолжать более.
– Но что же это значит? куда отправляются эти картины? – спрашивали вдруг многие из офицеров, – неужели слухи справедливы, что?..
– Ах, господа, простите, мне больно, как отцу расставаться с детьми своими. Но вы русские, а до сих пор император Александр вел себя с побежденными как прилично герою-победителю, – я могу вам сказать, что это такое. Посмотрите, – говорил старик, идучи вдоль галереи, – вместо моего Рафаэля, за которого отдал бы охотно последние годы своей жизни, остался только этот гвоздь; его взял сегодня император Франц. Вот пустая подставка, на которой подле окошка стоял Поль-Поттер[49]49
Поттер Поль (1625–1654) – знаменитый голландский живописец.
[Закрыть]! Поль-Поттер, каким не обладал никто на свете – он отправился к королю прусскому! Здесь это четыреугольное неполинявшее пятно на стене заменяет мне ничем не заменимое Корреджево распятие; о нем еще немцы и пруссаки мечут жребий – и я боюсь, что они вновь распнут Христа и раздерут его одежды!..
Печаль старика была непритворна, глаза его отуманились, он снял очки, вытер их, как будто они были тому причиною, и продолжал свои жалобы, водя молодых людей от одного пустого места к другому.
– Я думаю, – сказал по-русски один молодой офицер, только что произведенный при вступлении в Париж, – я думаю, после потопа в первый раз посетители ходят по картинной галерее, чтоб смотреть на пустые места!
– Замолчи, шалун, – сказал ему Глинский, – уважь печаль достойного человека и не смейся над горестью оскорбленной национальной гордости.
– Я могу похвалиться, милостивые государи, – говорил Денон, продолжая рассказывать историю многих картин, их приобретения и водя своих посетителей из залы в залу, – могу похвалиться, что я создал этот музей; я был везде с Наполеоном, везде как пчела собирал свои соты и сносил в этот улей. Я имею причину отчаиваться, когда перуны победителей поражают вокруг детей моих, оставляя меня, как Ниобею, одного на голой и пустынной скале. Вот еще несутся новые громы, – прибавил он, побледнев, увидя по длинному ряду комнат идущего адъютанта прусского короля.
Все посетители остановились и обернулись вместе с Деноном; каждому была понятна скорбь человека, который видит разрушение собственного здания, на сооружение которого он положил многие годы своей жизни.
Денон выступил навстречу адъютанту, который подал ему бумагу и какой-то красный сафьянный футляр. Оба вместе, разговаривая, подошли к окну. Денон читал, лицо его переменялось; он бросил на окно футляр, поднял на лоб очки, с недоумением посмотрел на посланного, как бы не доверяя читанному, потом в восторге схватив обеими руками лист, бросился к русским, восклицая:
– Господа! друзья мои! я спасен, я оживаю; я клеветал несправедливо – читайте!..
Глинский прочел вслух приветствие прусского короля и изъявление благодарности за посещение музея, в знак чего просил принять табакерку, осыпанную брильянтами с его портретом, и прибавил просьбу прислать своих людей, чтобы получить обратно картины, которыми он долго любовался у себя дома. Вместе с тем он успокоивал его насчет безопасности музея и свидетельствовал это обещанием своих августейших союзников.
Старик осыпал учтивостями и ласковостью адъютанта, который с немецкою флегмою снова подал ему брошенный без внимания футляр с табакеркою. «Это портрет его величества», – говорил он, видя, что Денон в радости не заботился посмотреть подарка; «это портрет его величества короля прусского», – повторил он, когда старик с прежнею рассеянностью опустил его в карман, прося благодарить короля за милость, оказанную музею.
Восторги доброго Денона не прекращались; и в это время, когда русские от чистого сердца поздравляли его, сзади послышалось шарканье многих шагов и шелест шелкового платья. Все обернулись – перед Глинским была графиня Эмилия, де Фонсек и Шабань… шепот похвал и лестных выражений раздался между офицерами.
Графиня никак не ожидала найти здесь Глинского, даже когда видела мундир его полка, но как скоро он обернулся лицом к лицу, она вспыхнула и остановилась. Глинский, действуя по первому впечатлению удовольствия при виде графини, подошел к ней, но, заметя краску и вспомнив вчерашнее происшествие, едва выговорил свой bon jour[50]50
Здравствуйте (фр. – Сост.).
[Закрыть] и рад был, когда Денон с сияющим лицом начал рассказывать графине свое торжество, и когда Клодина стала хвалиться ему покупками, сделанными вместе с Эмилиею.