355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Никита Благовещенский » Расчленение Кафки » Текст книги (страница 1)
Расчленение Кафки
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:05

Текст книги "Расчленение Кафки"


Автор книги: Никита Благовещенский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Никита Александрович Благовещенский
Расчленение Кафки. Статьи по прикладному психоанализу


Сад камней и дорога в Зазеркалье

Странное это занятие – писать предисловия к книгам, относящимся к такой специфической интеллектуальной традиции, как классический психоанализ.

Чувствуешь себя уличным зазывалой, заманивающим доверчивую публику потратить свое время на нечто, показавшееся тебе достойным людского внимания. Но ведь сколько людей, столько и мнений. Не говоря уже о том, что психоаналитические размышления – пища для ума предельно своеобразная, принять и переварить которую могут лишь очень немногие, специально к этому подготовленные читатели. К ним я и буду обращаться, попутно стремясь пробудить у случайного человека, взявшего в руки эту книгу, желание пройти такую подготовку, чтобы вкусить и от этих радостей, доступных в сегодняшней России далеко не каждому.

Никиту Благовещенского я знал много лет. Знал как многообещающего студента, как автора уникальных и беспрецедентных для России текстов (двух монографий, множества научных статей и популярных публикаций и т. д.), как соратника по ряду проектов (среди которых ежегодник «Russian Imago» и Всероссийская ассоциация прикладного психоанализа), как коллегу-преподавателя, курсы которого, такие, как, скажем, «Психоанализ педагогического процесса», исчезли с его уходом, поскольку были абсолютно уникальными.

Никита прожил недолгую, но интеллектуально очень весомую жизнь. И я не побоюсь сказать, что в этой жизни ему очень повезло, как, впрочем, и нам в жизни повезло с ним. В нужное время он оказался в нужном месте, и, что самое главное, оказался готов к этому. В просторечии такая ситуация как раз и называется предельным уровнем везения.

В истории каждой глобальной по своему духовному потенциалу интеллектуальной традиции, – а психоанализ, несомненно, следует отнести к таковым, – есть периоды, когда базовые идеи такой традиции подвергаются широкой экспансии, демонстрируя свою объяснительную мощь и интеллектуальную привлекательность. А бывают периоды, когда ведется менее яркая, но также необходимая кропотливая переработка этих броских идей в прикладные методики и их апробации. Как говорится, время разбрасывать камни, и время их собирать. Разбрасывать в порыве спонтанного самовыражения, не знающего преград и практических резонов, а собирать уже для строительства чего-то более простого и практичного, нужного обычным людям, потребителям, готовым принять построенное в свой обыденный мир и заплатить за это строителям.

Никита Благовещенский был героем как раз периода разбрасывания камней в российском психоанализе, периода «бури и натиска», когда возрожденная психоаналитическая традиция отстаивала свое право быть и считаться фундаментальным идеологическим основанием нового «неолиберального» мировоззрения целого поколения отечественных интеллектуалов. Нечто подобное в свое время, ровно сто лет назад, совершили отцы-основатели данной традиции – Зигмунд Фрейд и Карл Густав Юнг, переписка которых, а точнее, ее эмоциональный фон является своего рода камертоном, по которому настраивается на креативный подвиг каждый новый отряд первооткрывателей бессознательного.

Ощущение, описанное Фрейдом в «Тотеме и табу» как радость маленького ребенка, обнаружившего в темном лесу светлую поляну, полную прекрасных цветов и вкусных ягод, и желающего поделиться со всеми окружающими этим открытием, сегодня в российском психоанализе уже мало кто помнит. Период радостных открытий остался позади, наступило время сбора урожая и его планомерной утилизации. Изначальный период пленительной интеллектуальной игры и спонтанной самореализации, пришедшийся в России на 90-е годы прошлого века и на самое начало века нынешнего, теперь уже позади для всех нас. Кроме Никиты. Он же остался в нем навсегда и превратился в своего рода символ, напоминающий нам о том, что психоанализ – это не столько тяжелый труд, сколько высочайшего уровня наслаждение, редкая возможность относительно безнаказанного приобщения к радостям детской игры, размывающей границу между реальностью и творческой фантазией.

Чуть ниже мы поговорим об амбивалентности (двойственности) данного личностного символизма, а пока попробуйте, вдохновленные столь пафосным анонсом, прочитать работы, собранные под обложкой данной книги. Прочитайте, а потом продолжим наш разговор.

* * *

Ну что, прочитали?.. А кто сказал, что будет легко? Кто сказал вам, что на нашей поляне, уже порядком потоптанной поколениями адептов психоанализа, ягоды и цветы даются без труда, а значит, без радости и гордости от значимости и красоты свершенного? Вам странно слышать подобное? И все же это так.

Определенный труд мы с вами уже проделали. Давайте же не будем останавливаться на полпути и попытаемся достичь-таки обещанного мной позитива в эмоциональной и интеллектуальной областях.

Итак, что это было?

На первый взгляд, методичное до занудства прикладывание к различным сферам отечественной и квазиотечественной (эссе «Русский Кафка») культуры цитат из произведений классиков постфрейдовского (так называемого «современного») психоанализа, таких как М. Кляйн, О. Кернберг, X. Когут, X. Спотниц, Дж. Сандлер, Д. Рапапорт, Д. Ранкур-Лаферрьер и, особенно, Харольд Стерн, с которым Никиту связывали годы весьма продуктивного для него личного общения.

Нам сегодняшним, уже отвыкшим от цитатничества времен торжествующего марксизма-ленинизма, порой бывает непонятен смысл подобной, уже ставшей канонической, организации психоаналитического текста. А ведь этот смысл, будучи понятым, поражает своей простотой и глубинной обоснованностью.

Работа с бессознательным – личным или же коллективным – всегда представляет собой весьма рискованное занятие, связанное с намеренным отходом от почвы проективных иллюзий, называемых нами «реальностью», и вступлением на зыбкую поверхность эмоционально окрашенной и фантазийно преобразованной памяти, которую основоположник психоанализа Зигмунд Фрейд как раз и назвал «бессознательным», объявив его истинно и единственно реальным.

Соответственно, в отличие от реальности, бессознательное – это не поверхность, а среда, вязкая и агрессивная, в которой легко потерять ориентиры со всеми вытекающими из подобной дезориентации последствиями. Опора на реальность тут теряет свои несомненные для обыденной жизни преимущества, поскольку сама реальность суть защитный экран, отделяющий нас от бессознательного. Задача этого экрана – не допустить в период бодрствования ни малейшего контакта с бессознательным, контакта, пафосно названного Юнгом «нуминозным опытом», т. е. опытом общения с Божеством. И потому им можно смело пренебречь при реализации любой – как терапевтической, так и исследовательской – экспансии в бессознательное.

Так как же быть, как подступиться к бессознательному, на что опереться при работе в этих глубинах? Только на опыт предшественников, зафиксированный в их текстах. Поэтому цитаты из работ опытных психоаналитиков становятся своего рода путеводными вехами, обозначающими проторенные тропы в этой туманной зыби.

Но куда ведут эти тропы? Какова цель исследовательской экспансии в бессознательное? Цели эти каждый выбирает сам; но если отбросить все защитные иллюзии и рационализации, то цель всегда одна – познать самого себя, измениться на основе переживания этого знания и получить право и силу помогать другим при попытках совершения подобного рода изменений.

Никита Благовещенский выбрал один из самых сложных и одновременно самых красивых – как говаривал Фрейд, «королевских» – путей в бессознательное. Вешками классических цитат он обозначал пути не к своим глубинным проблемам и личным комплексам (по крайней мере, не в тех его аналитических материалах, которые нам сегодня доступны). Он посягнул на большее и попытался понять «русскость» как основу нашей коллективной идентичности; понять для того, чтобы дать нам всем возможность прочувствовать ее и коллективно измениться в режиме сопротивления этой идентичности. Вероятно, что идея позднего Фрейда о «терапии культурных сообществ», среди которых основоположник психоанализа выделял тройку самых дефектных ментальностей – еврейскую, русскую и североамериканскую – запала Никите в душу и дала вполне конкретные плоды.

«Русскость» он искал и находил в ее отражениях – в особенности организации наиболее значимых фрагментов реальности (среди которых наибольшее его внимание привлекала школа как базовая модель социализации бессознательного и реклама как форма его дрессуры), а также в работах выдающихся и довольно-таки специфических творческих личностей (среди которых опять же особым его вниманием пользовались М. Е. Салтыков-Щедрин, А. Белый, В. Ерофеев и Ф. Кафка).

Выбор в данном случае весьма индивидуальный и, казалось бы, случайный. Но результат налицо, даже при условии явной незаконченности проекта, где не хватает контрольного анализа выплесков массовой динамики бессознательного в культовых реакциях (к примеру, на кинофильмы как модели искусственных сновидений). Там, где нет контрольного анализа, там нет и обоснованных выводов. И их у Никиты нет. Сегодня мы просто не можем судить почему. Возможно, он просто не успел их сформулировать. А скорее всего, он сознательно создавал открытую систему, где выводы не очевидны, а результативны, где есть форма для размышлений, для самопознания и трансформации, есть система защитных рационализаций, своего рода путеводных камней в виде цитируемых им основоположений, а вот содержание переживания и творческого инсайта каждый читатель привносит от себя и уносит с собой.

Можно даже сказать, что сегодня и сами работы, сами мысли Никиты стали одним из таких вот путеводных камней. Для кого-то, возможно, это будет краеугольный камень его саморазвития, для кого-то – одна из вешек, обозначающая проторенные пути в решении парадоксальной задачи познания бессознательного, а кого-то и отпугнет, отвратит от повторения избранного автором пути.

Ведь его личностный выбор ухода в зазеркалье бессознательного через анализ отражений последнего в творчестве Франца Кафки и Венечки Ерофеева окончился трагично. Но он разбил очередную зеркальную стену, препятствующую нашему соприкосновению с истинной реальностью бессознательного. И мы знаем теперь, что возможно сделать еще один шаг в великом походе; шаг, который мы делаем по следам героя.

А герой останется в памяти. Останется, чтобы побуждать следующие поколения исследователей на продолжение экспансии и приближение к великим целям, ради реализации которых и было основано психоаналитическое движение (во всех смыслах этого слова).

В. А. Медведев,
директор Санкт-Петербургского гуманитарного института,
председатель правления Всероссийской ассоциации прикладного психоанализа

Часть 1. Расчленение Кафки

Глава 1. Русский Кафка

Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью!

Полагаем, что следует объясниться, с чего это нас потянуло психоанализировать и интерпретировать Франца Кафку? Своих проблем нам что ли не достает? Да и своих русских авторов? Одни Пушкин с Гоголем чего стоят! А еще Федор Михайлович Достоевский, царство ему небесное. А тут вдруг какой-то Кафка. Мало того, что чешский австрияк, так еще национальности по российским понятиям какой-то сомнительной.

Можно, конечно, ограничиться ответом, что он нам просто нравится, но, вероятно, такой ответ просвещенную публику абсолютно не удовлетворит. Поэтому мы ответим, что вы не правы господа, совершенно не правы! Во-первых, провоцируют подвергнуть Кафку психоанализу поразительные совпадения в биографиях – его и Зигмунда Фрейда. И тот и другой родились в Богемии, и тот и другой происходили из семей евреев-коммерсантов, и тот и другой переехали из Чехии в Вену. Как евреи они были не полностью своими в христианском мире. Как нерелигиозные евреи были не полностью своими среди иудеев. И Фрейд и Кафка весьма сильно интересовались Россией: у Фрейда, как известно, самый любимый пациент – «человек-волк» – был русским, а самым любимым писателем являлся Федор Достоевский; Кафка в дневниках писал, что хотел бы поехать в Россию; с Россией связан и сюжет его рассказа «Приговор». (Карл Густав Юнг, возможно, назвал бы эти совпадения проявлением синхронистичности.)

Во-вторых, мы беремся доказать: мало того, что Франц Кафка совершенно русский писатель, так он еще к тому же и культовый русский писатель, и потому, несомненно, по-особому интересен русскому читателю. В России, так сказать, Кафка – больше чем Кафка. Недаром в эпоху перестройки он и его творчество обыгрывались в фольклорных текстах, что является высшей степенью признания массовой культурой… Но об этом речь впереди.

С другой стороны, Кафка может быть интересен и западному читателю, испытывающему интерес к «русскости», и с этой именно стороны, – читая его произведения, сопереживая его героям, идентифицируясь с ними, – западный читатель, как это ни странно, сможет лучше понять тайники и извивы «загадочной русской души».

Итак, почему Кафка русский, а если более конкретно – советский русский писатель? Да потому что проблемы, им поднимаемые, совершенно синтонны проблемам «совковой» души. Во-первых, сразу бросается в глаза то, что герои Кафки перманентно находятся в состоянии отчужденности, причем отчуждены они как от действительности, их окружающей, так и от своей самости, своей внутренней реальности. Постоянное их чувство – это чувство недоумения: что со мной происходит? Почему? За что? Квинтэссенцией этого недоумения можно считать то, что произошло с Грегором Замзой, героем «Превращения» Кафки, перевоплотившимся нежданно-негаданно в жука. Грегор – ребенок, чье существование в этом мире не было скрашено приятием и любовью «объектами самости»; его родители и сестра говорят о нем безразлично и безлично, в третьем лице – «он»; в результате Грегор и превращается в «него» – в не-человека, в нечто (помните голливудский фильм «The Thing»?), в чудовище, огромное безобразное, опасное (даже в собственных глазах) насекомое. Причем причин этой метаморфозы Кафка не называет, ему и в голову не приходит (так же как и Грегору) искать объяснения. Столь же необъяснимо все, что происходит с героями «Процесса» или «Замка» – так уж устроен мир, ничего не поделаешь.

Вероятно, такое чувство в какой-то степени знакомо всем, живущим в бюрократическом государстве и вынужденным с этим бюрократическим государством, с «бюрократической машиной», общаться. Австро-Венгерская империя, на территории которой жил и творил Кафка, была в этом плане, наверное, ничуть не лучше и не хуже прочих. Может создаться впечатление, что Кафка просто передавал свой личный опыт общения с государством. Но впечатление это ложное. Его современник и соотечественник Густав Майринк творил, например, совсем в ином ключе: он был фантаст и романтик и писал готические романы.

На творческий почерк Кафки наложило отпечаток его общее мироощущение, сформировавшееся, конечно, в раннем детстве. И основа этого мироощущения, повторимся, недоумение и непонимание происходящего. Оно было знакомо Николаю Гоголю и его персонажам. Помните, как горестно вопрошал Акакий Акакиевич коллег-чиновников: «За что вы меня мучаете?» Оно было знакомо и Владимиру Набокову (Александру Лужину и Цинциннату Ц.), и защитой от него была смерть. Но только в сталинской Советской России это мироощущение было доведено до совершенства, до «зияющих высот» и до «кафкианского» отношения к жизни всех и каждого. Человек понятия не имел, когда и за что его «возьмут»; когда он в глазах общества, друзей, близких, родных и своих собственных превратится в мерзкое насекомое – врага народа, диверсанта, отравителя колодцев, агента разведок всех враждебно настроенных государств, внутреннего диверсанта etc. От человека отворачивались все родные и близкие, но – что самое главное – он сам себя начинал оговаривать и чувствовать этим мерзким, гадким насекомым. А в действительности соответствующие органы – «компетентные органы», как они обычно назывались, – просто-напросто выполняли разнарядку, «план по валу»: велено тысячу человек арестовать – арестуем, велено десять тысяч – арестуем десять тысяч. Был бы человек, а статья и приговор найдутся… Даже удивительно, откуда мог заполучить такое восприятие мира Кафка, никогда не живший в России!

Второй особенностью, душевно роднящей Кафку с россиянами, является отсутствие интенции защищаться. Герои Кафки склонны капитулировать. Или, по крайней мере, их попытки защитить, отстоять свои интересы всегда оказываются неадекватными, хаотичными и неумелыми. Они защищаются инфантильно, по-детски, или как люди, впавшие в панику. Они наносят удары своими кулачками, зажмурив глаза, наугад, в пустоту, или замирают в оцепенении.

Точно так же ведут себя русские, попавшие в «кафкианскую» ситуацию: не сопротивляются, не защищаются, но цепенеют. Так вели себя практически все фигуранты показательных сталинских процессов, и этот стиль поведения остается в силе по сей день. Вспоминается анекдот времен застоя (а может быть, и более ранний): «Идет партсобрание. С трибуны бодро: „Пришла установка „сверху“ – завтра всем коллективно повеситься!“ Тут же робкий голос: „А веревку и мыло с собой приносить? Или раздавать будут?“» Не правда ли, очень похоже на Георга Бендемана, по приговору отца без долгих разговоров сразу бросившегося в воду?[1]1
  Кафка Ф. Приговор // Ф. Кафка. Мастер пост-арта. СПб., 2007.


[Закрыть]

Третья особенность героев произведений Кафки – это безродность, отчужденность от семьи. Родственников, семьи либо вообще не существует, как у землемера К. из «Замка», либо ведут они себя предательски и враждебно, как семья Грегора Замзы из «Превращения», как отец Георга Бендемана из «Приговора», как родственники юного эмигранта Карла Россмана из «Америки». Точно такое же мироощущение характерно и для русских. Родственники терялись и семьи раскалывались во времена революций и гражданской войны, во времена сталинских чисток, во время войны Отечественной, во времена перестройки и последующих реформ уже в наше время. И плодились беспризорники, сироты, воспитанники детских домов, зачастую не знающие даже своих родителей, не говоря уже о более отдаленных предках, – Иваны, родства не помнящие. Куда там Будденброкам или Форсайтам!

И брели по российским дорогам неприкаянные герои «Котлована» и «Чевенгура» Андрея Платонова, маялся меж башен Кремля и Петушками незабвенный Веничка Ерофеев, геройствовал забытый бравый солдат Иван Чонкин, метался между Ленинградом и Пушкинскими горами Борис Алданов из «Заповедника» Сергея Довлатова. Конечно, и Веничка, и Борис, и солдат Чонкин (точнее, «отец» Чонкина, писатель Владимир Войнович) с юмором относились к своим мытарствам, но это ровным счетом ничего не меняет. Американский психоаналитик германского происхождения доктор Мартин Гротьян писал в работе «По ту сторону смеха», что в основе остроты, сатиры лежат агрессия, враждебность и садизм, а в основе юмора – депрессия, нарциссизм и мазохизм, то есть аутоагрессия[2]2
  Grotjahn M. Beyond Laughter. New York, 1957.


[Закрыть]
. А если депрессия, то и бессознательное чувство вины.

Дотошный читатель, конечно, спросит: «А почему в основе юмора лежит депрессия?» И мы, конечно, ответим дотошному читателю. Мелани Кляйн, известнейшая австро-венгро-британская женщина-психоаналитик, занимавшаяся психоанализом маленьких детей и шизофреников, родоначальница теории объектных отношений, классик психоанализа описала в своих работах параноидно-шизоидную и депрессивную позиции – младенческие стадии развития. Параноидно-шизоидная позиция характеризуется тем, что младенец расщепляет объект – материнскую грудь и свое Эго – на «хорошую» и «плохую» части (шизоидность), и «плохой» объект начинает преследовать «хороший», что вызывает параноидную тревогу. Параноидная тревога, таким образом, это тревожное ожидание нападения со стороны объекта, наделенного деструктивными свойствами самого субъекта. Депрессивная же позиция характеризуется тем, что чуть подросший младенец в фантазиях уничтожает объект – маму – своими агрессивными импульсами и переживает чувство вины, а вследствие этого – депрессивную тревогу.

Депрессивная тревога – это чувство, испытываемое в связи с утратой объекта или тревожное ожидание такой утраты[3]3
  Кляйн М. Зависть и благодарность (1957). СПб., 1997.


[Закрыть]
. Чтобы защититься от непереносимого ощущения вины и депрессии младенец применяет так называемую систему маниакальных защит. Маниакальные защиты – это Эго-защиты, направленные на то, чтобы не допустить депрессивных чувств. Они заставляют Эго младенца отрицать всю ситуацию в целом, отрицать, что он вообще любит объект, отрицать значимость объекта для себя. Вместо вины, сожаления и сочувствия к объекту – обесценивание, триумф и контроль[4]4
  Топорова Л. В. Творчество Мелани Кляйн. СПб., 2001. С. 21.


[Закрыть]
. Маниакальную защиту применяет Лиса из басни Лафонтена, восклицая: «А виноград-то зелен!», когда объект оказывается ей недоступен.

Знаменитый британский детский психиатр и психоаналитик доктор Дональд Вудс Винникотт в статье «Маниакальная защита» писал так: «Маниакальная защита проявляется в нескольких различных, но взаимосвязанных способах, а именно:

– Отрицание внутренней реальности;

– Бегство во внешнюю реальность от внутренней реальности;

– Удерживание людьми внутренней реальности в состоянии „приостановленного оживления“ („suspended animation“);

– Отрицание депрессивных ощущений (тяжести, печали) с помощью характерных противоположных ощущений – легкости, шутливости (выделено мной. – Н. Б.) и т. д.

– Использование практически любых противоположностей идеи смерти, хаоса, тайны и т. д., которые относятся к содержанию фантазий депрессивной позиции»[5]5
  Winnicott D. W. Manic defenses // Through Paediatrics to Psycho-Analysis. Collected Papers. London, 1992. Статья представлена 4 декабря 1935 года на заседании Британского психоаналитического общества, впервые опубликована в 1958 году в первом издании книги «От педиатрии к психоанализу: сборник статей» (цитируется по тексту, опубликованному на сайте www.psyinst.ru).


[Закрыть]
.

Таким образом, легкость, шутливость, юмор – это лишь способы защиты от депрессивной тревоги. И Веничка Ерофеев, и Борис Алданов, и Иван Чонкин – типичные русские герои – шутливостью, ерничеством, юмором защищаются от депрессии и чувства вины.

Чувство вины и мазохизм составляют четвертую особенность героев, порожденных воображением Кафки. Они всегда готовы к худшему, всегда готовы понести наказание и испытать превратности судьбы и страдания, ибо экзистенциально виновны. Интенция эта связана и с пассивностью, о которой мы уже упоминали. Таковы и землемер К., и Йозеф К., и Грегор Замза, и Георг Бендеман. Но самый яркий в этой плеяде, разумеется, офицер из рассказа «В исправительной колонии»: он, почувствовав вину за то, что не смог обосновать знаменитому путешественнику необходимость применения своей машины, сам залез в эту пыточную машину для наказаний[6]6
  Кафка Ф. В исправительной колонии // Ф. Кафка. Превращение. М., 2006. С. 81.


[Закрыть]
. Конечно, офицер вытесняет и рационализирует свои садо-мазохистские импульсы: он настойчиво пропагандирует благотворную роль пыточной машины в исправлении осужденных. Но сути то, что он не осознает свой садо-мазохистский комплекс, не меняет: как учит нас глубинная психология, бессознательные содержания психики, даже оставаясь бессознательными, продолжают динамически влиять на поведение и на мышление. (Кстати, в современной психологии существует тенденция и мышление рассматривать как одну из форм поведения.)

И русским также весьма присущи мазохистские установки. Это, вероятно, наиболее заметно со стороны, поэтому приведем цитату из доклада Дэниэла Ранкура-Лаферрьера «Психоаналитические заметки о русских иконах Богоматери»: «По сей день психоаналитики в целом согласны, что раннее (т. е. доэдипово) взаимодействие с матерью является отправной точкой мазохистического поведения и фантазий… Стоит отметить здесь совпадение традиционного прочтения печального выражения лица Марии с психоаналитическим пониманием взрослого мазохизма. Теологи и искусствоведы говорят, что мать Мария предвидит в будущем добровольное страдание своего сына, тоща как психоаналитики говорят, что проблематичные отношения с матерью могут привести к добровольным мазохистским страданиям»[7]7
  Ранкур-Лаферрьер Д. Психоаналитические заметки о русских иконах Богоматери. Доклад на 2-ом Международном Психоаналитическом Конгрессе // Материалы Конгресса. СПб., 2001. С. 11–12.


[Закрыть]
.

Таким образом, русский мазохизм в немалой степени связан с особенностями православия – превалирующей в России религии. Мадонны католические – Мадонна Литта Леонардо да Винчи, например, – глядят на своего младенца Иисуса с обожанием, православные же Богоматери смотрят на Христа с горестью. Если предположить, что на эти иконы проецируются типические для русской культуры и традиции диадные отношения матери и младенца, то становится понятно, в чем суть этих отношений: русские матери предвидят будущие страдания своих детей и уже тем самым обрекают их на «добровольные мазохистические страдания».

В статье «Мазохизм в русской литературе» Ранкур-Лаферрьер обращает наше внимание на засилье персонажей-мазохистов в российской изящной словесности. Он пишет, что «крестьяне И. С. Тургенева очень часто покорно принимают свою печальную судьбу и обычно объясняют происходящее с ними в христианских понятиях»[8]8
  Ранкур-Лаферрьер Д. Мазохизм в русской литературе // Русская литература и психоанализ. М., 2004. С. 257.


[Закрыть]
; что «В книгах Льва Толстого также много христиан-мучеников»: отец Сергий, отрубивший себе палец, Платон Каратаев, который «оседает под березой и с умиротворенным видом ждет, когда французский солдат пристрелит его», Анна Каренина, чьи поступки на протяжении романа становятся все более разрушительными для нее самой, князь Андрей Балконский, стремящийся умереть до срока, Пьер Безухов, действия которого порой самоубийственны[9]9
  Там же. С. 257–258.


[Закрыть]
; что «Достоевский, как никто другой в мировой литературе, мастерски рисует картины мазохизма»: Раскольников, добровольно принимающий наказание (как офицер из новеллы Кафки), Алексей Иванович, герой «Игрока», любящий унижаться перед женщинами и наказывающий себя, снова и снова проигрываясь на рулетке, персонаж «Записок из подполья», постоянно загоняющий себя в обстоятельства, унижающие и оскорбляющие, Дмитрий Карамазов, так же как и Раскольников добровольно принимающий наказание и страдания в Сибири, но за преступление, которого не совершал[10]10
  Там же. С. 258, 263.


[Закрыть]
etc; что «менее религиозным, чем все вышеназванные авторы, был сатирик Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, в произведениях которого несметное число мазохистов. Обитателей Глупова, к примеру, приводит в движение „сила начальстволюбия“. Они изобретают множество способов, как навредить самим себе… Смех, пробуждаемый Салтыковым-Щедриным в читателе, по своей сути садистский – это форма агрессии против глуповцев. Но в той мере, в какой русские узнают в жителях Глупова самих себя (так же, как они видят родственную душу в образе Иванушки-дурачка), они смеются над самими собой, то есть цепляются за свою собственную, отчасти мазохистскую фантазию»[11]11
  Там же. С. 260.


[Закрыть]
.

Из русских писателей XX века, создавших персонажей-мазохистов, Ранкур-Лаферрьер вспоминает Владимира Маяковского, Андрея Платонова, Бориса Пастернака, Николая Островского, Александра Солженицина, Василия Гроссмана. Поздние произведения Платонова определяет как «литературу для мазохистов» и профессор-славист из Лос-Анджелесского Университета Томас Зайфрид[12]12
  Seifrid T. Literature for the Masochist: «Childish» Intonation in Platonov’s Later Works // Wiener Slawistischer Almanach (Sonderband). 1992. № 31. P. 463–480.


[Закрыть]
. А славист из Чикагского Университета Катерина Кларк писала о мазохизме в романах периода сталинского культа личности, правда, прибегая не к психоаналитической терминологии, а к антропологическим образам. Многие герои в литературе соцреализма проходят через «традиционные ритуалы инициации», как называет их Кларк: тяжкие испытания (Павел Корчагин), увечье (Алексей Маресьев), пытки (молодогвардейцы). Проходя этот обряд, герой может погибнуть, буквально или метафорически, но в результате сольется с коллективом, приобщится к русской соборности. «Когда герой избавляется от своей индивидуальной самости, он умирает как личность, но возрождается как часть коллектива», – пишет американская исследовательница[13]13
  Clark K. The Soviet Novel: History and Ritual. Chicago, 1985. P. 178.


[Закрыть]
. Таким образом, и в этом пункте аналогия налицо: мазохизм Кафки полностью созвучен русскому мазохизму, если учесть, что перечисленные писатели – как классики, так и наши современники – отражали (а это так) типические черты русского характера.

Наконец, пятой особенностью мира Кафки, как нам представляется, является его амбивалентность, раздвоенность. Герои Кафки живут в двух измерениях: в окружающей их действительности, обыденности, и в мире фантасмагорий, кошмаров. Причем одно состояние перетекает в другое совершенно без разрыва, плавно и незаметно. Вот человек, простой обыватель, спокойно засыпает в своей постели, и вот он просыпается превратившимся в огромное насекомое. И его близкие воспринимают это как нечто совершенно естественное и вполне ожидаемое. Вот мелкий клерк ходил себе на службу, и вот ни с того ни с сего его обвиняют непонятно в чем и заводят против него дело. Вот человек приехал по приглашению хозяев поместья по делу – выполнять работу землемера, и вдруг он оказывается в окружении каких-то странных людей – обитателей поместья, и в плену каких-то странных отношений между господами и их подчиненными. Вот молодой человек зашел в комнату отца посоветоваться с ним по поводу предстоящей свадьбы, и вот он бежит топиться по отцовскому приговору. Реальность и мир фантасмагорий настолько же близки друг к другу разве что в творчестве Гофмана, а из русских писателей – у Гоголя и Достоевского. Если воспользоваться терминологией Мирчи Элиаде, румыно-французского философа и культуролога, мир Кафки расщепляется на мир профанный и мир сакральный.

Мирча Элиаде пишет о том, что в религиозном восприятии человека пространство анизотропно – в нем много разрывов, разломов, одни части пространства качественно отличаются от других. В мирском восприятии пространство, напротив, однородно и непрерывно, но такое десакрализованное его восприятие не встречается в чистом виде, поскольку в бессознательном даже нерелигиозного человека продолжают жить мифы и религиозный опыт. То же относится и ко времени: существует Священное Время, которое неоднородно и небеспрерывно, и мирское время, историческое настоящее. Любой человек живет в мирском времени и – в большей или меньшей степени – во Времени Сакральном. Последнее – это время празднеств, карнавалов; оно парадоксальным образом предстает как цикличное, обратимое и восстанавливаемое. Сакральное участие в празднестве предполагает выпадение из обычной, мирской, временной изотропности для восстановления Времени Мифов, кругового возвращения рождения и смерти, сотворения Космоса и наступления Хаоса[14]14
  Eliade M. Le sacre et le profane. Paris, 1965.


[Закрыть]
.

То же и у Кафки: мирское и сакральное восприятия времени и пространства сосуществуют в его психике и незаметно перетекают одно в другое. Но сакральное мироощущение Кафки населено не праздничными образами, а кошмарами и фантазиями о преследовании. Оно окрашено параноидной (или персекуторной, как называла ее уже упоминавшаяся выше Мелани Кляйн[15]15
  Кляйн М. Зависть и благодарность. СПб., 1997.


[Закрыть]
) тревогой. Следовательно, можно связать это мировосприятие с непроработанными проблемами младенчества писателя (параноидно-шизоидной позиции в частности).

Но на раздвоенность, расщепленность, амбивалентность русской души также указывали неоднократно и различные исследователи-психологи (как западные, так и российские), и писатели. Достоевский устами Мити Карамазова говорит о том, что «широк человек, слишком даже широк, я бы сузил»[16]16
  Достоевский Ф. М. Братья Карамазовы // Собрание сочинений. Т. 9. М., 1958. С. 138.


[Закрыть]
. Или Блок Александр, со школы знакомый:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю