355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нелла Камышинская » Аншлаг » Текст книги (страница 3)
Аншлаг
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Аншлаг"


Автор книги: Нелла Камышинская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

Все дальнейшее произошло до чрезвычайности быстро. Не то чтобы часа, даже умом постижимого времени не было, какой-то путаный клубок. Одно произведение Виннер играл очень долго, так долго, что у Леры начала кружиться голова, оказалось, что Лера совсем не хочет слушать музыку, а хочет домой, ведущий номеров не объявлял, он только появился вначале, чтобы сказать, «начинаем второе отделение…», Лера хотела попросить программку у супругов, что справа, но у нее начали дрожать колени, с такой силой – никогда раньше она с этим не имела дела, – что ей пришлось положить на них руку, поэтому руку, чтобы взять программку, если они согласятся ее дать, она отнять не могла. Она прочитала в чужой программке слово «баллада», баллада могла быть, конечно, такой длины, но сейчас или раньше она исполнялась? Если сейчас, то напрячься, вникать в нее не было никакой возможности. Колени дрожали крупной, настойчивой дрожью, Лере в страхе казалось, что дрожь передается по ряду и сейчас со всех сторон начнут возмущаться, искать, кто там дрожит. Аплодисменты и улыбки довольных людей, любителей музыки, слились для нее в мутный кошмар. Все они купили билеты не так, как она, а за полгода. И все они знали то, что положено, и все, что нужно. А то, что знала она, одна на весь зал в этой нелепой и мокрой блузке, нужно унести, и побыстрей, проскользнуть, чтобы никто не заметил, но когда же, когда же конец?! Виннер был, как и прежде, прекрасен. Но вся воля ее уходила на борьбу с дрожью, особенно с дрожью в ногах. А уцелевшая часть ее «я» – убогая, бедная часть – покорно прощалась, прощалась с Виннером, и голос ее становился глуше, тише. И, наконец, смолк. И тут наступил покой.

Раздались последние, неожиданно ясные звуки, печальные, низкие, они тоже прощались, со всеми, они уходили будто в глубь земли, как влага, и смолкли, исчезнув. Вот и не стало музыки. Все, все прекратилось.

«Здесь ничего нельзя трогать. Ничего», – подумала Лера.

Виннер встал. Раздались продолжительные аплодисменты. Он несколько дольше обычного кланялся и, наконец, попрощавшись как бы, удалился.

Но публика азартно и дружно заявляла и даже настаивала на своих правах. Она все вызывала и вызывала артиста. Наконец, вышел вместо него ведущий, он улыбался, поощряя, давая понять, что правила игры ему хорошо известны и что он как будто бы с теми, а на самом деле он с публикой заодно, пусть будет спокойна, он в обиду ее не даст, и, улыбаясь совсем по-домашнему, он приоткрыл рот, овации быстро пошли на убыль.

– Вальс, – сказал он.

Переполненный зал произвел специфический краткий шум, шумок, с победным оттенком. И сразу же, дружно и расторопно, обеспечил должную тишину.

Виннер вышел, сел за рояль. Но зачем-то медлил. Определенно, были на то свои причины.

Чудилось, будто его невеселое, даже скорбное лицо (зритель, как правило, видел лишь правый профиль) освещена изнутри слабым подобием света улыбки.

В данный момент Виннер медлил. Он все с той же улыбкой приподнял руки… При свете огромных хрустальных люстр разгоряченный, но в мгновение ока притихший зал с интересом следил: что сие означало? (Кое-кто, кто особенно чутко следил, уже тоже слегка улыбался, вслед за Виннером. Безотчетно.) Что-то, да… Но что? В этой краткой задумчивости был оттенок игривости. После столь сложной, изысканно-тонкой программы всего лишь вальс? Вальс?

О нет, в самом деле, оно есть, есть великое и истинное обаяние в этом свободном общении между артистом и залом! В этой, и в самом деле, игре, затеваемой сразу же после программы с ее твердыми пунктами, когда в силу вступают уже желание, прихоть, экспромты, сюрпризы, щедрость, и самая истинная и страстная благодарность. Оттого, вероятно, залы так любят после концертов этот момент «послесловия» и, усердствуя, не щадя своих сил, жаждут, жаждут длить его, длить, при этом, ясное дело, безжалостно испытывая чьи-то силы, но тем самым испытывая и меру своей любви, а также и меру взаимности.

Виннер приподнял руки… Но все с той же улыбкой, передумав, положил на колени. Затем он собрался, подался вперед и не спеша коснулся клавишей.

Зазвучал упоительно чистый, как слезы, прекрасный вальс. Залу как будто бы передалось настроение пианиста. Зазвучал прекрасный, но такой уж, простите, общедоступный, такой популярный вальс, что на лицах тонких, весьма искушенных любителей музыки расцвели улыбки мягкие, нежные. Уберечь лицо от улыбки не было просто никакой возможности. Зал был тронут, растроган. И куда уж тут деться: всколыхнулась память, первые давние опыты, какие-то стершиеся страницы, пристрастия, а вслед за ними первые грезы, над залом как будто повис туман ностальгической грусти… Зал с благодарностью принял этот странный презент от виртуоза, этот почти что каприз, но столько в нем было действительно прелести, неожиданно терпкой и пряной, и в то же время, с другой стороны, профессионального, можно сказать, целомудрия! Да, действительно, в зале не было лиц, не озаренных улыбкой. Да и по-человечески жест был прелестен тоже! Он был открыто красив и прост. Как дружеское рукопожатие.

Стоит ли еще добавлять, что вальс был исполнен блистательно. Зал огласился криками «браво!» и оглушительными, бурными аплодисментами.

Виннер был явно тронут, это было заметно, и даже, казалось, такого не ожидал. Он улыбался, лицо его было грустным, но оно не бывало другим, он разглядывал зал, подолгу смотрел, улыбаясь, но недоуменно, и даже слегка вопросительно, на гремящий балкон, откуда кричали «браво».

По инерции зал не отпускал его долго, и он, изменив своему обычаю, много играл, играл Дебюсси, Равеля, к Шопену больше не возвращался, был щедр, атмосфера была чудесной, и вечер, как все признавали, удался на редкость. И то, что аншлаг – да куда уж больше: многие все же проникли, пустив в ход всевозможные средства, стояли у стен, у колонн, балкон прогибался – на атмосфере никак не отразилось, можно сказать, что всем, кто сегодня попал сюда, повезло.

Вставали с мест, шли меж рядами неохотно, медленно.

Здесь, на первой площадке лестницы, – сразу по выходе из зала, – уже было свежо. Вероятно, открыли входную дверь и сюда пробирался морозец. Ну, мороз не мороз, но после душного зала холодок ощущался. Толпа продвигалась медленно к лестнице. Кое-кто еще и притормаживал ход, чтобы, оглянувшись, найти себя в зеркале, напоследок окинуть себя критическим взором, или, вытянув шею, заглянуть, уступая соблазну, в приоткрытую дверь артистической. Виннер был хорошо виден. Он что-то писал. Его окружали какие-то люди, но он был высок. И поэтому дверь и поток мимо двери он мог тоже прекрасно видеть. Хотя бы тогда, когда он, отвлекаясь, вдруг поднимал глаза. Тогда заглянувший встречал его взгляд. И, отпрянув, в смущении, он спешил поскорей пересечь щель дверей, унося смутное чувство, будто посягнул на чужое, будто взгляд был не тебе предназначен…

Все громче: на лестнице – шепотом, вполголоса, в фойе – уже возгласы, смех, а на улице – вот где все разговорились, вот где возбуждение выплеснулось наружу!

Крупная красивая женщина в громоздкой шубе, держась за открытую дверцу машины, смеялась и махала кому-то рукой.

Но и все вокруг вели себя непринужденно. То и дело раздавался смех. Нет большего счастья, чем счастье общности. Нет, любители музыки его заслужили. В сторонке обособилась группка, эти явно хотели дождаться Виннера. Не будем их осуждать.

Над площадью в ясном и черном небе блистала луна.

Красавица вновь распахнула дверцу машины и, вскинув руку с завалившимся к локтю мягким манжетом, прокричала дивным звучным контральто:

– Аллочка! Гертруда! Идите. Идите сюда!

Несколько лиц обернулись. Да так и замерли, плененные зрелищем, а, возможно, и звуками, казалось, еще не угасшими, – уже хлопнула дверца – звуками дивного женского голоса, одним из чудес, бескорыстно подаренных нам природой. Чем расплатиться за все чудеса?

В этой истории многое пришлось сочинить, никуда не денешься от сочинительства. Мы оказались вдали от родного города и радостно кинулись друг к другу, ведь всем известно, как ведут себя земляки. Мы подружились. А однажды Валерия Демич мне рассказала, как в юности ее «занесло», это по ее же словам.

История эта мне вспоминалась не раз. Почему? Да потому, вероятно, что на ней лежала волшебная тень, в ней дули ветры роковых предначертаний и предзнаменований. А что еще требуется для истории? Что еще делает ее занимательной? И запоминающейся? Нет, было в ней и еще. То напряжение, которое создают только земные силы, сколь бы ничтожны на первый взгляд они ни были, и, странное дело, но напряжение, во что ни упрешься взглядом, какую историю ни возьмешь, развивают, взбадривают, вздымают, взвинчивают и ужесточают только они.

Право же, если в этом и есть ошибка, некоторая недоработанность, то все равно привлекательно, разве нет?

– Но, кстати, позднее я не удержалась, я повидала его, – сказала мне Валерия Демич, когда разговор уже сам по себе был закончен, и мы отмолчали даже то, что положено, и после молчания с должным количеством вздохов, улыбок, тех особых, ослабленных, тех неопределенных, что приняты только у нас, у женщин, улыбок, мы, слово за слово, перебрались незаметно уже совершенно к другим разговорам… Она вдруг, вернувшись, сказала: – Да. Но, кстати, позднее… Я все-таки повидала его. Да! Я к тому времени уже работала здесь. Уже лет восемь прошло? А то и десять. Проездом в Москве! На один день остановилась. На два, не больше. Это я – в Кривой Рог. Но сейчас не вспомню: это я оттуда сюда или отсюда – туда? Ну, неважно. Походила. Смотрю… Ба-а-а! Афиши. Смотрю… Ох, ну и одета же я была. Да, опять в этой своей бессменной куртке. В этой, защитного цвета. Как говорит Кулешов «О! Десантные войска!». Но она теплая очень. В ней я ничего не боюсь. Я в ней всегда езжу по командировкам: удобная очень. Ну… Вот. В ней и стою. Афиша! Концерт Вячеслава Виннера. И сердце у меня… Метет, холодина. Что? Нельзя? Интересно! И… И купила билет. В какой-то, в первой попавшейся будочке. Там же их тьма. И – и опять на балкон. Народу уйма, балкон колоссальный, что там наш, как амфитеатр. Он вышел. Постарел. Но… Но какое это может иметь значение, пианист, сел за рояль… И такая снова и в музыке, и в оркестре, и в его игре такая неистовая сила. Что это? Жизнь? Смерть? Непонятно. Я снова чувствую: схожу с ума. Держусь руками за подлокотники кресла и чувствую, ладони у меня… Да, влажнеют. Какая-то женщина, слева, сама наклонилась ко мне: «Вы давно его слушали? Он очень вырос». Я киваю. Я – соглашаюсь. А после концерта я сначала пошла в гардероб, оделась. А потом – вернулась! И пошла одна, через пустой зал, вышла на сцену, нырнула куда-то вбок, коридорчики, двери, слышу – разговаривают. И, действительно, он, но не один, еще какие-то люди. Я испугалась! Выбегаю на площадку, это, видимо, черная лестница, а они, слышу, тоже идут за мной. Я бегом по лестнице вниз. Выбегаю на улицу, а это здание консерватории, там перед зданием кругло, как залив. Как лукоморье! Уже нет никого, пусто. А в центре машина стоит. Или, кажется, две. Да, действительно, две машины. Я к колонне прижалась. Господи, честное слово, и смех и грех! Они выходят, садятся в машины… С ним две дамы. Одна девица, лет четырнадцати или шестнадцати, но длинная, с длинненькой шейкой, и старая женщина, лет семидесяти, маленькая, в длинных каракулях и бриллиантах и без головного убора. Все дверцы захлопнули. Тихо. Стоят. Он включил зажигание. И тут я отрываю себя от колонны… Только моторы урчат, вокруг тишина, никого. Я подхожу к машине вплотную и костяшками пальцев, честное слово, как грубая девка, костяшками пальцев стучу туда, где он за стеклом сидит. Он смотрит, бедный… В очках. Я б его не узнала. И те тоже, смотрят, и холодно: что там такое? Я что-то ему говорю. А он, бедный, смотрит, улыбается и не понимает. И они тоже: не понимают. Я говорю очень громко: «Я вас очень прошу, на минутку выйдите из машины. Так же ничего не слышно!» Я почему-то эти очки никак не могу забыть. Какие-то старческие. На сцене он так прекрасен. Воинственен! А тут было видно: человек – очень вежливый, мягкий, просто сама вежливость. Даже как будто застенчивый. И он открывает дверцу. И выходит. И вот он стоит передо мной. Я ему говорю: «Я приехала издалека, с края света, я в Москве один день, извините меня. Я хочу вам вот что сказать. Вы приезжали в Киев. С концертом. И я написала – это было очень давно – я написала письмо, мне тогда было шестнадцать лет. И я обещала прийти к вам после концерта. Вы помните, да? Я вам предложила… Я вас попросила сыграть седьмой вальс Шопена, «на бис». И вы сыграли его! Этот концерт… Когда вы играли «на бис»… Я тогда не пришла. Я не смогла…» Он улыбается и слушает очень внимательно. Как-то так: само внимание, И заинтересованно, да. «Письмо, – говорит. – Не помню… – и улыбается, и щурится близоруко, и трясет головой, как когда вспоминают. – А что там было, в письме? Про что там? Напомните!» – «Там? – говорю. – О любви. Вероятно. Я сама его тоже уже не помню. Но, вероятно, я вам признавалась в любви», – «А почему «с края света»? Ведь Киев…» – «А я теперь там не живу. Я живу далеко». – «Где же?» – «Неважно. Скажите…» Я его слушаю тускло. Мне уже больше ничего не нужно, «Скажите: вы, правда, не помните даже того…» – «Нет, – говорит. – Но постойте. Вы когда уезжаете?» – «Завтра». – «Вот ведь как. Уже поздно, вы понимаете… – и так мягко говорит, задушевно, и даже, послушайте, черт побери, даже жалобно. – И нам не удастся поговорить. Уже поздно, и в городе я не живу, я живу на даче…» – «В феврале?» – «В феврале». – «Вы простите, что я вас задерживаю…» – «Нет-нет. Ничего!» – «Мне казалось все эти годы, что мне нужно вас увидеть, хотя бы разок. Я не знаю, зачем. Но нужно! Тогда…» – «А все-таки: где вы сейчас поселились?» До чего же он странный, думаю, до невозможности странный. И мы говорим, говорим, и ведь мы совершенно друг друга не понимаем. «Спасибо! – говорю ему твердо. С хорошим и искренним чувством, – Спасибо за музыку. Я была счастлива слышать сегодня еще раз, как вы…» – «Подождите! Но все-таки…» И он берет мою руку. О господи, думаю, это нужно скорее, как можно скорее закончить. Сейчас он опять начнет: «А где вы живете? А как там с погодой у вас? Какая у вас погода? А в этом письме, что там было, в этом письме?» Ну что ж. Я беру его руку, по-своему, ту руку, которой он сам потянулся ко мне, чтобы быстро закончить все это рукопожатием. А он, вижу, смотрит и смотрит, как будто бы ищет что-то в моем лице, и не отпускает: «Киев – прекрасный город. Зачем вы оттуда уехали? Вас что-то заставило?» – «Нет. Но сейчас вас начнут ругать…» – я уже умоляю его. «Это было в каком вы сказали году?» Я стою и не знаю, что делать, я не пойму, но чувствую, что что-то я натворила! «Это было… Не надо. Не мучайтесь. Хотите? Я напишу вам другое письмо! Хотите? Другое! И лучше! Гораздо лучше, чем то! Я ведь стала умнее. И я знаю теперь, о чем написать!» Да. В это трудно поверить. Но он действительно дал мне свой адрес. – Она замолчала. А потом: – В самых лучших традициях: считайте, что я получила автограф. – И засмеялась.

Мы обе молча сидели, и долго. Но мне все ж хотелось спросить:

– А как же…

– Нет. Я не стала писать, – она мрачно смотрела вниз. А потом посмотрела в глаза мне и улыбнулась. – Зачем? Это в юности хочется все прибрать к рукам. Объять необъятное. Хочется всем владеть, во все вторгаться и везде заявить о себе, о себе… Но, может быть, это и нужно? Может быть, это и правильно. И хорошо. И не только в юности, и в пятьдесят, и в семьдесят лет. Хочется! Я это знаю. Очень хочется. Вот ведь… И ему захотелось, я что-то такое тогда почувствовала. Все это так… Но тогда, в Москве, – тут она, подавшись вперед, улыбаясь, заговорила шепотом: – Я тогда в Москве, – я это помню – прекрасно! – бог его знает как добралась до своих. Заблудилась. Сначала в метро – не туда поехала, потом в трамвае – опять не туда, в обратную сторону, боже мой, думаю, да что же это такое? Но… Но я это очень умею. Это как раз по моей части. «Топографический идиотизм!» – говорит Кулешов. А когда добралась… Новый район: пустыри, овраги. Я там бежала!.. Как тут люди живут, я тряслась от страха, в шесть часов – уже ночь, зимой, как тут дети… Но – ладно. Я, в общем, другое хотела сказать. Я потом уже, – честное слово, годы прошли, – я вдруг подумала: боже мой, а тогда в машине ведь было же место? Было в машине свободное место, – мы молча смотрели друг другу в глаза, напряженно и без всякой надежды на то, что найдем ответ, – Было в машине свободное место. Ведь было же. Или… Или не было?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю