355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наум Беляев » Гаршин » Текст книги (страница 2)
Гаршин
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:18

Текст книги "Гаршин"


Автор книги: Наум Беляев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Смерть

«Я прочитал „Смерть“ Тургенева и не могу не согласиться с ним, что русский человек умирает удивительно. Другого слова и не подберешь. Припомните смерть Максима, обгоревшего мельника, Авенира Сорокоумова – как они умирали: тихо, спокойно, как будто исполняя свою непременную обязанность. И разве это не обязанность?

Помню и я смерть близкого мне, дорогого человека, Е. Ф. Ф. Часто, бывало, сажал он меня в своей комнате и заставлял слушать докучные рассказы о том, откуда происходит слово серьга(не помню уже – откуда, кажется, с языка фризов или бетов), что ни одному филологу доподлинно не известно происхождение слова хорошо. Был он человек маленький, крайне некрасивый, с таким же земляным цветом лица, какой был у Авенира Сорокоумова. Был он записным филологом; писал диссертацию на магистра, ездил и к Костомарову и к Срезневскому, которые признавали в нем глубоко ученого языковеда. Умер Е. Ф. – и вся его ученость канула в Лету. Но не в том дело; я взялся описывать его смерть.

Е. Ф. страдал болезнью, погубившею много добрых и умных, сильных и слабых людей. Он страшно пил. Когда я жил вместе с ним на даче в 1866 году, однажды он попросил у меня пучок соломы; я принес. Е. Ф. молча перерезал ее на трубочки вершка по три и спрятал в стол. Скоро я узнал, для какого страшного употребления предназначаются эти трубочки; он тянул через них вино. Конечно, я утащил несчастную солому и забросил ее в реку.

Это было летом 1866 года, когда в Петербурге и по его окрестностям страшно свирепствовала холера. Соломинки помогли ей убить Е. Ф. Он заболел, наш доктор И. П. Б. вылечил его от холеры, но не спас от воспаления в кишках и печени. Через месяц после начала болезни Е. Ф. пришлось очень плохо.

Он умер в сентябре, в дождливый вечер. Он лежал на постели; его густые волосы падали на липкий, зеленоватый лоб, покрытый каплями пота. Тело исхудало страшно, на ребрах осталась одна кожа; на ногах и спине были пролежни. На столике перед ним горели две лампы (он уже жаловался на недостаток света), стояли лекарства, лежали его любимые немецкие книжки да тетрадь с диссертацией. Я сидел в углу комнаты и смотрел на сцену с лихорадочным нетерпением. Как ни любил я моего Е. Ф., как ни был привязан к нему, но, зная, что через четверть часа он умрет, я уже не жалел о нем. Это не была холодность или равнодушие: я уже отпел и похоронил своего больного друга; передо мной лежал просто умирающий человек, а я видел смерть еще в первый раз. Над больным склонился его другой друг, бывший товарищ. Далеко уже теперь он, за Атлантическим океаном, но как теперь помню его бледное, страдающее за больного лицо. Все мои воспоминания об этом человеке касаются только смерти Е. Ф.

Больной лежал почти неподвижно, только губы шептали что-то, изредка произнося слова. Его друг уговаривал его причаститься. Е. Ф. жил атеистом и хотел умереть так, как жил. Послали за священником; он пришел. Это был высокий худощавый человек в широкой рясе, со строгим худым греческим профилем и симпатичным лицом. Он наклонился над кроватью; Е. Ф. отрицательно покачал головой. „Не надо“, тихо произнес он. „Уже пора бы“, сказал священник. Друг бросился уговаривать больного, говоря, что через четверть часа он умрет. Е. Ф. серьезно слушал сначала, потом на лице его появилась широкая добродушная улыбка. „Какой ты странный, Лева! Всю жизнь был умным человеком, а теперь глупости говоришь. Ну, умру, – ну, что же такое? Пора и на покой; жаль только – диссертацию не кончу“. Все это он говорил шепотом; последние слова были слышны только Леве и мне (я подошел к кровати). „Дописал бы ты ее… ох, да ведь ты математик“, – как бы вспомнил он. Он замолчал; наступила долгая, томительная тишина.

Священник начал исповедовать. „Уйдите, батюшка, пожалуйста; Лева, попроси батюшку уйти“. „Да причастись ты, бога ради, отца-то успокой!“ Е. Ф. не отвечал, наконец, он выговорил уже с трудом: „Дайте свечку, темно… уже пора зажигать“. Подали свечей. Вдруг больной оживился, поднялся даже, схватил Леву за руку и сказал ему: „А если reine Glaube?..“ Он не кончил и упал мертвый на подушку. Я заплакал. Лева зарыдал, как ребенок… Священник как-то странно смутился и поспешно стал снимать с себя епитрахиль. На лице мертвого осталось странное выражение; ни испуга, ни боли душевной, ничего в нем не было: оно было спокойно.

 
…………и странен
Был томный лик его чела.
 

Его похоронили на Волковом кладбище. Отцу написали, что сын умер, как христианин. На могиле поставили маленький памятник, окруженный другими, под которыми лежат люди, умершие таким же странным образом, как Е. Ф. Так же умерли и тургеневские Максим, мельник, Авемир, старушка-помещица. Ни бравурства, ни горести, ни страха не увидите вы на лице умирающего русского человека: в последнюю минуту жизни он будет заботиться о своих делах, о какой-нибудь корове, о том, чтобы заплатить священнику за свою отходную. Верующий был человек – он точно обряд над собой совершит; неверующий умрет в большинстве случаев без сознательного раскаянья, не отступив от того, за что он стоял перед самим собой всю жизнь, что досталось ему после тяжелой борьбы».

В 1872 году у Гаршина впервые начинают проявляться симптомы душевной болезни, окрасившие в столь мрачные тона грустную биографию писателя. Возросшая раздражительность юноши обратила на себя внимание окружающих. Показалось странным также, что он превратил квартиру старшего брата Виктора в лабораторию, где с увлечением занялся химией, гальванопластикой, производил непонятные опыты. Этой своей работе он в разговорах с окружающими придавал иногда какое-то мистическое значение и пытался увлечь своими опытами товарищей.

Педагоги и приятели Гаршина по гимназии также стали замечать его все растущую нервозность. Однако одинокий юноша не встретил участия и заботы. Наоборот, болезненное состояние Гаршина давало некоторым преподавателям лишь повод для издевательств над ним. Особенно неистовствовал поп. Он, например, вызывал Гаршина и допрашивал его по «закону божьему» в течение всего урока, около часа, что считалось в гимназии неслыханным делом. Поп намеренно задавал юноше нелепые вопросы и придирался к нему по всякому поводу. Чем больше юноша возмущался и раздражался, тем веселее и наглее становился поп.

– От какого греха очищает нас крещение? – важно спрашивал «преподаватель».

– От первородного, – отвечал Гаршин.

– От какого? Первородного? А что такое грех? Как вы смотрите на первородный грех? – И так далее до бесконечности.

На каждый ответ Гаршина поп лишь злорадно усмехался. «Ничего вы не понимаете! – восклицал он. – Это все неправильно, это все не так». У Гаршина от злости тряслась нижняя губа. Поп чувствовал, что назревает скандал, а этого он только и хотел. Лишь звонок, возвещавший окончание урока, освобождал Гаршина от поповского издевательства.

Однажды поп просто пустился на провокацию. Он задал Гаршину вопрос о «первом христианском обществе», а затем с ехидной улыбкой обратился к нему: «А что, господин Гаршин, скажите мне, это очень на социализм похоже?» Гаршин понял маневр попа и отговорился незнанием, – иначе не миновать бы ему карцера.

Неудивительно, что в такой обстановке болезнь юноши прогрессировала. Окружающие вынуждены были поместить его в больницу. Первое время Гаршин вел себя спокойно и пользовался полной свободой. Он перевез в больницу свои книги, инструменты, принялся, чтобы не терять времени, изучать английский язык. Но вскоре его состояние ухудшилось настолько, что к нему перестали пускать родных. В моменты просветления Всеволод вспоминал свои поступки, совершенные во время безумия, страдал, и болезнь вновь обострялась. Когда он стал поправляться, его перевезли в частную лечебницу доктора Фрея. Здесь Гаршина окружили заботливым уходом, и через несколько месяцев, к середине 1873 года, он почувствовал себя здоровым.

Летом Гаршин уехал в Старобельск. После шумного Петербурга он окунулся в скучную жизнь маленького провинциального городка. Он много гулял в поле, в лесу, много купался. Но его тяготило вынужденное безделье. Раздражение и тоска, усиленные скукой и однообразием окружающей обстановки, вновь охватили его.

Однажды спокойное течение провинциальной жизни было нарушено сенсационным происшествием: из местной тюрьмы бежали три арестанта. За ними послали тридцать солдат, которые настигли их в семи верстах от города. В бессмысленной злобе солдаты избили арестантов до смерти. Это жестокое отношение к беззащитным людям взволновало Гаршина и еще более ухудшило его и без того подавленное настроение. Очень повлияло на Гаршина известие, что зимой, когда он находился в лечебнице, здесь, в городке, покончил самоубийством его старший брат Виктор. По этому поводу Всеволод написал своему товарищу по гимназии Налимову: « Благую часть избрал. Прямо в сердце, не мучился нисколько.Сегодня хочу на кладбище сходить посмотреть его могилу (похоронили по-христиански). Теперь я обретаюсь в крайнем унынии; да это пройдет, может быть, нелегкая вывезет. А теперь скверно…»

Осенью Гаршин возвратился в Петербург для продолжения учения. С отвращением переступил он порог опостылевшей гимназии.

Последние годы он учился на казенный счет и жил в гимназическом пансионе. Обстановка в пансионе была сплошным надругательством над юношами, вынужденными по бедности воспользоваться этой горькой «милостью» начальства.

В Харькове подрос младший брат Евгений. Мать хотела устроить и этого мальчика в казенный пансион. «Пусть не пробует этой гадости, – пишет Всеволод матери. – Теперь в особенности завели строгость такую дурацкую, что пансион гораздо больше похож на тюрьму, чем наша старобельская „высидка“…»

Царская гимназия безжалостно калечила юношеские мозги, давила и унижала человеческое достоинство. Как-то раз произошел такой случай. Один из школьных товарищей Гаршина, ученик пятого класса Вукотич, никак не мог постичь премудрости тригонометрии, вбиваемой ему в голову тупым и бездарным педагогом Гришиным. Чиновник-учитель избрал этого ученика мишенью для своих острот. Он издевался над ним ежедневно, и несчастный мальчик не выдержал. Однажды он ушел из дому и оставил записку, что решил утопиться. За мальчиком разослали людей и вскоре его нашли: несчастный помешался. В бреду он повторял без конца уроки из тригонометрии и умолял жестокого учителя пожалеть его.

Случай с Вукотичем взволновал всю гимназию.

«Это – глупая, грубая тварь, – писал Гаршин о Гришине, – не понимающая, что оскорбление в десять раз больнее отзывается на детской душе, чем на душе взрослого человека. Он принял свой метод воспитания: всех неучащихся (не разбирая лентяев и неспособных) преследует остротами, шуточками, даже просто голыми бранными словами. Вукотич оказался впечатлительней других…»

Теперь Гаршина упорно занимала мысль о своей будущности, о том, что делать по окончании гимназии. Как мало знаний получил он здесь. «Иногда посмотришь, – с горечью писал Всеволод матери, – много ли тебе дало семилетнее учение в гимназии, видишь ясно, что оно не дало ничего, хотя ты и получал отметки удовлетворительные, хорошие и отличные, хотя и переходил из класса в класс. И не я один такой, все таковы. Разница только в частностях…»

Одно время Гаршин носился с мыслью уехать в Гейдельберг, Геттинген, в какой-нибудь немецкий университет и прослушать курс естественных наук. Но у него не было денег, и мысль о загранице пришлось оставить. Гаршин хотел пойти на медицинский факультет, но так как гимназия в последний год его пребывания там превратилась в реальное училище, а специальным приказом министерства народного просвещения реалистов запрещено было принимать в университет, Гаршину не оставалось другого выбора, как идти в какое-нибудь техническое учебное заведение. После некоторых колебаний он выбрал Горный институт.

Гаршин-студент

Гаршин поступил в Горный институт осенью 1874 года. Как раз в это время среди народнической интеллигенции начиналось знаменитое «хождение в народ». Лучшие представители русского образованного общества, революционно настроенной молодежи пытались найти живую связь с тем народом, за который они готовы были идти на всевозможные жертвы и лишения, но которого, по существу, не знали и не понимали.

Весной 1874 года молодежь начала деятельно готовиться к походу. Студенты спрашивали друг друга при встречах, кто куда едет, намечали подходящие места, составляли маршруты. Трагикомичный вид имели эти пылкие юноши, одетые «под крестьян» в новенькие полушубки и картузы, мечтавшие, что деревня, зажженная их горячими речами, тут же поднимется на борьбу за землю, за волю.

Как известно, «хождение в народ» кончилось крахом. Крестьянство не пошло ни за мирными пропагандистами, ни за бунтарями, призывавшими его к немедленному восстанию против царизма. Народники вынуждены были этот факт констатировать, но объяснить его не могли. Деревня оказывалась вовсе не такой, какой они ее себе представляли. Вопреки их учениям, в деревне шел неумолимый процесс расслоения крестьянства. Выделялся слой кулаков, одновременно огромные массы крестьян разорялись, и значительная часть их уходила в города, пополняя ряды рабочего класса. Крестьянская община, на которую так надеялись народники, не могла ни задержать, ни предотвратить процесса капиталистического развития России; в недрах самой общины появившиеся кулаки-«мироеды» эксплуатировали бедняков, батраков, маломощных, середняков.

Гаршин был свидетелем неудач «хождения в народ». Эти неудачи произвели на него, как и на большинство передовой интеллигенции, огромное впечатление. Он увидел, что народники не в состоянии организовать большое массовое движение против самодержавия, что крестьянство за ними не пойдет. По-видимому, появившееся у Гаршина неверие в победу народников и народовольцев, скептическое отношение к ним и попытки в дальнейшем самостоятельно проанализировать основные положения народничества имели своим основанием разочарования этих лет.

Правительство ответило на «хождение в народ» неслыханными массовыми арестами, вызвавшими еще большее недовольство передовой интеллигенции, в особенности учащейся молодежи.

Осенью 1874 года почти все высшие учебные заведения были охвачены революционным брожением.

В Горном институте также вспыхнули волнения. Ректор института грубо оскорбил одного студента, исключенного за невзнос учебной платы. Студенты собрали сходку и потребовали от начальства отсрочить взнос денег для бедных студентов и дать возможность слушателям следить за раздачей стипендий, которые распределялись произвольно. В момент, когда студенты на сходке разрабатывали свои требования, в институт приехал министр Валуев. По его распоряжению из трехсот восьмидесяти студентов, учившихся в институте, свыше двухсот человек были исключены. Те, которые не имели в Петербурге отца или матери, подлежали высылке на родину с жандармами. Свирепое начальство без разбора хватало и отправляло по этапу и больных и здоровых, виновных и невиновных. В числе схваченных встречались студенты, которых даже не было в эти дни в институте.

Гаршин возмущался лицемерием и трусостью буржуазных либералов, пытавшихся найти оправдание для правительства и сваливавших вину на революционеров, не менее, чем жестокостью властей. Он видел, как за справедливое требование двести человек были схвачены ночью, точно преступники, посажены в пересыльную тюрьму и разосланы во все концы России. «Когда я говорю об этом, – писал он матери, – я не могу удержаться от злобных судорожных рыданий».

Университетское начальство объявило, что те студенты, которые подадут заявления с просьбой об обратном приеме, будут оставлены без наказания. Исключенным предложено было подписать унизительное, безграмотно составленное прошение о возвращении в институт. Начальство хотело выделить из общей массы наиболее революционно настроенных студентов, правильно рассчитав, что они не подпишут прошения. Но и подписавшие прошение, конечно, были обмануты и высланы по этапу. «У них сила, – гневно восклицает Гаршин по адресу царских сатрапов, – но они и подлостью не брезгают!»

В другом письме к матери он писал: «Глупость молодежи бледнеет перед колоссальной глупостью и подлостью старцев, убеленных сединами, перед буржуазной подлостью общества, которое говорит: «Что ж, сами виноваты! За тридцать рублей в год слушают лучших профессоров, им благодеяния делают, а они еще „бунтуют“». Таково мнение Петербурга о последних историях…»

Гаршин с болью думал о дальнейших путях борьбы. Он видел, что часть революционно настроенной интеллигенции переходит на сторону правительства, стараясь приспособиться к существующему строю, другая часть уходит в террористическую борьбу с самодержавием, не принося, однако, никакой пользы народу, а большинство остается в нерешительности. И отчаяние охватывало молодого студента. Куда приложить свои силы, свою молодую энергию, жажду борьбы с миром зла и насилия?

Своими думами он делится с матерью: «…С одной стороны – власть, хватающая и ссылающая, смотрящая на тебя, как на скотину, а не на человека, с другой – общество, занятое своими делами, относящееся с презрением, почти с ненавистью… Куда идти, что делать? Подлые ходят на задних лапках, глупые лезут гурьбой в нечаевцы и т. д. до Сибири, умные молчат и мучаются. Им хуже всех. Страдания извне и внутри. Скверно, дорогая моя мама, на душе…»

Гаршин продолжал посещать институт, но лекции казались ему сухими и мало интересными. Оставаясь наедине, он откладывал в сторону опостылевшие учебники и с жаром писал стихи и рассказы, не смея пока в этом кому-либо признаться, стыдясь своих первых ученических опытов. Несмотря на творческие противоречия, несмотря на непоследовательность и расплывчатость политических взглядов, уже в этих ранних произведениях Гаршин неизменно выявлял свои гуманистические, антибуржуазные, подлинно человеческие идеалы.

Гаршин жадно читал газеты, прислушивался к сообщениям из-за границы; оттуда также приходили тяжелые известия. После разгрома Парижской коммуны реакция побеждала почти во всей Европе.

«Неужели же зло и насилие восторжествуют во всем мире? Неужели царству угнетения не будет конца?» мучительно размышлял юный студент.

19 февраля, когда царское правительство праздновало очередную годовщину «освобождения крестьян», у Гаршина вырываются такие строки в письме к матери: «Сегодня 19 февраля, достопамятный день, показавший всю истину слов Лассаля, что конституции не делаются только на бумаге. Бумажное освобождение!

У меня самый мрачный взгляд на современное положение дел, мы, мне кажется, живем в ужаснейшее время. Карлос, Франция, Бисмарк, католицизм, решительно поднявший голову, избиение стачек рабочих в Англии, неизбежная, висящая, как гроза в воздухе, война, и какая война!..»

В голове теснятся гневные, горячие мысли. Иногда ему хочется излить свое настроение на бумаге. Он пишет стихи, но они кажутся ему бледными, немощными.

 
Нет, не дана мне власть над вами,
Вы, звуки милые поэзии святой;
Не должен я несмелыми руками
   Касаться лиры золотой! —
 

горестно восклицает он в одном из стихотворений и продолжает:

 
Но если сердце злобой разгорится
И мстить захочет слабая рука —
Я не могу рассудку покориться,
   Одолевает злобная тоска,
 
 
И я спешу в больных и буйных звуках
Всю желчь души истерзанной излить,
Чтоб хоть на миг один забыть о муках
   И язвы сердца утолить.
 

Внешне Гаршин продолжал вести обычную жизнь студента – утром слушал лекции, днем давал уроки. Он занимался с мальчиком в семье дальнего своего родственника, отставного адмирала Пузино, и получал за это бесплатный обед. Хотя стоимость обеда была, пожалуй, меньше, чем можно было получить за урок, но Гаршин был доволен и этим. Бесплатные обеды давали ему возможность отказаться от нескольких рублей, посылаемых ему матерью.

Все свободное время Гаршин посвящал литературной работе. Он целые дни просиживал за письменным столом. Только здесь, за литературными занятиями, он испытывает чувство удовлетворения. В письме к А. Я. Герду Гаршин говорит по поводу своих литературных занятий: «Дело в том (это я чувствую), что только на этом поприще я буду работать изо всех сил, стало быть успех – вопрос в моих способностях и вопрос, имеющий для меня значение вопроса жизни и смерти…»

Однако Гаршин пока не собирался бросать институт: он прекрасно сознавал, что ему нужно еще многому учиться – гимназия дала ему слишком мало знаний.

Во время каникул Гаршин познакомился в Старобельске с молоденькой девушкой, Раисой Всеволодовной Александровой. Это была миловидная сентиментальная провинциальная барышня, хорошая музыкантша. Между молодыми людьми завязалась трогательная и нежная переписка. Они полюбили друг друга. Гаршин делился с девушкой своими настроениями и по секрету поведал ей о своих литературных планах. В то время он готовил для печати первый свой очерк «История Н-ского земского собрания», в котором сатирически описывал знакомую ему жизнь Старобельского уезда и рассказал о своем скептическом отношении к «освободительным» реформам самодержавия. На очерке сказалось влияние знаменитых «Исторических писем» Миртова (Лаврова); их Гаршин читал тогда вместе со своим товарищем Латкиным.

Раз в неделю Гаршин с компанией студентов отправлялся в театр на дешевые места и с наслаждением слушал музыку или смотрел спектакль. Особенно на него действовала музыка. Она доводила его иногда до нервного исступления.

В этот период Гаршин сблизился с кружком молодых художников. Он стал рьяным посетителем «пятниц» – собраний художников, где шли горячие споры об искусстве и литературе. Уже тогда Гаршин высказывал вполне определенные, взгляды на искусство, которым оставался верен всю жизнь. Он считал, что искусство не должно быть лишь предметом развлечения и любования кучки эстетов и знатоков, – оно должно служить высоким идеалам добра и справедливости. Он отвергал теорию «искусство для искусства» и требовал от искусства борьбы, действенной борьбы за лучшее будущее человечества.

Ближе всего по духу были для Гаршина художники-«передвижники», провозглашавшие устами своего крупнейшего представителя Крамского, что «художник есть критик общественных явлений».

Много шума произвела в 1874 году в Петербурге выставка картин известного художника Верещагина. На выставке были представлены знаменитые «Туркестанские этюды», отражающие жизнь недавно завоеванного русскими Туркестана. В картинах и этюдах были запечатлены и отдельные эпизоды войны в Средней Азии.

В толпе восхищенных зрителей, обсуждавших великолепную технику художника, яркость красок, экзотичность сюжетов, обращал на себя внимание красивый смуглый студент, подолгу останавливавшийся у картин с искаженным страданием лицом.

Под впечатлением выставки Гаршин набросал следующие строки:

 
Толпа мужчин, детей и дам нарядных
Теснится в комнатах парадных
И, шумно проходя, болтает меж собой:
   «Ах, милая, постой!
  Regarde, Lili,
  Comme c'est joli!
Как это мило и реально,
Как нарисованы халаты натурально!»
«Какая техника, – толкует господин
С очками на носу и с знанием во взоре: —
Взгляните на песок: что стоит он один!
Действительно, пустыни море
Как будто солнцем залито,
И лица недурны!..» Не то
Увидел я, смотря на эту степь, на эти лица:
Я не увидел в них эффектного эскизца,
Увидел смерть, услышал вопль людей,
Измученных убийством, тьмой лишений…
Не люди то, а только тени
Отверженников родины своей.
Ты предала их, мать! В глухой степи – одни,
Без хлеба, без глотка воды гнилой,
Изранены врагами, все они
Готовы пасть, пожертвовать собой,
Готовы биться до после дней капли крови
За родину, лишившую любви,
Пославшую на смерть своих сынов…
……………
Плачь и молись, отчизна-мать!
Молись! Стенания детей,
Погибших за тебя среди глухих степей,
Вспомянутся чрез много лет,
В день грозных бед!
 

Этот отрывок интересен как материал для изучения мировоззрения писателя. В дальнейшем нам еще придется вернуться к взглядам Гаршина на искусство, породившим такой острый и яркий рассказ, как «Художники». В этом стихотворении мы проследим лишь отношение Гаршина к войне вообще, и это поможет нам понять то впечатление, которое произвела на него вспыхнувшая вскоре русско-турецкая война.

Для молодого Гаршина война – это прежде всего массовое убийство несчастных людей, посланных умирать за неизвестные им цели. Он еще не разбирается в грабительском характере этой колониальной войны, и внимание его занято не целью войны, а самим фактом бессмысленной смерти и страданий людей, посланных в степи «предавшей их родиной». Он чувствует и себя ответственным за страдания и смерть невинных людей и единственное спасение от невыносимых мук совести видит в том, чтобы самому разделить судьбу сынов народа, одетых в солдатские шинели.

Приближался 1876 год. Гаршин перешел на второй курс. Дни шли хмурые и однообразные. Политическое положение не улучшилось; реакция по-прежнему тяжелой тучей висела над страной, и в очередное 19 февраля Гаршин в письме к Раисе Всеволодовне посвящает этой дате стихи, полные отчаяния:

 
Пятнадцать лет тому назад Россия
Торжествовала, радости полна,
Повсюду в скромных деревенских храмах
Моленья богу возносил народ;
Надежды наполняли наши души
И будущее виделось в сияньи
Свободы, правды, мира и труда.
Над родиной «свободы просвещенной»
Ты засияла, кроткая заря.
Исполнилось желание поэта [5]5
  Гаршин имеет в виду Пушкина. – Н. Б.


[Закрыть]
,
Когда, народным горем удрученный,
Он спрашивал грядущее тоскливо,
Когда конец страданиям народа,
Придет иль нет освобожденья день?
Свершилось! Ржавые оковы с звоном
Упали на землю. Свободны руки!
Но раны трехсотлетние остались,
Натертые железом кандалов.
Изогнута спина безмерным гнетом,
Иссечена безжалостным кнутом,
Разбито сердце, голова в тумане
Невежества; работа из-под палки
Оставила тяжелые следы,
И, как больной опасною болезнью,
Стал тихо выздоравливать народ.
О, ранами покрытый богатырь!
Спеши, вставай, беда настанет скоро!
Она пришла! Бесстыдная толпа!
Не дремлет; скоро вьются сети,
Опутано израненное тело,
И прежние мученья начались!..
 

На следующий день он дописывает в письме: «Да, а ты сидишь тут и киснешь! Пописываешь дрянные стишонки, наполненные фразами, а чтобы сам что-нибудь сделать – ни шагу. Впрочем:

 
Когда науки трудный путь пройдется,
Когда в борьбе и жизни дух окрепнет,
Когда спокойным оком, беспристрастно
Я в состояньи буду наблюдать
Людей поступки, тайные их мысли
Читать начну своим духовным взором,
Когда пойму вполне ту тайну жизни,
Которой смутно чую бытие, —
Тогда возьму бесстрашною рукою
Перо и меч и изготовлюсь к бою.»
 

В этом юношеском стихотворении раскрывается все богатство внутренней жизни молодого студента. Мысли, высказанные здесь, не случайны; они – плод долгих размышлений. Еще год назад Гаршин писал матери, что «конституции не делаются только на бумаге» и что «освобождение» крестьян – «бумажное освобождение». За год он много прочел и многое продумал. В институте он встречался с революционно настроенными студентами. В числе студенческих знакомых Гаршина был, между прочим, и Г. В. Плеханов, с которым Гаршин часто беседовал на политические и литературные темы. Правда, в то время Плеханов еще был народником; лишь позднее он порвал с народничеством и стал выдающимся пропагандистом марксизма.

Приведенное стихотворение показывает, что Гаршин трезво, умно и по-революционному оценивал действительный характер «освобождения» крестьян. Он отдает себе отчет, что с отменой крепостного права эксплуатация и ограбление крестьян не кончились, а приняли лишь другие, не менее мучительные формы.

 
Опутано израненное тело,
И прежние мученья начались…
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю