Текст книги "Алая буква"
Автор книги: Натаниэль Готорн
Жанр:
Зарубежная классика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Глава 5. Эстер за рукоделием
Срок заключения Эстер Прин подошел к концу. Тюремные двери распахнулись, и она снова увидела солнечный свет. Он сиял для всех, но ее истерзанному и больному воображению казался существующим лишь для того, чтобы озарять алую букву у нее на груди. Возможно, одинокое возвращение из тюремного дома причинило ей даже больше страданий, чем часы, проведенные у позорного столба, когда каждый мог указать на нее пальцем, как на воплощение бесчестья. Там, на эшафоте, нечеловеческое напряжение нервов и сила характера помогли ей превратить постыдное зрелище в некое мрачное торжество. К тому же это было особенное, неповторимое событие, единственное на ее веку, и, чтобы перенести его, она могла расточительно истратить столько жизненной энергии, что ее хватило бы на многие спокойные годы. Тот самый суровый закон, который осудил ее, помог ей устоять во время страшного и позорного испытания.
Но с той минуты, как она в полном одиночестве переступила порог тюрьмы, началась повседневная жизнь, и Эстер предстояло либо изо дня в день нести это бремя, либо упасть под его тяжестью. Она уже не могла «брать взаймы» у завтрашнего дня, чтобы справиться с сегодняшними бедами. Завтрашний день принесет новые бедствия, а за ним придет следующий и множество других. Медленно потянется длинная вереница дней, и каждое утро она будет взваливать на себя все ту же ношу, сгибаться под ней, и к вечеру не иметь сил сбросить ее, потому что каждый следующий день и год не преминут добавить свою долю тягот к громоздящемуся вокруг нее позору. Так, мало-помалу утратив себя, она превратится в некий символ, на который неизменно будут указывать пасторы и проповедники, расцвечивая этим примером свои инвективы против женской слабости и приверженности греховным страстям. Юные и чистые души станут смотреть на носительницу пылающей алой буквы, дочь почтенных родителей, мать девочки, которая, в свою очередь, станет женщиной, как на воплощенный образ греха. Бесславие будет сопровождать ее до могилы и станет единственным памятником для нее.
Вместе с тем, перед Эстер был открыт весь мир. Приговор не вынуждал ее оставаться в пределах затерянного в Новом Свете поселения пуритан, она вольна была уехать на родину или в любую европейскую страну и там, скрыв свое имя и прошлое, начать другую жизнь. Там эта неукротимая по натуре женщина встретила бы людей, чьи нравы и обычаи бесконечно далеки от осудившего ее жестокого закона.
Так почему же она, несмотря ни на что, по-прежнему считала своим домом то единственное место, где стала живым примером греховного позора? Причина, вероятно, в том, что какое-то роковое чувство, требовательное, неотвратимое и упорное, как приговор судьбы, почти всегда принуждает человеческие существа жить и скитаться, подобно привидениям, в тех самых местах, где значительное и памятное событие некогда изменило всю их жизнь, – и тем более властно, чем трагичнее и мрачнее было событие. Грех и бесчестье – вот те корни, что приковывали Эстер к этой почве. Она как бы заново родилась на свет, а неприветливый лесной край, стал для нее родным домом – суровым, безрадостным, и в то же время единственно возможным. Все прочие места на земле стали ей бесконечно чужды – даже тот уголок сельской Англии, где прошли ее счастливое детство и девичество. Эстер была прикована к Массачусетсу цепью из железных звеньев, и хотя они терзали ее душу, разорвать эту цепь она не могла.
Возможно и, пожалуй, несомненно, что в этих местах, в этом роковом для Эстер поселении ее удерживало и другое чувство – настолько тайное, что она скрывала его от самой себя, бледнея всякий раз, когда оно шевелилось в ее сердце, словно змея, спящая в норе. Здесь жил, дышал, ежедневно ходил по улицам человек, с которым она считала себя связанной узами, не признаваемыми на земле, но настолько прочными, что в день Страшного суда они превратятся в узы брака и соединят ее с этим человеком в вечности. Снова и снова враг рода человеческого внушал Эстер эту мысль и смеялся, следя за тем, как она сперва со страстной и отчаянной радостью цеплялась за нее, а потом с ужасом гнала прочь.
А то, во что она заставляла себя верить, что сама считала причиной, не позволявшей ей покинуть Новую Англию, было наполовину правдой, наполовину самообманом. Тут, думала она, совершен ее грех, тут должно свершиться и земное наказание. Быть может, пытка ежедневного унижения очистит в конце концов ее душу и заменит утраченную чистоту новой, обретенной в мучениях.
Так или иначе, но Эстер никуда не уехала. На окраине поселения, в стороне от других жилищ, стоял крытый соломой бревенчатый полузаброшенный домик. Он был покинут выстроившим его поселенцем, так как земля вокруг оказалась бесплодной, а удаленность от города не позволяла общаться с соседями, к чему уже тогда были склонны иммигранты. Окнами домик смотрел на восточный берег бухты, где на противоположном берегу виднелись лесистые холмы. Небольшая роща низкорослых деревьев – только такие и выживали на неблагоприятной почве – почти не скрывала его, но как бы подчеркивала, что там обитает некто, предпочитающий избегать посторонних взглядов.
В этой уединенной обители с разрешения городских властей, все еще не спускавших с Эстер Прин глаз, она и поселилась. Жила она на собственные довольно скромные средства вместе с маленькой дочерью. Тень подозрительности сразу же нависла над этим местом. Дети, еще не способные понять, почему эта женщина недостойна милосердия, подкрадывались почти вплотную, чтобы поглазеть, как она занимается шитьем или вязанием у окна, или стоит на закате в дверях, или копается в огороде, или идет по тропинке в город, а углядев алую букву у нее на груди, бросались врассыпную, охваченные необъяснимым, но заразительным страхом.
Эстер была одинока, и хоть не было на свете человека, открыто заявляющего, что считает ее другом, нищета ей не грозила. Она владела искусством, которое даже в этой стране помогало ей заработать на жизнь себе и подрастающей дочери. То было искусство рукоделия – в те времена почти единственное, доступное женщинам. Замысловато обрамленная буква, которую Эстер Прин носила на груди, служила еще и образчиком ее изящного и изобретательного мастерства, к которому с удовольствием прибегли бы даже придворные дамы, так любящие отделывать свои шелковые и парчовые платья богатыми вышивками и кружевами ручной работы.
Разумеется, при суровой простоте пуританских одежд спрос на самые утонченные изделия Эстер был невелик. Тем не менее склонность людей той эпохи к искусным произведениям такого рода сохранилась и у наших суровых предков, хотя они и отказались от многих, на первый взгляд куда более существенных, потребностей. Всевозможные публичные церемонии – например, посвящение в духовный сан или вступление в должность судьи, – словом, все, что могло придать величавость представителям власти, представавшим перед народом, из политических соображений обставлялось торжественными ритуалами и угрюмой, но тщательно продуманной роскошью. Пышные брыжи, изысканно отделанные перевязи и расшитые перчатки считались обязательными деталями парадных одеяний тех, кто держал в руках бразды правления, и хотя законы против роскоши воспрещали простонародью подобные излишества, люди богатые и знатные пользовались ими без ограничений. Кроме того, и похороны порождали спрос на некоторые изделия Эстер Прин, служившие и для того, чтобы обряжать покойников, и для того, чтобы в виде многочисленных эмблем из черного сукна и белоснежного батиста подчеркивать скорбь живых. Детские платьица – ибо в те времена детей одевали с большой пышностью – также предоставляли ей возможность потрудиться и заработать.
Сравнительно быстро вышивки Эстер вошли, как говорится, в моду. Из жалости ли к несчастной женщине, из болезненного любопытства, придающего мнимую ценность обычным или даже бесполезным вещам, потому ли, что она действительно владела искусством, в котором ее никто не мог заменить, – так или иначе, но ей давали столько заказов, сколько она соглашалась принять. Как знать, может, тщеславные олдермены, надевая для торжественных церемоний одежду, украшенную ее грешными руками, мнили, что таким образом они проявляют смирение… Ею были сработаны брыжи губернатора; вышивки Эстер красовались на шарфах военных и воротниках пасторских кафтанов; они окаймляли детские чепчики и исчезали под крышками гробов, где затем, разрушенные плесенью, рассыпались в прах. Но никто и никогда не обратился к Эстер, когда требовалось вышить снежно-белую фату, призванную скрывать целомудренный румянец невесты. Это исключение говорило о том, что бостонское общество по-прежнему хмуро и неодобрительно взирало на ее грех.
Эстер и не стремилась заработать больше, чем требовалось для того, чтобы вести скромное, почти аскетическое существование, но содержать в достатке ребенка. На ней всегда были темные платья из грубой материи, украшенные только алой буквой, которую она была обречена носить. Зато наряды для девочки она придумывала с удивительной, просто фантастической изобретательностью. Подчеркивая воздушную грацию, рано проявившуюся в ребенке, они, по-видимому, преследовали еще какую-то цель, неочевидную для окружающих. Но об этом мы поговорим позднее.
За вычетом небольших расходов на одежду дочери, весь излишек своих средств Эстер раздавала людям – наверняка менее несчастным, чем она сама, и нередко оскорблявшим ту, что отдавала им последнее. Она тратила на шитье простой одежды для бедняков долгие часы, которые могла бы посвятить изощренным произведениям своего искусства. Возможно, в этой монотонной работе Эстер видела своего рода искупление, ибо ради нее жертвовала тем, что доставляло ей истинную радость. Была в ее натуре какая-то пылкая и богатая одаренность, потребность в пышной красоте, но жизнь она вела такую, что удовлетворить эту жажду могла лишь с помощью своего изумительного мастерства. Тонкое и кропотливое рукоделие доставляет женщинам наслаждение, которое мужчинам никогда не понять. Возможно, вышивание помогало Эстер выразить, а следовательно, и унять страсть, заполнявшую ее жизнь. Считая эту радость греховной, она осудила ее вместе с остальными радостями. Но такая мучительная борьба совести с неуловимыми ощущениями не свидетельствует об искреннем и стойком раскаянии: в ней таится нечто сомнительное и, пожалуй, глубоко порочное.
Так или иначе, Эстер Прин отстояла свое место в жизни. Благодаря прирожденной энергии и редким способностям людям не удалось полностью изгнать эту молодую женщину из своей среды, однако она была отмечена печатью, более невыносимой для женского сердца, чем клеймо на лбу Каина. Поэтому в своих отношениях с обществом Эстер чувствовала себя изгоем. Каждый жест, каждое слово, порою даже молчание тех, с кем она сталкивалась, подразумевали, а иногда и открыто говорили о ее отверженности и таком одиночестве, словно она жила на другой планете или общалась с нашим миром при помощи иных органов чувств, чем остальные смертные. Она стояла в стороне от людских забот и треволнений и все же была близка к ним, что превратило ее в некое подобие бестелесного духа, который навещает свой былой семейный очаг, но уже не может стать видимым или ощутимым, радоваться домашними радостями или оплакивать семейное горе. Ужас и глубокое отвращение – только на эти чувства в сердцах людей, да еще на оскорбительное презрение, казалось, имеет право Эстер.
Время было не слишком утонченное, и хотя она отлично сознавала и вряд ли могла забыть свое положение, ей напоминали о нем вновь и вновь, тревожа глубокие раны в ее душе грубыми прикосновениями к самым чувствительным местам. Случалось, что бедняки, к которым она была искренне добра, буквально плевали на руку, протянутую им для помощи. Высокопоставленные дамы, в чьи дома она приносила заказанные вышивки, также не упускали случая заронить каплю горечи в ее сердце – иногда с помощью той алхимии скрытой злобы, с которой женщины умеют извлекать смертельный яд из ничтожнейших пустяков, а порой с помощью грубых слов, которые отзывались в беззащитном сердце страдалицы как удары кулаком по кровоточащей ране.
Эстер долго и усердно обуздывала себя и никогда не отвечала на подобные выпады, однако волна румянца невольно окрашивала ее бледные щеки, а кровь мгновенно приливала к сердцу и начинала стучать в висках. Она была терпелива, как мученица, но не стала бы молиться за своих врагов, побаиваясь, что, вопреки ее желанию все простить, слова благословения невольно сменятся проклятиями. Бесчисленные оскорбления, хитроумно предусмотренные пожизненным и не знающим пересмотра приговором пуританского суда, тысячами всевозможных способов беспрестанно истязали Эстер. Пасторы останавливались на улице, чтобы обратиться с увещаниями к несчастной грешнице, – и вокруг немедленно собиралась то хмурая, то насмешливая толпа. Если в воскресный день она входила в церковь, надеясь на милосердную улыбку всеблагого Отца, ей случалось с болью убедиться, что темой проповеди служит именно ее жизнь. Мало-помалу Эстер стала бояться детей, поскольку те переняли у родителей смутное представление о том, что в этой печальной женщине, которая, держа ребенка на руках, бесшумно и всегда одиноко пробирается по улицам, скрыто что-то страшное. Поэтому они пропускали ее, а потом преследовали на расстоянии, визгливо выкрикивая слова, тем более страшные для Эстер, что детские уста произносили их бессознательно, так как смысл их не был им ведом.
Это означало, что ее бесчестье известно всем без исключений, и ей не было бы больнее, если б о ее прошлом шептались древесные листья, шелестел летний ветерок, завывала зимняя вьюга. Не меньшей пыткой были и взгляды незнакомых людей. Когда приезжие с любопытством разглядывали алую букву, та словно заново прожигала сердце Эстер, и она с огромным трудом подавляла желание прикрыть грудь рукой. Взгляды же горожан были на свой лад мучительны. Ее терзало их холодное внимание. Иначе говоря, всякий раз, когда на алый знак кто-нибудь смотрел, Эстер Прин испытывала жестокие страдания. Рана не затягивалась – наоборот, ежедневная пытка все больше ее растравляла. Да, она согрешила – но разве не грешили другие? Лишь изредка, всего лишь раз-другой за много дней и месяцев, ей случилось почувствовать на отвратительном клейме сочувственный человеческий взгляд, который принес ей мгновенное облегчение, словно кто-то ненадолго разделил с ней ее муку. В следующую секунду боль вернулась с еще большей силой.
Жизнь, полная скрытых и жестоких страданий, не могла не сказаться на воображении Эстер. Будь она женщиной более утонченного склада, ее рассудок едва ли справился бы с этим испытанием. Одиноко перемещаясь в пределах тесного мирка, с которым она была связана лишь внешне, она иногда начинала думать и даже чувствовать – ведь ее фантазии обладали поразительной конкретностью и яркостью, – что алая буква наделила ее каким-то новым органом чувств. Ужасаясь себе Эстер, тем не менее, уверовала в свою способность угадывать, благодаря внутреннему сродству, тайные грехи, скрытые в сердцах других людей. И открытия, которые она делала, повергали ее в ужас.
Что они означали? Может, то были всего лишь коварные проделки злого духа, которому хотелось убедить женщину, еще не вполне ставшую его жертвой, что внешние чистота и благопристойность – всего лишь обман, и если бы удалось вывести многих из тех, кто осуждал ее, на чистую воду, алая буква запылала бы на груди многих, а не одной только Эстер Прин? Или эти смутные и вместе с тем неотступные ощущения действительно отражали истину?
Во всем ее жизненном опыте не было ничего страшнее и отвратительнее этого чувства. Оно изумляло Эстер и повергало ее в смятение – в особенности, потому, что иной раз проявлялось в самых неподходящих случаях. Порой алая тварь на ее груди начинала приветственно трепетать даже тогда, когда она проходила мимо почтенного проповедника или судьи, слывших образцами набожности и справедливости, которых люди той благочестивой и патриархальной эпохи считали чуть ли не ангелами, напрямую общающимися с небесами.
«Я чувствую, что рядом со мной – великий грешник!» – думала порой Эстер, спеша по своим делам и, по обыкновению, глядя себе под ноги. Она нерешительно поднимала глаза, но вокруг не было ни единой живой души, кроме уже упомянутого ангела во плоти. Сталкиваясь с ханжески-презрительным взглядом какой-нибудь матроны, про которую люди говорили, что она весь свой век прожила с куском льда в груди, Эстер снова ощущала упрямое и таинственное чувство сродства. Но что общего было между нерастаявшим льдом в груди матроны и жгучим стыдом на груди Эстер? Или же, случалось, внезапная дрожь предупреждала ее: «Смотри, Эстер, вон идет такая же грешница, как и ты!» Оглянувшись, она перехватывала взгляд молоденькой девушки, робко поглядывавшей из-под ресниц на алую букву. Затем легкий румянец окрашивал ее щеки, словно уже сам по себе этот мгновенный взгляд мог запятнать ее невинность…
О злобный дух, чьей меткой стал этот роковой символ, неужели ты готов осквернить в глазах бедной грешницы весь человеческий род, не щадя ни юности, ни старости? Ведь одно из тягчайших следствий греха – потеря веры. Но поскольку Эстер Прин, все еще заблуждаясь, мучительно старалась считать себя порочнее всех на свете, само по себе это служило доказательством того, что она вовсе не окончательно развращена.
Простые люди, относившиеся в те давние времена с преувеличенным страхом ко всему, что было недоступно их воображению, передавали из уст в уста всяческие небылицы об алой букве. Сведя их воедино, можно было бы изложить эти выдумки в виде пугающей легенды. По крайней мере, многие утверждали, что алый знак не выкрашен в обыкновенном красильном чане, а докрасна раскален в адском горниле, оттого и пылает так ярко на груди Эстер, когда молодая женщина идет в сумерках по улице.
А нам со своей стороны следует прибавить, что он так глубоко прожег сердце бедной Эстер, что в этих россказнях, возможно, было больше правды, чем способно признать наше скептическое неверие.
Глава 6. Перл
Дo сих пор мы почти не упоминали о девочке, об этом маленьком существе, чья невинная жизнь – прелестный цветок – возникла по неисповедимой воле провидения из слепого порыва страсти. С каким удивлением следила Эстер за тем, как росла ее дочь, за ее красотой, которая с каждым днем все ярче бросалась в глаза, за разумом, озарявшим, словно солнечный луч, тонкое детское личико! Ее Перл! Эстер дала это имя девочке не потому, что оно подходило к внешнему облику малютки: в нем не было ничего от спокойного матового блеска, который мог бы оправдать сравнение с жемчужиной, а потому, что само слово «Перл» означало нечто бесконечно дорогое, купленное ценой всего достояния, единственное сокровище! Поразительно: люди заклеймили прегрешения этой женщины алой буквой, оказывавшей такое могучее и пагубное воздействие, что простую симпатию Эстер вызывала только у таких же грешных душ, как она сама. Но Бог дал ей прелестного ребенка, и этому ребенку предстояло навеки соединить мать со всеми остальными людьми и их потомками и когда-нибудь занять место среди праведных на небесах!
Однако такие мысли внушали Эстер Прин скорее страх, чем надежду. Она знала, что совершила нечто дурное, и с трудом верила, что плод этого поступка окажется хорош. День за днем она боязливо всматривалась в подраставшую дочь, боясь обнаружить какую-нибудь страшную, чудовищную особенность, порожденную грехом, которому Перл была обязана жизнью.
Но никаких физических изъянов Эстер в ней не находила. Девочка была хорошо сложена, здорова и с естественной ловкостью владела своим еще не развитым телом. В ней таилось прирожденное изящество, не всегда сопровождающее безупречную красоту, и как бы просто она ни была одета, стороннему глазу всегда казалось, что именно это платье ей особенно к лицу. К тому же и одета она была вовсе не как замарашка. Ее мать, преследуя какую-то смутную цель, которая в дальнейшем станет понятнее, покупала самые дорогие ткани и давала полную волю своей фантазии, обдумывая и украшая наряды Перл, предназначенные для выходов в город. И так ослепительна была красота девочки, так прекрасна ее фигурка в пышных платьях, от вида которых померкла бы менее яркая внешность, что порой казалось, будто вокруг нее на темный пол их домика ложится светлый круг. Но и в простом коричневом платьице, испачканном и разорванном в пылу игры, Перл была не менее хороша собой. Ее очарование было поразительно разнообразно: один-единственный ребенок воплощал в себе множество детских типов и характеров, начиная от прелестной, похожей на дикий полевой цветок крестьяночки, и кончая подобием малолетней принцессы крови. И во всех обличьях она сохраняла присущие ей пылкость и богатство красок. Если бы хоть раз девочка предстала перед глазами матери хрупкой или бледной, она больше не была бы собой, не была бы Перл! Эта изменчивость была лишь признаком и довольно точным выражением богатства ее натуры. В характере Перл это богатство сочеталось с глубиной, и лишь в одном отношении опасения Эстер не были напрасны: ее дочь не умела приспосабливаться, приноравливаться к миру, в котором жила. Девочка не желала подчиняться никаким правилам. Ее рождение нарушило закон, и в результате на свет появилось создание, наделенное качествами, быть может, выдающимися и прекрасными, но находившимися в полном беспорядке или же в каком-то совершенно особом порядке, в котором почти невозможно было отличить многообразие от хаоса.
Для того чтобы хоть немного понять собственного ребенка, Эстер приходилось вспоминать, какова была она сама в тот знаменательный период, когда Перл только готовилась появиться на свет. Ведь прежде чем проникнуть в душу еще не рожденного младенца, животворящие лучи духовной жизни должны были пройти сквозь грозовую мглу страстного увлечения матери. И как бы ни были они вначале чисты и ясны, среда, встретившаяся на их пути, окрасила их в золотисто-алые тона, придала им жгучий блеск, резкие тени и нестерпимую яркость. Но больше всего отразилась на Перл буря, сотрясавшая в ту пору душу Эстер. Мать узнавала в дочери свои необузданные, безумные чувства, стремление бросить вызов всему миру, неустойчивость настроений и даже слезы отчаянья, омрачавшего, подобно туче, ее сердце. Пока все это было озарено утренним светом детской жизнерадостности, но позднее, к полудню земного пути, сулило шквалы и грозы.
Семейная дисциплина в те времена была куда строже, чем теперь. Хмурый взгляд, сердитый окрик, розга, подкрепленная авторитетом Священного Писания, применялись не только для наказания за проступки, но и в качестве средства, полезного для развития и совершенствования добродетелей. Однако Эстер Прин, нежная мать единственного ребенка, не могла оказаться чрезмерно суровой. Помня о своих заблуждениях и несчастьях, она сознавала необходимость мягкого, но неукоснительного надзора за душой девочки, вверенной судьбой ее попечению. Впрочем, эта задача оказалась ей не по плечу. Испробовав улыбки и суровые взгляды, убедившись, что ни то, ни другое не дает результата, Эстер вынуждена была отступить, предоставив Перл самой себе. Конечно, физическое принуждение обуздывало девочку, но только на то время, пока само оно длилось. Что касается нотаций и прочих воспитательных мер, обращенных к уму или сердцу ребенка, то маленькая Перл поддавалась или не поддавалась им в зависимости от владевшего ею в этот миг каприза. Еще когда Перл была совсем крохотной, Эстер научилась распознавать в ее глазах одно особенное выражение, которое предупреждало: сейчас просить, убеждать или настаивать совершенно бесполезно. Перехватывая этот взгляд, умный и в то же время непостижимо своенравный, а порой и недобрый, Эстер невольно спрашивала себя: а вправду ли Перл человеческое дитя? Она скорее походила на воздушного эльфа, который поиграет в свое удовольствие в неведомые игры на полу комнаты, а потом лукаво улыбнется, вспорхнет и улетит. И стоило такому выражению появиться в блестящих, совершенно черных глазах девочки, как вся она становилась странно отчужденной и недосягаемой, словно парила где-то в вышине и могла вот-вот исчезнуть, подобно блуждающему огоньку.
В такие минуты Эстер невольно бросалась к дочери, ловила на бегу пытавшуюся ускользнуть шалунью и, осыпая поцелуями, крепко прижимала к груди – не столько от переполнявшей ее любви, сколько из желания удостовериться, что Перл не плод фантазии, а ребенок из плоти и крови. Но смех пойманной девчушки, веселый и гармоничный, все же звучал так странно, что сомнения матери от этого только усиливались.
Порой, впадая в отчаяние от наваждения, которое все чаще становилось между ней и ее единственным сокровищем, купленным такой дорогой ценой и заменившим ей весь мир, Эстер разражалась слезами. В ответ Перл иной раз хмурила брови, сжимала кулачки, и на ее насупившемся личике появлялось неодобрительное выражение. А иногда при виде материнских слез она начинала смеяться еще громче, чем прежде, словно ей было неведомо человеческое горе. Или – но это случалось много реже – ее вдруг начинали сотрясать горькие рыдания, и она, всхлипывая и запинаясь, принималась изливать свою любовь к матери, словно пытаясь доказать, что раз ее сердцу так больно, значит оно у нее есть.
Но доверять этой порывистой нежности Эстер никак не могла, потому что улетучивалась она так же быстро, как и появлялась. Размышляя над характером дочери, Эстер чувствовала себя как человек, случайно вызвавший духа, но позабывший магические слова, с помощью которых можно управлять странным и непонятным существом. Тревога покидала Эстер только тогда, когда девочка мирно спала в своей кроватке. Тогда, успокоившись, мать переживала часы грустного и блаженного счастья, пока Перл снова не просыпалась, и нередко все с тем же недобрым взглядом, мерцающим из-под полуприкрытых век.
Как быстро прошло время, и Перл достигла того возраста, когда дети начинают нуждаться не только в материнских улыбках и ласковых словах, но и в общении с другими детьми! И как счастлива была бы Эстер, если бы звонкий щебет дочери смешивался с криками других детей, если бы в слитном гомоне играющих ребятишек можно было бы распознать дорогой ее сердцу голосок!
Но об этом не приходилось и думать. В детском мирке Перл была такой же отщепенкой, как и ее мать во взрослом мире. Порождение и воплощение греха, она не имела права находиться в обществе христианских детей. Каким-то необыкновенным чутьем девочка, казалось, осознала свое одиночество и свою судьбу, словом – всю обособленность своего положения среди сверстников.
Со дня выхода из тюрьмы Эстер ни разу не показывалась в городе без дочери. Когда Перл была совсем крошкой, мать носила ее на руках, а когда подросла и превратилась в маленькую подружку матери, она бежала рядом с ней по улицам, ухватившись за ее палец и делая три-четыре шага, пока та успевала сделать один. На порогах домов и на поросших травой обочинах улиц она видела детей, которые развлекались какими-то мрачными играми, порожденными пуританским воспитанием: ходили в воображаемую церковь, наказывали плетьми квакеров, сражались с индейцами и снимали с них скальпы, а порой жутко гримасничали, изображая ведьм и пугая друг друга. Перл внимательно смотрела, все запоминала, но никогда не пыталась знакомиться со сверстниками. Когда с ней заговаривали, она не отвечала. Если иной раз дети окружали ее, она впадала в неописуемую, совсем не детскую ярость, хватала первый попавшийся камень и швыряла в обидчиков с такими пронзительными и нечленораздельными воплями, что Эстер пробирала дрожь: они походили на ведьмовские заклятия на каком-то неведомом языке!
В свою очередь, маленькие пуритане, принадлежавшие к самому нетерпимому на свете вероисповеданию, смутно чувствовали в матери и ребенке что-то глубоко чуждое, не схожее с другими. Поэтому сердца их были полны презрения, а губы нередко произносили грубую брань. Перл чувствовала их отношение и отвечала на него такой острой ненавистью, какая только способна родиться в детской груди. Эстер одобрительно относилась к этим бурным вспышкам гнева и даже находила в них нечто положительное – ведь они свидетельствовали скорее о пылкости натуры, чем о прихотливом своенравии дочери, так часто ее огорчавшем. И все-таки она приходила в ужас, узнавая и в этом некое отражение собственного греховного начала. Перл сполна унаследовала страстную враждебность, переполнявшую сердце Эстер. Одна и та же черта отделяла и мать, и дочь от здешнего общества, и в характере ребенка глубоко запечатлелась неуравновешенность чувств самой Эстер Прин, тех чувств, которые в прошлом сбили ее с пути и лишь теперь начали утихать под смягчающим влиянием материнства.
Внутри и в окрестностях их домика Перл не нуждалась в детском обществе. Жизненная сила, излучаемая ее неутомимым творческим духом, передавалась тысяче вещей, как пламя факела охватывает все, к чему только ни прикоснется. Самые неподходящие предметы – палка, свернутые в узел тряпки, сорванный цветок – превращались в игрушки Перл и, оставаясь внешне неизменными, словно по волшебству становились участниками спектаклей, которые разворачивались на подмостках внутреннего мира девочки. Ее детским голосом беседовали между собой множество воображаемых существ, молодых и старых. Древние узловатые сосны, печально вздыхавшие и охавшие под порывами ветра, превращались во взрослых пуритан, а сорные травы – в их детей, которых Перл неизменно старалась вырвать с корнем.
Поразительно, какие многообразные формы рождались в ее воображении, не знавшем никакой последовательности. Девочка прыгала и плясала, обуреваемая жаждой деятельности, потом падала, словно обессилев под напором лихорадочно быстрого потока жизни, снова вскакивала и с такой же бурной энергией принималась воплощаться в новые образы. Более всего это походило на феерическую игру северного сияния. Подобную живость развивающегося ума и богатую работу воображения можно видеть у многих одаренных детей, но разница заключалась в том, что, не имея товарищей для игр, Перл вынуждена была общаться с созданными ею призраками. При этом ко всем порождениям своего сердца и ума она почему-то относилась с глубокой враждебностью. У нее не было ни одного воображаемого друга, она как будто постоянно сеяла зубы дракона, дававшие обильные всходы в виде вооруженных врагов, с которыми девочка вступала в яростные схватки. Не только матери, но даже постороннему наблюдателю становилось грустно при виде того, как рано столь юное существо осознало враждебность окружающего мира и как оно без устали упражняет все жизненные силы, которые понадобятся, чтобы одержать победу в предстоящей борьбе.