355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Нестерова » Жребий праведных грешниц. Возвращение » Текст книги (страница 7)
Жребий праведных грешниц. Возвращение
  • Текст добавлен: 25 июля 2018, 14:36

Текст книги "Жребий праведных грешниц. Возвращение"


Автор книги: Наталья Нестерова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Блокада

В августе, когда еще о холодах не думали, да и беспечно рассчитывали на центральное отопление, Марфа притащила домой печь-буржуйку, вывела трубу от нее в форточку. Через несколько дней пришел пожарный инспектор, пригрозил оштрафовать и велел немедленно убрать пожароопасное сооружение. Так Марфа его и послушалась! В ноябре, когда буржуйки массово изготавливали из железных бочек, из любого металла, из противней для пирогов (а у Марфы была чугунная! С плитой!), тот же самый инспектор попросил ее научить соседей, как правильно устанавливать и топить буржуйку.

Урожай с Марфиного огорода пропал, то есть пока она окопы рыла, урожай сняли и умыкнули. Кто своровал, она знала – хозяйка, в подполе дома которой Марфа хранила на зиму овощи.

– Не отдашь, – заявила ей Марфа, – спалю! У тебя же корова! А у меня пять ртов и еще один на подходе. По карточкам мизер получаем.

Тетка была не из пугливых, но жадная до крайности, бездетная, проживала вдвоем с мужем, якобы инвалидом, на войну не призванным. К ее дому тянулись люди с Крестовского покупать продукты за неимоверные деньги, за драгоценности.

По лицу злой Марфы тетка поняла – спалит, и выволокла два мешка: один с картошкой, второй с капустой и брюквой. Хоть что-то, то есть немалое подспорье.

Марфа отличалась от большинства ленинградцев: старых петербуржцев и тех, кто из селян быстро превратился в горожан, привыкших к тому, что тепло и вода сами приходят в дом, что в магазинах на витринах и прилавках продукты лежат. Сибирская закваска Марфы, давно покинувшей село, никуда не делась: рассчитывать нужно только на себя. Ни на правительство, власти, на участкового или пожарного инспекторов, на доброго дядю или царя небесного. Только на себя! И ты обязана жилы рвать, чтобы семейство не погибло зимой.

Камышиным Марфина беличья суетливость и запасливость поначалу казалась нелепой, они даже подозревали Марфу в некоем повреждении ума.

Однако в середине сентября, когда кольцо Блокады уже сомкнулось, Александр Павлович, теперь редко бывавший дома, приехал, вытащил из кармана пальто узелок – носовой платок с тремя горстями пшенной крупы:

– Все, чем могу вас порадовать. Марфа, у тебя ведь припасены продукты?

– Дык кое-что.

Она насупилась, испугалась, что Камышин попросит отстегнуть для кого-то.

– Умница! – Он обнял ее, но без чувственности, а только с человеческой благодарностью. – Ты у меня большая умница! Корми их минимально. Тебе понятно, что такое «минимально»? Экономно, чуть-чуть, только чтобы ноги не протянули. Идет страшный голод. Никому про это не говори, только сама знай: мы в осаде, в городе нет хлеба, и возможности его доставить тоже нет. Поняла?

– Дык уяснила.

Камышин был из узкого круга лиц, которые представляли, какое страшное испытание надвигается на ленинградцев. В этот круг он попал, благодаря знакомству с наркомом торговли РСФСР Дмитрием Васильевичем Павловым – другом его, Камышина, старшего брата, репрессированного в затухающем на репрессии тридцать девятом году.

Павлов, направленный в Ленинград Государственным комитетом обороны, разыскал Камышина, вызвал в Смольный, сказал, что надеется на него как на верного партийца. Они должны заняться вопросами продовольствия.

Камышин вспылил:

– Я инженер! Мое дело сейчас танки и снаряды на фронт поставлять. А за станками стоят сопливые подростки-школьники, девчонки болванку поднять не могут. Видели бы вы, как они стараются! По двенадцать часов в цеху…

– Ты на меня не ори, Саша! Ты мне не тычь героизмом! – Дмитрий Васильевич покраснел, сдерживая собственное желание заорать. – У нас вся страна сейчас – один сплошной героизм. Этот великий город, – развел руками и потыкал в пол, – погибнет, уже погибает от голода!

– Потому что сгорели Бадаевские продовольственные склады?

– Нет. Там хранилось всего три тысячи тонн муки и две с половиной тысячи тонн сахара. Это на полтора дня муки и на три дня сахара. Ленинград всегда жил с колес – привезли, съели. Тут нет запасов. Понимаешь, ослиная голова? Нет запасов продовольствия! И миллионы людей! А ты мне про танки и снаряды. Слушай меня внимательно. Я создаю специальные отряды, которые пропашут весь Питер от чердаков до подвалов, от заброшенных складов до вагонов на запасных путях в поисках того, что можно принимать в пищу. Для руководства этими отрядами мне нужны верные командиры-ленинцы. Я на тебя рассчитывал.

– Что нужно делать? – поднялся и спросил Камышин.

Их команды разыскали восемь тысяч тонн солода на пивоваренных заводах, пять тысяч тонн овса для лошадей в интендантстве и четыре тысячи тонн хлопкового жмыха в порту. Жмых считался непригодным для еды, им печи корабельные топили. Хлопковый жмых содержал ядовитое вещество – госсипол. Дмитрий Васильевич Павлов усадил питерских ученых за исследования: ищите, как хлопковый жмых можно обеззаразить. Ученые обнадежили: при высокой температуре госсипол разрушается.

Камышин подбросил идею: за долгие годы на стенах мукомолен, на потолках осела и припечаталась мучная пыль. Это ведь тоже съедобное. Соскребли стены и потолки, вытрясли каждый завалявшийся мешок – хоть горстки, да выбили.

Мужики, водолазы и просто добровольцы, что поднимали из ледяной воды с затонувших на Ладоге барж мешки с зерном, навеки потеряли здоровье. Подыхали, но поднимали.

Камышин никогда подобного не видел и не предполагал в людях подобной жертвенности. Он, натуралист, технарь, отчасти циник, всегда считал, что неразумное большинство аморфно, что его нужно привести к благоденствию (приведут избранные, вроде него самого) по мере промышленного развития. Прогресс техники был для Камышина религией.

А теперь ему, очумелому от голода, усталости и бессонницы, подносят к губам оловянную кружку:

– Примите, Александр Павлович! Наболтали из того, что по земле на складе наскребали. Грязь осела, но еще тепленькое, пейте! Только вот какая загвоздка. Кони-то наши пали, их пилят-режут сейчас жители. Страх смотреть, а отогнать бессовестно. Кони-то неспособные уже были обоз вести. Грузовиков, случай, не предвидится?

– Нет. Впряжемся сами. Помните куда?

– Известно, в пекарни.

Все, что они находили, свозилось в хлебопекарни. Домешивалось к настоящей муке. Ее становилось все меньше и меньше, а люди, отоваривавшие карточки, стояли в очереди по многу часов. Люди умирали от голода.

Первыми – дети и старики. Из детей первыми – мальчики, из пожилых – мужчины. Девочки и старухи почему-то дольше тянули.

Камышин, истощившийся до скелетности, уставший до обмороков, был свидетелем, как Павлов расцеловал в губы Николая Смирнова – технолога, придумавшего заменитель масла, которым смазывали формы для выпечки хлеба. Благодаря этому изобретению ежедневный расход жиров уменьшился на две тонны.

Самому Камышину недостало порыва так же горячо поблагодарить командира отряда, обнаружившего в ленинградском порту две тысячи тонн бараньих кишок. Из них стали варить отвратительного вида и запаха студень, который выдавали по карточкам вместо мяса.

В ноябре, перед возвращением на завод, Александр Павлович договорился, и Настю, хотя схватки еще не начались, взяли в роддом. Это была большая удача, потому что в роддоме нормы кормления были чуть выше, чем по карточкам для иждивенцев. Кроме Камышина, в эту категорию попадали все: Марфа, Петр, Елена Григорьевна, Настя, Степка. Настя пролежала в роддоме две недели – одну до родов и вторую после. Мальчика, не иначе как на старых материнских запасах набравшего в утробе три с лишним килограмма, назвали Ильей, зарегистрировали прямо в роддоме.

– А Митяй хотел Иваном сына назвать, – вдруг вспомнил Степка, когда мать, навещавшая Настю, вернулась домой.

– Что ж ты молчал, ирод! – всплеснула руками Марфа.

– Да какая разница? – Степка предусмотрительно присел и закрыл голову руками – мать сейчас начнет оплеухи отвешивать.

– Тебе нет разницы! – кружила вокруг него Марфа. Не ногами же пинать ребенка? – Тебе, каторжнику, переселенцу, наплевать на завет брата, который на войну ушел? Как теперь переписывать, варнак?

– Чего переписывать? – из-под локтя проговорил Степка. – Илья даже лучше. Илья Муромец. А Иван – дурак!

– Тут только один дурак, ты! – Марфа села на кровать, придавив больную ногу мужа. Его гыгыканье из веселого перешло в обиженное. – Два дурака, – бросив злой взгляд на Петра, поправилась Марфа. – Отца твоего забыла.

На ноябрьский праздник дополнительно к карточкам детям выдали по двести граммов сметаны и по сто граммов картофельной муки. Взрослым – по пять соленых помидоров. Марфа с ложечки, как маленькому, дала Степке попробовать сметаны. Остальное – Насте, она теперь кормящая.

Марфа шла по сугробам в роддом и плакала, варежкой вытирала щеки. Не от мороза плакала. Градусов десять-пятнадцать – это не мороз. Каково видеть своего ребенка, обсасывающего пустую ложку, неотрывно глядящего на баночку со сметаной как на вожделенное чудо! И все-таки ее сынка молодец! Хороший мужик будет. Сглатывал нервно, на баночку таращился, но когда мать сказала: «Насте отнесу, она теперь кормящая», – Степка хоть и не закивал согласно, сопротивляться не стал, не заплакал, только подбородок у него мелко-мелко трясся, зубы о ложку дробь отбивали. Сын не то, что отец. Петр ему, конечно, отец не настоящий, а по общему мнению.

Петр – это проблема. Так они, городские, выражаются: «проблема». По-простому – напасть. Совсем сдурел на голодухе полуумок. Рука у него зажила, а нога криво сломанная не дает иначе передвигаться, как ползком или на костылях. Если рассуждать логически (опять-таки умное слово), то Петр счастливо жил: работал ненапряжно, питался от пуза, рыбачил, играл в шахматы и с цифирками. Лег – свернулся, встал – стряхнулся. Он никогда ни за кого и ни за что не отвечал, не тревожился, только гыгыкал. Мать его оберегала, женила на Марфе, которую выстрожила с Петром обходиться деликатно. И Марфа, грешная перед Богом и мужем, наказ свекрови выполняла. Но теперь другие обстоятельства: у Петра травмы конечностей, а Ленинграде голодуха.

Когда Петр орал от боли так, что сбегались соседи, не давал спать по ночам ни ей, ни сыну, Марфа ему пригрозила:

– Не заткнешьсси, кормить не буду! Корочки сухой не поднесу!

Впервые в жизни жена ему кулак к носу поднесла, и, как ни страшно было Петру, который тот же неразумный младенец, что кричит от боли или проголодавшись, Петр заткнулся, не вопил, а только жалобно гыгыкал.

А потом, с Блокадой, наступил настоящий голод. Петр его выносить не мог. Марфа переселила Елену Григорьевну и Настю в свою квартиру, отапливаемую буржуйкой.

Камышин редко появлялся, раз в неделю-две. Исхудавший, резко постаревший, небритый, обязательно с гостинцем: кирпичом настоящего хлеба, узелком крупы или с бесценными – банкой тушенки, сгущенного молока. Марфа от хлеба отрезала всем по маленькому кусочку – полакомиться, а крупу, банки уносила в закрома.

Спрашивала Камышина:

– Помыться? Побрить вас?

– Это было бы великолепно. И смену белья?

– Приготовлено.

Пока она ходила с добычей в закрома – будуар Елены Григорьевны, запертый на висячий амбарный замок (ключ точно крест Марфа на груди носила), Камышин падал на кровать и спал беспробудно. Утром кое-как с Марфиной помощью обтирался мокрой тряпкой да исподнее менял. Пил жидкий чай и уезжал на работу. Марфа ему даже сухарика не предлагала. Коль сгущенное молоко принес, значит, где-то подкармливается, а у нее пять ртов раззявленных.

Марфе каждый день приходилось отлучаться: отоваривать карточки, искать дрова и тащить их домой, толкаться на рынке, за последние деньги, за бирюльки Елены Григорьевны покупать землю, пропитанную сахаром с Бабаевских складов, вонючую лошадиную кость, жмых подсолнечника – что угодно съедобное. В отсутствие жены Петр совершал набеги на закрома. Костыли Марфа прятала, так он по-пластунски по коридору полз в квартиру Камышиных, ножовкой перепиливал дужки замка будуара. Первый раз она его застала, когда блаженный и гыгыкающий Петр сидел в обнимку с мешком сухарей и грыз их как счастливый безумный хомяк, а рядом были порванные на листья кочаны капусты, немытые, в комочках земли, корнеплоды – репа, свекла, все им погрызенное. Второй раз успела, когда Петр еще только дужку замка пилил. Силы-то у дурака! А использовать его нельзя, даже буржуйку, кочегар называется, топить экономно не умеет, Степка лучше справляется. Петр сейчас понимал только боль или страх лишения еды.

Марфа ему по раненой ноге мыском ботинка заехала:

– Я тебя покалечу, сволочь! Что ж ты родных объедаешь, поганец? Переломаю все твои кости, больно будет! Не исправишься поведением – на улицу выкину, подыхай! Петруша, родной, ты понял?

– Гы-гы!

Лицо обиженное, по-детски плачущее, искривленное. Блаженный недоумок.

Юродивых и блаженных в сытые времена душевно сладостно кормить и миловать. Марфа это помнила по сибирской жизни. Сколько этапов по их селу тянулось. Кандальникам (те же юродивые, потому как против царя или душегубы) выносили еду и теплую одежду. Чувствовали себя Богом одобряемыми праведниками.

А когда ты сама и твое семейство исхудало? Когда голод? Сынку лишнюю ложку варева положить или мужу отвесить? Один в рост идет, а другой никчемный, божий. Дык, ежили Бог на созданной им земле эксприменты ставит, то пусть за своими блаженными сам и приглядват!

К ноябрю запасы Марфы скукожились. Она перенесла их в свою квартиру, уложила в сундук, на котором спала, опять-таки закрытый на громадный замок. Уходя, просила Елену Григорьевну возлечь на сундук, оберегать от Петра.

– Не беспокойся, Марфа, – говорила Елена Григорьевна, укутанная во все теплые одежды. – Он, твой муж Петр, вскроет сокровища только после моей смерти.

– Дык к чему «после смерти»? Я тут вам дубину положила. Станет подползать – бейте по правой калеченной ноге.

– Самое сложное, ты не поверишь, запомнить правое и левое.

– Тогда по башке бейте, но изо всех сил. Мне надо идти. Очень надо! Если карточки не отоварить! Очередь-то я с зари сбегала забить, там все мои приятельницы, который месяц подмениваемся, но, бывает, ушла та, что перед тобой в очереди, и не вернулась. Знамо: или не дошла, или в квартире обнаружила мертвых детей.

Дневник Насти

15 ноября 1941 года

Я решила писать. Моя учительница русского и литературы предполагала во мне некие сочинительские таланты. А если честно, то мне более всего хотелось бы словами описать то, что мой муж рисует. Отчасти уесть его. Глупая голова!

Митя. Муж. Отец моего ребенка. Мое Солнце и моя Вселенная. Не надо скатываться до плакатного пафоса! Митя говорил, что излишняя эмоциональность убивает идею, что великие мастера могли штрихом, мазком кисти передать чувства, которые вмещают тома словесных изъяснений. Мне хотелось бы доказать ему обратное, но я не умею или не научилась этого делать.

Наш ребенок родился седьмого ноября – в пролетарский праздник. Мама рассказывала, что в их семье было принято на рождение ребенка дарить драгоценности – колье, броши, перстни. Когда я родилась, папа подарил маме браслет, подвеску и серьги с изумрудами. Мама их редко надевала – не подходят к ее глазам, камень ее – сапфир, что папе-де трудно было запомнить.

На рождение сына я получила подарок, который не сравнится ни с какими драгоценностями – почти полный стакан почти настоящей сметаны. И еще в роддоме по шоколадной конфете «Мишка на Севере» нам выдали. Фантик я берегу.

Сегодня умерла Люда Панина из пятой квартиры. Ей было 12 лет, она играла на аккордеоне. Сама маленькая, инструмент большой, закрывает ее, только глаза видны, ручки едва до клавиш достают, но старалась.

17 ноября 1941 года

Я не отпускаю с рук Илюшеньку, но почти не вижу его. Закутанного, прижимаю к себе, укрываю полой пальто, которое не снимаю, в котором сплю. Мне видна только его макушка и пипочка носа. Пеленаем его раз в сутки: быстро обтираем тряпкой, смоченной в теплой воде, потом сухой тряпкой, смазываем складочки маминым косметическим кремом, заворачиваем в пеленки. Опрелости обработать более нечем, безумный Петр съел и выпил все из аптечки: глицерин, детскую присыпку, настойки, лекарства от кашля, таблетки и порошки. Как только не отравился.

По радио читает стихи Ольга Берггольц. Мама всегда считала ее посредственной поэтессой, но сейчас слушает с таким же замиранием, как и мы. Радио – это наша связь с миром, счастливым и сытым. Да, знаю, что идет война, на фронте гибнут люди. Но все-таки мир за кольцом блокады счастлив уже потому, что сыт. Когда нет передач, по радио стучит метроном, и кажется, что это люди передают нам биение своих сердец и внушают надежду.

За два последних дня умерли Клавдия Петровна из восьмой квартиры, дядя Иван и тетя Маша из пятнадцатой. Клавдия Петровна замечательно пела, во время общих застолий ее голос перекрывал весь хор. Про нее говорили: «Куда там Руслановой!» Дядя Иван, когда сильно выпивал, гонялся за тетей Машей по коридору и кричал, что вжисть не простит ей какого-то Федьку. Они умерли в одной постели, лежали обнявшись.

20 ноября 1941 года

Сегодня в пятый раз с начала войны снижены нормы выдачи продуктов по карточкам. Рабочие получают 150 граммов хлеба в день, остальные категории – 125 граммов. Марфа приносит пять брусочков, напоминающих глину. Есть их сразу невозможно, вязнут на зубах, не глотаются, рвота подступает. Марфа сушит хлеб на печке, смотреть, как он скукоживается, горько, словно беспомощно подчиняться злому грабителю.

Марфа – наша спасительница. Если бы не Марфа, мы бы давно умерли. Она не разрешает нам подглядывать, когда копается в своем сундуке. Говорит, запасы на исходе, а зима долгая, до первой зелени и огородины еще пять месяцев. Но в какие-то моменты я понимаю Петра, который периодически покушается на сундук. Кажется, что готова на все ради лишнего сухарика.

Не обходится без юмора. Вообразите картину: моя мама в роскошной каракулевой шубе, а голова повязана старым шерстяным платком, сидит на сундуке, Петр изготовился к очередной атаке.

– Напомните мне, какая нога у вас больная? – спрашивает мама. – Я должна по ней ударить палкой.

Мы со Степкой расхохотались, Петр оторопел, втроем мы с ним кое-как справились. Марфа говорит о муже: «Лицом детина, а разумом скотина».

Степка уже не дежурит на крыше, не сбрасывает зажигательные бомбы, не рыщет на улице в поисках дров и не помогает матери носить воду – ослаб. Но Степка придумал, как отвлечь отца. Сказал ему, что можно отдирать обои и есть старый клейстер, его ведь на муке замешивали. Петр теперь ходит в нашу квартиру, отрывает обои и грызет их вместе с кусочками клейстера, прилипшей известкой и бумагой. Заодно, по велению Марфы, крушит мебель – колит ее на полешки. Мы слышим, как он орудует топором, потом замолкает – питается.

Умер Юра, приятель Степки из десятой квартиры. Он сильно заикался, был молчалив и носил прозвище Болтун. Умер Яков Сергеевич из одиннадцатой квартиры. Я его недолюбливала, поэтому не могу найти добрых слов. Хотя любой умерший человек заслуживает того, чтобы о нем сказали что-то хорошее.

22 ноября 1941 года

Вчера было воскресенье, и у нас радость: приезжал папа! Мы всегда ждали его прихода и в мирное время, а теперь уж и вовсе его визиты – праздник. Папа исхудал, но держится (или старается держаться) бодро и весело.

– Как тут Илья Дмитриевич? – спросил с порога. – Нос мокрый и холодный?

– Кто энто? – не поняла Марфа. Потом сообразила, заулыбалась, и на ее почерневшем обветренном лице разгладились морщины. – Дык внучик-то человек, а не собака, чтоб нос мокрый да холодный.

Степка попытался попрыгать на месте, но выдохся после двух подскоков. Папа его крепко обнял, мальчик даже пискнул. К Степке папа всегда относился особо. Наверное, ему хотелось сына, но единственным ребенком была я.

Мама протянула руки, обняла папу и поцеловала в губы. Небывалое проявление чувств. Подставить щечку для поцелуя в день рождения – единственная нежность, которую я помню у родителей. Впрочем, возможно, мамин порыв объясняется благодарностью: папа принес ей пачку махорки. Без папирос мама страдает больше, чем без еды.

Еще из подарков – килограмм дрожжей. Марфа удивилась: зачем они, если муки нет? Папа объяснил, что в дрожжах содержится много витаминов, надо их высушить и добавлять в пищу.

– А то я тебя знаю! – подмигнул он Марфе. – Ты тараканов наловишь, высушишь, истолчешь и в суп насыплешь.

– Да какие нонче тараканы? – снова улыбнулась Марфа, подхватывая шутку, как бы не отрицая подобной возможности.

– Надо крыс ловить! – с энтузиазмом воскликнул Степка. – Их все боятся, потому что покойников обгрызают. А я не боюсь! Я ловушек наделаю.

– Нет! – резко посерьезнел папа. – Никаких крыс! Они переносят инфекцию. Мы в блокаде, а история учит, что в осажденных городах люди умирали не только от голода, но и от эпидемий. Сейчас принимаются специальные меры, крыс заражают крысиным тифом, чтобы уменьшить их поголовье.

– Крысы, гы-гы! – подал голос Петр.

Похоже, что он понял только то, что крысы – это еда.

Мы не рассказывали папе, сколько беспокойства доставляет Петр. Чтобы не расстраивать, все равно папа не может помочь.

Последний папин презент – царский! Банка НАСТОЯЩЕГО СГУЩЕННОГО МОЛОКА! Мы уставились на нее, сглатывая слюну – во рту стало сладко только при виде банки.

Марфа поглаживала ее и приговаривала ласково:

– По ложечке Насте буду разводить в кипяточке каждый день.

Мне ужасно стыдно и неловко, что я питаюсь лучше других. «Ты кормящая, – постоянно твердит Марфа, – тебе за двоих требуется». Мама прячет кусочки и подсовывает их мне, когда Марфы нет дома. Они боятся, что у меня пропадет молоко. Я тоже боюсь, то есть нисколечки не боюсь, не разрешаю себе. Степка, мальчишка, ребенок, когда я пытаюсь разделить с ним то, что припрятала мама, мотает головой: «Ты кормящая». Идет на компромисс, только если я предлагаю разделить «по-честному»: две трети мне, за себя и за Илюшу, треть ему.

По случаю папиного прихода у нас был королевский обед из трех блюд. На первое суп – варево на основе горсточки крупы, мелко-мелко порезанного кусочка сала размером с вишню и щепотки квашеной капусты. На второе – студень из столярного клея. На третье – компот в виде воды, в которой кипятили четыре дольки сухих яблок. Мы даже захмелели от подобного изобилия. Папа компота не дождался, задремал за столом.

– Мама, – попросил Степка Марфу, – сделай ему утром хлеб с яйцами.

– Яйца? – встрепенулся вдруг папа и обвел нас чумным взглядом, не узнавая. – Где нашли? В порту? Какое количество?

– Иде нашли, там уж нет, – ответила Марфа, подхватила папу и поволокла на кровать. – Почивайте, Александр Павлович.

Только в этот момент я поняла, как безумно устал папа.

Яйца – это так называемая четверговая соль. Марфа завязывает ее в мешочек, кладет в золу, держит, пока не почернеет. Считается, что она приобретает запах сваренного вкрутую яйца. Если этой солью посыпать кусочек хлеба, то кажется, будто ешь яйцо с хлебом. Настоящий вкус яиц мы давно забыли.

Умерли дети тети Оли из двадцатой квартиры, сначала трехлетний мальчик, потом пятилетняя девочка, я не помню их имен. Тетя Оля сошла с ума, ее увезли в больницу.

25 ноября 1941 года

Казалось бы, моя изнеженная мама будет не в состоянии перенести испытаний, обрушившихся на нас. Однако из ее уст с тех пор, как мы перебрались в квартиру Медведевых, не вырвалось ни одной жалобы, ни одного каприза. Когда утром Марфа уходит из дома, мама «заступает на пост» – перебирается на сундук и охраняет его от Петра.

Марфа похожа на волчицу, которая где-то рыскает, притаскивает в логово добычу, передохнет немного и снова на охоту. Мы живы благодаря железной воле Марфы, ее неукротимости, десятижильности.

Из меня плохая помощница. Я панически боюсь расстаться с Илюшенькой, отлепить его от себя, постоянно проверяю, жив ли он, дышит ли. В моей голове две пульсирующие точки: страх за сына и за мужа. Волны от этих точек наплывают друг на друга, и я боюсь сойти с ума. Поэтому и дневник стала вести, описывать деревянным языком, далеким от изящной словесности, события внешние, отвлекаться на рассказы о них.

Завтра будет два месяца, как я получила последнее письмо от Мити. Это не страшно, что нет писем, ведь я совершенно точно знаю, что он жив.

Марфа говорит, нельзя залеживать голод, надо что-то делать. Мы так слабы, не способны к физической работе. Нет, надо смотреть правде в глаза: уж я могла бы постельное белье на пеленки разрезать. Испачканные не стираем, воды для стирки не наносить. Однако в паническом эгоизме я не делаю даже малого, не могу отлепить от себя сына. Марфа меня не укоряет.

Она пыталась научить нас вязать на спицах, но мы с мамой оказались совершенно не способны к рукоделию. Тогда мама предложила читать.

Ах, как прекрасны ленинградские белые ночи! Мало прекрасны черные зимние дни, но вполне переносимы при электричестве. Черные дни, когда слабый мутный свет только несколько часов пробивается сквозь лед на окнах, когда единственный источник света – коптилка, изнуряют. Из них хочется вырваться, будто из затхлого помещения на волю, из толщи воды – на поверхность, глотнуть спасительного чистого воздуха.

Мы читаем сразу три книги, по очереди, вслух. Мама – стихи, она много знает наизусть и почти не заглядывает в книгу. Я – рассказы Чехова. Степка – «Таинственный остров» Жюль Верна.

У нас даже уютно. Похрапывает и постанывает Петр, Марфа вяжет на спицах, они тихо дзынькают, бедный Евгений из «Медного всадника» Пушкина маминым голосом проклинает грозного царя…

Когда кончатся дрова из мебели, придется топить книгами.

Умерла семилетняя девочка Света из одиннадцатой квартиры, я ее не знала. Наверное, она в этом году пошла в первый класс, ей купили форменное платье и сшили два фартука – белый и черный. Наверное, она успела их недолго поносить.

1 января 1942 года

Мы встретили Новый год. Марфа принесла еловые ветки, поставила их в вазу. Ветки мы украсили пушинками ваты – «снежок» и подвесили на ниточках завернутые в бумагу кусочки хлеба и сахара. В полночь зажгли свечи, выпили «шампанское» – кипяток, чуть закрашенный Марфиной клюквенной настойкой, и съели «подарки».

Марфа не рассказывает более, кто умер из нашего дома, не хочет нас пугать. Хотя к смерти вокруг мы уже привыкли, люди ко всему могут привыкнуть, но не к голоду. Ленинградцы страшатся умереть в конце месяца, ведь карточки выдают в начале месяца – самое правильное время для смерти, ведь твои карточки родным останутся.

3 января 1942 года

Рассказ Марфы, которая получала карточки в столовой.

«Одна женщина как закричит страшно! Она карточки на минутку на стол положила, сумку расстегивала. Голову поднимает – исчезли карточки, украли. Это верная смерть. Потому как было специальное постановление, что утерянные карточки не восстанавливаются, дабы не было мухляжа. Хорошо нашлась активная баба: дверь столовки затворила и стала на страже: «Никого не выпустим! Обыск начинайте!» Нас там человек двадцать или тридцать было. Первым стал дедок раздеваться: «Вот мое пальто, карманы, как вы видите, пусты. Далее кофта, женская, увы, приходится утепляться чем ни попадя…» Мы как-то сами собой в кучки сгруппировались и стали друг перед другом по очереди раздеваться. А холодрыга-то! И тишина, только тихое бормотание и люди одёжу скидывают. Жуть! А с другой стороны, благородство какое всеобщее! Нашлись карточки, их соседка-приятельница той женщины умыкнула. Воровка на колени упала, умоляла простить за то, что хотела своих личных деток спасти ценою жизни чужих детей. Ей никто слова попрека не сказал, не пристыдил. Не потому что извинительным ее поступок считали. Напротив! Такое это злодейство, что и говорить тошно. Люди молча оделись и на выход пошли. За нами следующая партия вошла».

10 января 1942 года

Новости, которые приносит Марфа из очередей, с толкучки, не услышишь по радио. В детские сады и детдомы пришло постановление: отвлекать детей от разговоров о пище, пропускать при чтении упоминания о еде. Воспитатели и нянечки не справляются: дети плачут, просят кушать, а старшие ребятишки все время вспоминают, чем вкусненьким кормила их раньше мама.

Это трудно даже взрослым – избавиться от полугаллюцинаций, связанных с едой. Мне видится то блюдо с пирамидой пирожков, то тарелка горячих щей, то жареная корюшка, и как будто даже слышу их запах. Гастрономические беседы у нас под запретом, но если у Степки отрешенно счастливое лицо, значит, он представляет батарею тарелок с кашами: пшеничной, гречневой, перловой, рисовой, пшенной – и волен есть их хоть по очереди, хоть черпая по ложке из каждой. Если он задумался и хмурится, как бы ругая себя, то вспомнил торт, который я подарила ему на день рождения. Он тогда только треть осилил и убежал на улицу хвастаться подарками. «Дурак я был, – бормочет Степка. – Набитый дурак!»

– Война кончится, я тебе куплю большую коробку пирожных, – неудачно пытаюсь отвлечь его.

– Расскажи каких, – мгновенно подхватывает Степка. – Заварных, бисквитных? И трубочек, и корзиночек?

Он глотает слюну и скрючивается от боли в животе. Голод – это когда у тебя внутри поселяется тигренок и острыми когтями рвет стенки желудка.

– Попей кипяточку, – говорю я. – И давай сыграем в «морской бой». Я придумала новую стратегию, тебе не удастся потопить мои корабли одной левой.

У Степки до войны была присказка: «Да, я это одной левой!»

Марфа дает мне прикорм – стакан теплой воды с разведенным сгущенным молоком – рано утром или поздно вечером, когда Степка спит, чтобы не дразнить его, не доставлять лишние страдания. Но Марфа не знает наш секрет. После кормления Илюши я зову Степку, и мы тихо конспирируем. Степка подставляет ложку, и я по каплям сцеживаю, терзая свою грудь, молоко. Иногда бывает почти полная ложка, но чаще – только донышко закрыто. Степка аккуратненько, как драгоценную амброзию, подносит ложку ко рту, выпивает и жмурится от удовольствия. Несколько минут сидит, не открывая глаз, не вынимая ложку изо рта – смакует.

24 января 1942 года

Объявили уже о второй прибавке хлебного пайка. Иждивенцы и дети будут получать по 250 граммов. Продовольствие везут на грузовиках по замерзшему Ладожскому озеру. Когда-нибудь этот путь назовут Дорогой жизни. Я не помню, какого числа была первая прибавка, Марфа пришла домой непривычно счастливая и с красными зареванными глазами. Оказывается, когда людям в очереди у магазина объявили, что сегодня повышенная выдача, поднялся такой бабий плачь, что стены задрожали. «И сама-то я выла, – рассказывала Марфа, – пока в горле не засаднило. Вот дуры-то! На морозе глотку драть!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю