355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Нестерова » Жребий праведных грешниц. Возвращение » Текст книги (страница 6)
Жребий праведных грешниц. Возвращение
  • Текст добавлен: 25 июля 2018, 14:36

Текст книги "Жребий праведных грешниц. Возвращение"


Автор книги: Наталья Нестерова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Топонимика, – Матвей Ильич был уже почти молодцом, взял себя в руки (стиснутые перед грудью, как у борца в смешных соревнованиях под названием бокс) и не заплетался ногами. – Я всегда считал и продолжаю считать, что еврейский юмор уникален, в нем множество оттенков и многозначности. С другой стороны, нельзя отрицать, что юмор русских жестче, циничнее, но не улетучивается, как еврейский, а увековечивается. Евреи постоянно смеются сами над собой, анекдоты про хитрых евреев, выигравших в словесных поединках или в финансово-имущественных спорах, я предполагаю, сочинены не русскими, а самими…

Нюраня сначала слушала его с интересом, а потом потеряла мысль.

Они шли по улице. Приближались к женщине, стоящей на тротуаре, задравшей голову возле многоквартирного дома.

– Цыля! Цыля! – звала женщина. – Иде Софка? Цыля, иде Софка?

На втором этаже распахнулось окно, из него высунулась другая женщина, очень полная, ей пришлось перевалить огромную грудь через подоконник:

– Так орешь, разбудила-таки дядю Изю, он пятый год под себя лежит. На чердаке Софка вешается, во дво́ре пыльно.

Полученная информация нисколько не испугала женщину на тротуаре, она продолжила диалог с грудастой собеседницей, а Нюраня застыла и уставилась на Матвея Ильича с испугом. Женщины говорили на русском, перевирая каждое слово или приставляя к нему частицу «-таки» – трещали пулеметно, ничего не понятно.

Матвей Ильич на идише (гортанное квохтанье, напоминающее немецкий язык) задал вопрос женщине в окне, получил ответ, что-то осуждающее сказал женщине на тротуаре. Обе нечто извиняющее пролаяли. Окно захлопнулось, женщина перед ними быстро засеменила вперед по мостовой.

– Все в порядке, – Матвей Ильич легонько коснулся плеча Нюрани, подтолкнул, принуждая к движению.

– Женщина вешается? Петлю на шею? – Нюраня упиралась, не сходила с места.

– Нет! Что вы! Софка вешает выстиранное белье на чердаке, потому что во дворе летает пыль.

Одноэтажный кирпичный дом Гильманов стоял на углу тех самых улиц Либкнехта и Большевиков, почти вплотную к тротуару, без привычного русскому глазу палисадника.

Доктор Гильман обрадовался Нюране словно любимой родственнице, стал покрикивать на домочадцев, чтобы скоренько накрывали на стол, сетовал на скудость угощения. Жена и дочь Гильмана, когда Нюраня завела речь о необходимости уезжать из Курска, смотрели на нее с надеждой – они были за эвакуацию. Но сам Гильман решительно воспротивился. Он говорил о том, что в Первую мировую войну три года пробыл в плену у немцев, и за еврейскую национальность его никто не притеснял. Он в совершенстве знает немецкий язык и поможет оставшимся евреям (всем уехать нереально) объясняться с оккупантами. Его точку зрения разделяет и доктор Шендельс, еще до революции учившийся в Германии и считающий немцев цивилизованным народом, не способным убивать мирных людей только за то, что они евреи.

Доктор Шендельс тут же присутствовал. Такой же старик, только не вертлявый и энергичный, как Гильман, а спокойный, даже величественный, как персонаж портрета ученого. Такими портретами были завешены стены аудиторий в мединституте. За весь вечер Шендельс не проронил ни слова, за него, от его лица, говорил Гильман. Нюраня не сразу поняла, что Шендельс перенес инсульт мозга, правая часть тела у него парализована, и речь, очевидно, нарушена, хотя глаза оставались трезвыми и мудрыми.

«Не доедут эти старики, – думала она, – в холодном товарняке, на нарах. Да и на телеге, которую немилосердно трясет на осенних дорогах, вязнет в непролазной грязи, далеко не уедут».

Единственное, чего ей удалось добиться: убедить Гильмана и, опосредованно, Шендельса – отправить в эвакуацию дочерей и внуков. Сыновья и зятья стариков сражались на фронте с первых дней Войны.

– Разговор на эту тему окончен! – припечатал ладошкой Гильман по столу.

Похожий на лукаво-улыбчивого святого со старой рождественской открытки, Гильман произнес эти слова негромко, но с металлом в голосе. И сразу стало понятно, что за внешностью доброго дядюшки кроется железная воля.

А дальнейший вечер – отдохновение, которого Нюраня давно не знала. Гильман за себя и за Шендельса рассказывал потешные истории из врачебной практики. Нюраня смеялась так, что несколько раз припечаталась лбом к тарелке. Она в детстве и юности была хохотушкой, если заведется, пальчик покажи – помирает от смеха. И плакала, и смеялась – от души. Потом взрывы эмоций ушли, судьба сложилась так, что не до взрывов.

Но тогда, в уютной гостиной Гильманов, с плотно задернутыми бархатными шторами на окнах (светомаскировка), с большой керосиновой лампой под роскошным стеклянным, в морозных узорах, плафоном, стоящей в центре стола, у Нюрани словно распечатали замурованные остатки детской непосредственности. И Нюраня была не единственной, кого тот вечер отшвырнул в прошлое – беззаботное и веселое. Лица жены и дочери Гильмана до того как невидимой пленкой покрытые, застывшие в тревоге, расслабились, пленка исчезла, и женщины, наверняка слышавшие эти байки не раз, смеялись, мелко и радостно кудахча.

Жена Гильмана периодически просила:

– Только без натурализма, пожалуйста!

Врачебный юмор не бывает без натурализма и насмешливого цинизма.

– Про Ару могу я рассказать? – с петушиным задором спрашивал Гильман жену. – Шендельс, ты помнишь-таки эту свою пациентку?

Шендельс кивал и криво улыбался правой половиной лица, левая у него была неподвижна.

– Значит, доктор Шендельс заподозрил у Ары сахарную болезнь. Велел принести утреннюю мочу в чистой баночке. Ара на следующий день приходит, баночку приносит. Делает Шендельс анализ – нет в моче сахара! Все симптомы налицо, а сахара нет! Шендельс в недоумении, но честно Аре объявляет результаты исследования. Эта дура радостно кивает: «Я всегда знала, что Лейба здоров как бык, а только прикидывается». – «Какой Лейба?» – «Мой супруг». – «Ты что же? Его ссаки притащила?» – «А я могла в баночку попасть? Я вам не ворошиловский стрелок, чтобы струйкой не промазать. А у Лейбы крантик хоть и сморщенный, да точно в горлышко скляночки вошел».

Они засиделись поздно, не хотелось расставаться, нарушать атмосферу бездумного, довоенного благоденствия. Большие напольные шкафообразные часы пробили одиннадцать вечера, комендантский час давно наступил. Почему-то ранее боя этих часов не слышали. Хозяева всполошились, стали предлагать заночевать у них («есть пэрины пушинка к пушинке, вы будете-таки отдыхать как прынцесса»), Нюраня разводила руками: муж волнуется, телефон ведь работает. Позвонила Емельяну, он действительно сильно нервничал. Объяснила, куда за ней можно приехать, но если сложно, то она тут переночует, а завтра сразу на работу. Емельян процедил как отхаркнул: «Сейчас буду!» – и возможность понежиться на царских перинах отпала, как и возможность позавтракать утром в кругу милых людей.

Еврейский дом ни одной черточкой, деталью обстановки, обликом обитателей не походил на ее родной сибирский дом, и все-таки Нюраня словно побывала дома, вернее – у своих.

Прощание было скомканным, на улице требовательно сигналил автомобиль. Хозяева, «оруженосец» Матвей Ильич, доктор Шендельс, опиравшийся на палочку, сгрудились в сенях… то есть в коридоре и смотрели на Нюраню с благодарностью и непонятной надеждой.

Неожиданно для себя она подняла руку и перекрестила их:

– Храни Господь! Тобою народ богоизбран.

Ее, неверующую в Бога материалистку, этот жест, это выступление, отдающее театральностью, смутило. Развернулась и побежала.

– Чего тебе у жидов понадобилось? Чего ты у пархатых делала? – зачастил Емельян, едва тронулись с места.

Когда муж нервничал, нижняя губа его, влажная и жирная, выворачивалась и, казалось, с нее начнет капать тягучая мутная слюна.

– Чем тебе евреи не угодили? – спросила Нюраня. – Тебе лично или твоим близким, друзьям? Родных у тебя нет, а друзья только по выгоде. И все-таки?

Он умел или научился на своих холопских должностях не отвечать по сути вопроса, а выдвигать собеседнику претензии. Завелся с полуоборота: Нюраня никудышная мать, плохая хозяйка, он-де жилы рвет, все в дом, все в дом, а она, транжира, не ценит его героических усилий.

Иногда помогало представить, что в ушах восковые затычки.

«Я его не слышу, мне в уши со свечек полили», – сказала себе Нюраня и стала играть пальцами. Сцепляла их в замок, разжимала, гладила друг о друга ладони, круговыми движениями, точно с мылом под краном мыла перед операцией, вертела.

Доктор Гильман во время чудного застолья несколько раз касался ее рук: будто случайно, в ораторском угаре. И каждый раз она чувствовала нежное приятное покалывание. Когда уж совсем от смеха обессилила, когда критичность материалистическая куда-то пропала, сама взяла его ладони в обхват. Тайно, под столом. Они под скатертью, прилюдно и секретно одновременно, точно грех творили. Но это был грех праведный, честный. Если бы верила в ненаучные бредни, то сказала бы, что от старого еврейского врача ей перетекала волшебная сила.

– Чего ты все чешешься? – спросил муж. – Нахваталась еврейской заразы?

Нюраня повернула к нему голову: поросячья харя, оттопыренная губа… И это ее муж.

Роженица, которую вместе с чемоданом волокла Нюраня, заверещала:

– Ой! Из меня! Льется! Простите! Кажется я…

Нюраня бросила чемодан, присела, захватила в горсть жидкость, что текла по ногам женщины, понюхала:

– Воды родовые отходят. Хорошие воды, без гнили. Ребенок там не обосрался, не наглотался и, теоретически, у нас еще есть время. Только бы после отхода вод потуги сразу не начались.

Время было нужно, чтобы найти хоть какую-то помощь. Улица была мертва. Куряне несколько дней назад строили баррикады на окраинах. Баррикады могли бы сдержать пехоту, но против танков были бессильны. Сейчас жители попрятались в подвалах, поди достучись к ним.

– Э-э-э! Ры-ы-ы! – зверски, утробно, задрав голову к небу, зарычала роженица.

Она походила на животное. Медведицу, корову, лосиху или прочее млекопитающее, обезумевшее от боли и от неспособности справиться с мощью, которая рвется изнутри. Это и есть потуги.

Надеяться на постороннюю помощь не приходится. Первая потуга – еще не роды. Нюраня забежала за спину женщины и тычками погнала ее в подворотню.

Прекрасное место: каменная арка, устоявшая при обстрелах и бомбардировках. Привалить женщину к стене, задрать ей одежду, стащить белье и орать:

– Колени не сдвигай! Меня слушать! Колени сдвинешь, задавишь ребенка! Шире, шире ноги!

А самой сгонять за чемоданом, вскрыть его в поисках каких угодно тряпок.

Тряпки были. Нечто шелковое с кружевами. Подстелить, держать растопыренными ладонями, потому что обязательно при потугах роженица испражнится, а ребенка хорошо бы не измазать в кале материнском. Когда потуги, из тебя исходит все – от гланд.

Орала Нюраня по привычке и для профилактики. Женщины, особенно первородящие, ошалев от боли, себя не помнят. На их крики: «Не могу больше! Убейте меня!» – никакие: «Потерпи, миленькая!» – не действуют. Они беснуются, мешают и ребенку, и акушерке. Действуют только крик и угрозы.

Еврейка рожала молодцом, в кровь искусала губы, но послушно выполняла команды Нюрани, которой более не пришлось насылать на ее голову проклятия.

Родился мальчик. Закричал сразу, то есть несколько секунд прочихался и давай ротик раскрывать в требовательном птенячьем писке. Лучших родов не придумаешь.

Младенец был в сероватой пене слизи, которая даруется для гладкого прохождения по материнским родовым путям, и в разводах материнской крови. Рвясь на свет, младенец ранит тело матери, как полосует десятками мелких лезвий.

– Что с ней? – вытянув шею, испуганно спрашивала женщина. – Почему она в пене, в крови?

Обычные вопросы первородящих.

– По кочану, – ответила Нюраня, у которой не было сил на объяснения. – Не она, а он. Сын у тебя. По первым признакам вполне здоровенький.

Нюраня положила ребенка на грудь матери, и лицо той мгновенно преобразилось. Выражение это не описать. Художники, рисующие мадонну и дитя, и не пытались. Это видели только акушерки.

Пуповина была длинной, и как только младенец не намотал ее на шею?

Обвитие пуповиной – следствие непосильного труда беременных – проклятие акушерок. Он в матери жив, а, пока ты его вытаскиваешь, петля под головкой затянулась.

Нюраня смотрела на них: мать и новорожденное дитя – в грязной подворотне два неимоверно счастливых существа. То есть одно счастливое, а второе не ведает, как ему повезло. Родилось под канонаду боя у кирпичного завода.

Большинство людей на вопрос, ради чего они живут, бывают ли у них минуты абсолютного блаженства, пожмут плечами и с ответом быстро не найдутся. Нюраня совершенно точно знала, что существует ради таких вот мгновений. Видеть лицо матери – несколько минут назад это была корчащаяся от боли, проклинающая всё и всех женщина, а теперь оглушенная счастьем мать. Слышать требовательный плач родившегося нового человека – сейчас он сморщенный чумазый пупс, а когда-нибудь превратится в красивую девушку или в статного парня. Коллега, педиатр, как-то призналась Нюране, что не смогла бы работать в родовом зале. Выдерживать эти представления – это же стальную психику надо иметь. Да, отчасти представление – героини разные, а ты, режиссер, та же самая. И орешь на бедных мучающихся женщин, и собственные нервы на пределе. После трудных родов мокрая с головы до пяток, хоть выжимай одежду. Зато потом ни с чем не сравнимая благодать.

– Ты не очень-то расслабляйся, – предупредила Нюраня роженицу. – Мне еще послед принимать. Устроишь кровотечение – я тебе голову сверну, чтоб сама не мучилась и меня не извела.

Эти предупреждения были напрасны и абсурдны, от воли женщины последний этап родов не зависел. И Нюраня никогда не бросила бы истекающую кровью роженицу.

– Я постараюсь, – бормотала женщина, не в силах оторвать взгляда от ребенка.

Его не было на свете еще несколько минут назад, а теперь она держит сына в руках, рассматривает… Нет войны, эвакуации, потери любимых родных, нет звуков приближающегося боя… Только она и сын…

Пуповина затихла, не пульсировала. Нюраня перевязала ее куском оторванных кружев у пупка младенца и в десяти сантиметрах выше.

– У тебя есть в чемодане нож, ножницы, что-нибудь острое? – спросила Нюраня.

– Что? Как? Простите? – Женщина на секунду оторвала взгляд от ребенка, которого прикрыла от холода полой пальто. И тут же снова на него уставилась. – Я не знаю. Он прекрасен, правда?

– Не грызть же мне пуповину, – бормотала Нюраня, роясь в чемодане. – Подобного в моей практике еще не было. Хотя мужики, принимавшие роды у жен в поле, именно так поступали.

Ничего острого не нашлось, пришлось грызть.

Нюраня волокла их на своем пальто: роженицу, ребенка и чемодан. Скрючившись, тянула за рукава, еврейка помогала, отталкиваясь от земли пятками. Твердила слова благодарности, извинялась за доставленные хлопоты.

– Заткнись! – просипела ей Нюраня. – Хлопоты! Фото ей дороги! Я сейчас тут сдохну к едреной… Господи, даже ругательства все забылись. У меня прозвище Сибирячка. – Нюраня говорила по слогам, задыхаясь. – Не расслабляй меня своим нытьем интеллигентским. Я только на злости держусь. Нас, сибирячек, если разозлить, то мы ледоход на Иртыше остановим или начнем его.

– Мой дядя, старый большевик, жил в Сибири.

– Ты мне еще скажи, что его звали Вадим Моисеевич.

– Его именно так звали – Вадим Моисеевич Ригин.

– Это уж было бы совсем как в кино. Сучи пятками-то, сучи!

Вадим Моисеевич Ригин – ссыльный учитель, крестный от революции брата Степана. Внушил ему идеалы равенства, необходимости построения общества, основанного на справедливости и честном труде. Уже после революции, заняв какой-то важный пост в Омске, Вадим Моисеевич, по партийному имени Учитель, не забывал своего любимого ученика Степана, поддерживал. Парася рассказывала, что перед смертью (он умер от чахотки и истощения) Учитель прислал Степану письмо, в котором говорил, что из родных у него осталась только сестра, по слухам, родившая дочку. Степан мечтал найти родственников Вадима Моисеевича и рассказать им о жизненном пути верного большевика-ленинца. Не получилось, не успел.

И вот теперь выходит, что Нюраня из последних сил волочет племянницу Учителя и его внука? Жаль, нельзя Парасе написать, она бы обрадовалась. Увидела бы в том, что полупьяная Нюраня наткнулась на рожающую… Как ее зовут? Нет сил даже спрашивать. Увидела бы какой-то особый промысел. Чего только в жизни не бывает! Даже то, чему в кино или в романе не поверишь.

Силы кончились давно, Нюраня тащила на бессилии и злости. Казалось: доволочет до своей калитки и упадет замертво.

Калитка была закрыта на щеколду. Нюраня наклонилась вперед, разогнулась и спиной вышибла калитку. Доволокла роженицу с дитем и чемоданом до крыльца. Там и рухнула.

Емельян услышал шум и выскочил. Почему Емельян дома, он ведь был обязан уехать вместе со своим НКВД? Потом. Ответы на все вопросы потом.

Но Емельян-то и сыпал вопросами:

– Что это? На кого ты похожа? Почему ты в таком виде? Где ты была? У нас домработница и нянька сбежали!

– Это роженица, занеси ее в дом, я сама доползу.

– Как это «занеси»?

– Нежно. Взял женщину на ручки и занес. На постель не клади, пока на пол.

– Ты уже работу на дом таскаешь?

– Скажи спасибо, что я не патологоанатом.

Нюраня, по стенке елозя спиной, на дрожащих коленях поднялась, по стенке и в дом вползла.

– Ма-ама! – заверещала Клара. – Почему ты такая страшная? Не хочу! Не хочу!

Дочь вопила и топала на месте. Она всегда вопила и топала, когда ей что-то не нравилось. Отбивала каблучками модельных туфелек. Клара обожала наряжаться, по дому разгуливала не в тапочках, а в туфельках, которые, разных расцветок, ей папа доставлял. А во многих семьях у детей были одни ботиночки или валенки на троих.

– Солнышко мое, успокойся! – пыталась нежно говорить Нюраня. – Сейчас я помоюсь и буду как прежняя. А там у нас! Вот так сюрприз! Хорошенький маленький ребеночек. Как куколка, только живой, настоящий.

– Не хочу! Не хочу! – верещала Клара. – Не хочу тебя! Не хочу ребеночка. Папа! Папа!

Емельян вошел с роженицей и ребенком на руках. Казалось: бросит их на пол и кинется к дочери. Нет, все-таки опустил осторожно.

Но Клару, метнувшуюся к нему, подхватил, прижал к груди, засюсюкал:

– Моя донечка! Мое золотце! Папа с тобой. Папа никому не позволит его донечку обижать и пугать.

«Никому» – это и Нюране, родной матери. Муж и дочь, вывернув головы, смотрели на нее с осуждением, с брезгливостью, обнимались и наслаждались своим единством.

Вот такая у нее семья.

Плевать! Сейчас не до анализа, не до сантиментов, не до раскаяния и попыток выправить ситуацию. Она продержится не более часа.

– Емельян! Нужно много горячей воды. Сначала помоем меня, потом ребенка и женщину. Достань из шкафа чистое белье. Клара! Слушай меня внимательно! Ты сейчас пойдешь в свою комнату и будешь там сидеть тихо, как мышь. Поняла? Если ты высунешься или, того хуже, станешь блажить, то я тебя удавлю. Вам все ясно?

У нее были только глаза – яростные и бешеные. Все остальное: лицо со сбившимися повязками, шея с потоками застывшей (лошадиной, женской пуповинной) крови, всклокоченные волосы, одежда – грязное до отвращения. Но выражения глаз хватило – ее послушались. Испугались.

Клара сидела за закрытой дверью, Емельян помогал.

Нюраня, еще в бытность ассистенткой Ольги Ивановны, придумала для себя наказ – цифру, число. Тогда ведь тоже, по сорок человек на приеме, работали на износ, да и в последующем случались авралы. Когда ты валишься с ног, надо сказать себе и запомнить число – три, два, пять. Это врачебные дела, которые нужно сделать кровь из носа, остальные подождут. Больше пяти нереально. И ты помнишь, долбишь свой мозг: всего три, одно уже сделано, осталось два… Когда сделала, имеешь право свалиться на кровать, провалиться как в темную яму в долгожданный сон-отдых.

– Чего ты все считаешь? – спрашивал Емельян.

– Сбилась. Не помню. Впервые в жизни сбилась. Но ведь мы все сделали? Роженицу и ребенка обработали… запеленали… Какое число, цифра?

– Нюра, ты точно безумная!

Она рухнула на кровать, Емельян тут же быстро скинул брюки и взгромоздился, сопя от вожделения. С таким же успехом он мог бы насиловать теплый труп. Емельяну нравилось брать ее любой, а усталой и безучастной – особо, было у него такое предпочтение.

И при этом он всегда еще и говорил, пыхтел про сквалыжных коллег, про хорошее вещевое почтение, которое окажет начальникам и те его зауважают, про фикусы-шкафы-зеркала, ящики с тушенкой, сгущенным молоком, сливочным маслом и ситро. От шипучих напитков у Емельяна пучило живот, но все равно тащил бутылки ситро в подпол, где было как на продовольственном военном складе.

Бормотание возбужденного Емельяна постепенно переходило в поросячье хрюканье, кончал он с утробным рыком натешившегося борова. Нюране иногда казалось, что ее плата за возможность стать врачом, за любимую профессию непомерна.

– Нянька, домработница, стервы, ушли, сбежали!

Слова Емельяна доносились как сквозь вату, а тело вообще ничего не чувствовало – мышцы превратились в кисель и в толстые напряженные веревочные канаты одновременно.

– Дрянь, сука! – елозил по ней муж, хотя уже разрядился. Ему нравилось пластать жену. – Ребенка бросила, курва, Кларочка одна несколько часов пребывала. О-о-о! Как хорошо! Щас я снова, снова… Никак… Убить этих нянек…

Нюраня говорила ему много раз: нельзя обращаться с няньками и домработницами как с холопками. Это женщины, на которых мы оставляем своего ребенка, надолго оставляем. Их труд надо ценить.

Как же! Ценить. Емельян – воистину из грязи в князи – шпынял несчастных женщин, придирался по поводу и без повода, упивался барской властью, заставлял сапоги с него стягивать. Дочь ему вторила, копировала отца, издевалась над работницами, капризничала. Чтобы это прекратить, Нюране нужно было бросить работу и наводить порядок в семье. Она не могла бросить то, что было смыслом ее существования.

Она неслась вниз по шурфу черной шахты. Тело вздрагивало под ритмичные толчки в ее лоно жирного пуза Емельяна. Тело с удовлетворением отмечало отсутствие напряжения в его детородном органе. Значит, продолжения не будет, муж скоро с нее слезет, успокоится, главное – замолкнет. А сознание уже спало. Или полубодрствовало, наслаждаясь скольжением.

Вдруг остановка. Отец, Еремей Николаевич, папа:

– Это не конец, доченька, это начало испытаний.

Не успела ответить, насладиться его обликом, как понесло дальше вниз по шурфу – в спасительную темноту.

Почему ей мать не привиделась? Анфиса Ивановна легко, щелчком пальцев, навела бы порядок. Нюраню отхлестала бы по щекам: «Ты жена и мать, так соответствуй! Работает она! Твоя работа – семья!» Емельяна она бы с утра до вечера строила, учила тащить в дом полезные продукты, а не ситро. Кларе и вовсе бы пришлось забыть про модельные туфельки. Бабушка посылала бы ее гусей пасти и учиться веретено в руках держать. Ножками бы внучка затопала строптиво – получила бы подзатыльник, отпущенный тяжелой рукой.

Почему не привиделся Максимка Майданцев? Единственная любовь.

Наверное, недостойна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю