Текст книги "Театр Черепаховой Кошки"
Автор книги: Наталья Лебедева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Глава восьмая
ЧЕТВЕРКА
1
На улице внезапно потемнело: словно город захотел спать и прямо посреди дня натянул на голову плотное одеяло снежных облаков. В рекреации стало сумрачно, и Саша зажмурилась. Ей было больно смотреть сквозь полумглу, глаза щипало, будто она открыла их в илистой, грязной воде. Она пошла бы домой, задернула занавески и включила бы яркий свет, но приходилось стоять тут, в безжизненной междусменной школе, и плавить взглядом белую дверь кабинета, из-за которой не доносилось ни звука.
– Привет! – сказал, подходя, Вадим. – Ты чего домой не идешь?
– Жду. Полину.
– Там? – Вадим кивнул на дверь.
– Ага. – Саша снова закрыла глаза и похлопала тяжелым носком сменочной туфли по линолеуму, словно желала убедиться, что мир не исчезает, если на него не смотреть.
– А я тоже туда, – сообщил ей Вадим, и Саша почувствовала, что он запрыгнул на подоконник. От его близкой руки шло приятное тепло, а от тонкого ребра подоконника – холод.
Саша едва заметно кивнула.
– Ввязался, – казалось, Вадим не терял надежды с ней поговорить, и Саша не понимала, зачем, хотя и внутри чувствовала то же, что и снаружи: тонкую вертикаль тепла и массивную холодную горизонталь.
– Вляпался с этим докладом. Фигня какая-то получается. Полинка мне помогла немножко, мне бы теперь у историка спросить, как оно, а он от меня как будто бегает.
Саша снова покивала, но уже про себя.
Вадим завозился на подоконнике, и Саша отодвинулась, чтобы он ее не коснулся.
Из кабинета вышла Полина.
– Ты все? – спросил ее Вадим.
Она кивнула в ответ.
– Немногословные вы сегодня. – И Вадим пошел к кабинету, как будто обидевшись.
А Саша увидела, как дрожат плотно сжатые Полинины губы, как странно она прижимает руки к груди.
– Что случилось? – шепнула она.
– Не здесь, – и Саша поняла.
Они медленно пошли к раздевалке. Саша старалась держаться к подруге ближе, чтобы подхватить, если что, потому что Полину трясло крупной дрожью.
– Что случилось? – снова шепнула она.
– Мммм… – Казалось, Полину вырвет, если только она откроет рот.
Бедро коснулось бедра, и дрожь передалась Саше вместе с тошнотой и страхом.
Не в силах больше терпеть, Саша выдернула из воображаемого шкафа шелковый Полинин платок. Там не было строк неровным пушкинским почерком. Только картинка. Это было необычно, потому что бессловесные картинки на платках Саша рассматривала лишь в детстве, когда не умела читать.
На рисунке была Полина: узнаваемый тонкий силуэт, пышные распущенные волосы. И по ней шли пятна: темно-фиолетовые, грязноватого оттенка. Везде: на губах, на руках, на груди, на бедрах. Похожие на отекшие двухдневные синяки.
Саша охнула и отстала.
Потом, одевшись и догнав Полину на улице, спросила:
– Он трогал тебя?
Полина кивнула: даже не кивнула, просто уронила голову, и волосы упали на лицо несколькими слоями плотных занавесей. Она так и шла до самого Сашиного дома: глядя под ноги, тараня морозный воздух лбом – словно это была крепостная стена.
Пока Саша возилась с ключами, запирая дверь, Полина растворилась в квартире. Саша обернулась и увидела, что ее куртка валяется на полу и ботинки лежат как попало: один перевернут подошвой вверх, другой встал на него пяткой, словно кокетничая, как в те дни, когда красовался в магазинной витрине.
Шарф Ариадниной нитью тянулся к Сашиной комнате.
Саша разлучила ботинки, сунула шарф в рукав куртки, повесила куртку на вешалку, пошла за Полиной и не сразу увидела ее.
Та сидела за кроватью, прижавшись спиной к стене, и смотрела прямо перед собой. Саша осторожно вытянула платок. Полина все еще не думала словами, она представляла себе каждое прикосновение историка, словно это были клочки липкой ленты, наклеенные по всему телу. Где-то было наклеено по два, по три клочка, и они топорщились грязными, истрепанными завитками углов. И жгли, как перцовый пластырь. Как сошедшие с ума электрогрелки.
Саше стало так ее жалко…
– Чаю? – спросила она. Полина не ответила, но, кажется, кивнула где-то глубоко внутри себя, а потом снова занялась подсчетом синяков, невидимых ран, к которым электрогрелки тянули раскаленные проволоки своих внутренностей.
Саша выбежала на кухню, заварила чай и, подумав, вынула из холодильника банку малинового варенья, потому что в детстве оно представлялось ей лекарством от всего на свете.
Она дала Полине варенья, а потом долго отпаивала с ложечки чаем: набирала горячий, дула и аккуратно вливала между Полиниными губами. Потом опять зачерпывала малины. Варенье липло к губам, и фиолетовая нашлепка на них стала истончаться и пропадать, и скоро на губах почти ничего не осталось. Тогда Полина смогла говорить.
– Да, трогал, – сказала она и попыталась, заплакать. Но у нее не получилось.
– Как? Где? – Саша не знала, как спросить.
– Он сказал, – немного подумав, ответила Полина, – что всегда видит, когда девушка уже не девственница. Сказал, что прожил жизнь, и у него богатый опыт. И хотел бы ухаживать за мной, и… и…
Полина резко выдохнула: один, другой раз; сухо, давясь, закашлялась, согнулась пополам, и Саша поняла, что это попытка выдавить слезы, которые никак не идут. А без слез – она знала – не приходит облегчение, ощущение пустоты и чистоты внутри: как будто тебя вымыли и хорошенько проветрили, и ты весь наполнен новым плотным воздухом, и от этого немного неуютно, и побаливают стены и пол, там, где по ним прошлись грубой щеткой, – но это приятная боль, боль освобождения. А к Полине слезы не шли. Ее душила скопившаяся внутри грязь.
– Он сказал: «куда до меня твоим сопливым мальчикам» – и тогда взял за грудь и… Не взял, нет. Тронул. Но так, что… А потом – по щеке. И губы. Не целовал, нет. И я испугалась тогда, а он говорил – как будто уговаривал, я не знаю, и…
– Тебе нельзя к нему больше. Тебе нельзя! – Саша шептала, но шептала с напором, чтобы ее слова змеиным шипением заползли Полине в голову как можно глубже. – Ты к нему больше не пойдешь!
Полина испуганно затрясла головой:
– Нет-нет. А как же доклад? Как я объясню? Что я Вере Павловне скажу? Он же нажалуется Вере Павловне, что я больше не хожу.
– Ну и что? Ну и что?!
– А Вера Павловна скажет маме. Нет, я не могу, я не могу…
– Маме надо сказать. Она его с горчицей съест: ты же знаешь свою маму.
Они бормотали это, крепко держа друг друга за руки, бормотали быстро, тихо, почти невнятно, и вдруг обе замерли и осеклись. Саша смотрела прямо в Полинины глаза, и там был страх. Она медленно потянула на себя уголок шелкового платка.
2
Мать Полины, Инна Юрьевна, не была ангелом, и никакие незабудки на ногтях не могли этого скрыть. Но страшно было увидеть, какая она на самом деле и как сильно Полина боится ее.
Ужас был кромешным, как перед мистической силой, которая может уничтожить все, что попадется ей на глаза.
– Я не могу рассказать. – Полина снова потрясла головой и взглянула на Сашу глазами, блестящими ярко и безжалостно, как лишенные влаги солончаки. – Если бы ты могла сама посмотреть…
– Я могу, – ответила Саша.
И она стала быстро, один за одним, вынимать платки воспоминаний, которые Полина проигрывала в голове. Это было как смотреть замкнутую ленту с прорезями, которая крутится на патефонной пластинке: рваный, рубленый мультфильм, от которого болят глаза.
Полина в этом мультике была маленькая. Совсем крохотная. И Саша не сразу сообразила, что она просто представляет себя такой рядом с огромной, значительной матерью: она была маленьким паучком с тонкими ручками-ножками, раскрашенным совсем бледно, едва тронутым желтовато-серой краской.
Инна Юрьевна была тучей, серо-сизой, яркой, сверкающей молниями поддельных бриллиантовых нитей.
Полина сидела в коридоре возле школьной раздевалки и боялась идти домой. Она была, наверное, в первом классе. Потом все-таки пошла и брела по улице медленно-медленно.
– Какие оценки? – спросила дома туча. Короткая строка на платке была усеяна кляксами.
– Четверка, – шепнул паучок.
– Какая четверка? – Туча придвинулась и вдруг стала видна смутно и расплывчато, словно у паучка потемнело в глазах.
– По рисованию. За пальму.
– Дрянь, – громыхнула туча. – Маленькая ничтожная дрянь.
Саша поняла, что видит это уже не в образах: Полина перестала скрываться за ними и начала показывать все как есть, словно заново переживая то, что было десять лет назад.
– Дрянь! – взвизгнула Инна Юрьевна. – Ума не хватило пальму нарисовать!
А потом она замолчала – словно успокоилась и взяла себя в руки.
Маленькая Полина тоже выдохнула. Отступила на шаг назад, словно проверяя, можно ли ей уже идти, закончен ли разговор.
Но Инна Юрьевна вытянула вперед руку с остро отточенными ногтями, положила ее дочери на макушку, медленно запустила пальцы в волосы у основания косички, приподняла их маленьким куполом, а потом вцепилась изо всех сил, словно хищная птица, и дернула вверх. Полине показалось, что волосы отрываются, и красный в черных прожилках ужас заволок все вокруг.
Мать швырнула ее в угол, брезгливо стряхнула с ладони тонкие волосинки, отхлестала дочь по лицу, подняла за плечи, встряхнула и бросила еще раз.
– Не будешь учиться, – сказала она спокойно, – пойдешь в дворники. В грязи ковыряться всю жизнь. Всю жизнь. А я не для того тебя ращу, чтобы ты ковырялась в грязи. Ты должна быть достойна своей матери, понимаешь? Я в этой жизни не последний человек, и ты должна соответствовать или снова будешь наказана.
Платки кончились.
Полина плакала, наклонившись вперед, обняв Сашу, прижавшись к ней с отчаянием потерявшегося ребенка. Она рыдала, и от пальцев, впившихся в Сашины руки, той стало мучительно больно. Но Саша готова была терпеть.
– И что, каждый раз – так? – спросила она, когда слезы почти закончились и когда поблекли фиолетовые отметки на Полинином теле.
– Что? Нет. Нет, – ответила Полина. – Один раз. Я больше четверок не получала. И всегда все делала как ей нравится. Всегда. Я такая трусиха!
– Ну хорошо, – Саша отчаянно искала выход, – а твой художник? Может быть, он сможет помочь? В конце концов, ему ведь на тебя не наплевать, да?
– Нет, он не поможет. – Полина удивительно светло улыбнулась сквозь слезы.
– Из-за жены? Потому что женат?
– Нет, – она немного помолчала. – Просто он больной и старенький.
3
Полина встретила его весной на выставке. Шел дождь, домой не хотелось, к Саше – тоже. Она зашла в Зал Союза художников: три комнаты анфиладой, пустота и картины по стенам. Никаких посетителей, и только на диванчике в углу – смотритель, пожилая грузная тетечка, а рядом с ней – нервный бородатый мужичок, всклокоченный и ежеминутно потирающий руки.
Полина смотрела картины: шла по кругу медленно-медленно, чтобы убить время. Закладывала руки за спину, наклонялась вперед, близоруко сощурившись, и склоняла голову набок, играя заинтересованность.
Двое на диванчике притихли, Полина чувствовала, что они разглядывают ее.
Картины были самые обыкновенные: сероватое зимнее утро, ваза с чахлыми былинками, портрет полной женщины за фортепьяно.
Полина обошла залы два раза. Ей тут нравилось: чисто беленные стены, большие окна, новый ламинат на полу.
Когда она пошла на третий круг, мужичок подошел к ней и спросил:
– Ну как вам, нравится?
– Да, – ответила Полина.
– А что-нибудь вы могли бы выделить? Какую-нибудь одну вещь?
Полина наугад ткнула пальцем в натюрморт с вазой и былинками.
– Да, – протянул мужичок, – мне тоже кажется, что эта мне особенно удалась.
Он потом долго говорил, а Полина слушала и почти все время молчала, и тетечка-смотритель в конце концов принесла им по чашке крепкого, хорошо заваренного чая. Художник не пил, а смотрел, как пьет Полина, и наконец сказал – медленно и осторожно подбирая слова:
– Полиночка, у вас удивительное лицо. Сразу и взрослое, и детское: взрослые черты, а взгляд – ребенка. Вы не согласились бы позировать мне? Дело в том, что от меня давно уже хотят, чтобы я написал одну картину, а я все никак не мог найти натурщицу и… и вот…
– И ты спишь с ним? – спросила Саша. Она была обескуражена.
– Нет, – ответила Полина. – Он ко мне совсем по-другому относится.
– Но ты позируешь обнаженной?
– Нет, что ты! Он очень хороший. Он бы никогда…
– Но он женат? Ты говорила, что он женат.
– Он живет с мамой. И больше у него никого нет и никогда не было.
– А сколько ему лет?
– Шестьдесят пять. И у него больное сердце.
…Мастерская художника была в самом центре, на втором с половиной этаже большого здания с красиво скругленными углами.
Полина поднималась по широкой лестнице пять пролетов и на площадке входила в дверной проем без двери, у которого висела мутно-зеленая с черными буквами табличка: «Мастерские Союза художников». За проемом тянулся перегороженный решеткой коридор с дверьми, на которых значились имена. Полина отпирала решетку своим ключом и шла к самой дальней двери. Она заходила не стучась и пробиралась вперед через крохотную прихожую, заставленную подрамниками.
В мастерской было светло и просторно. Тут всегда играли «Битлз», и Полина, не мешая художнику работать, шла к плетеному креслу у окна и устраивалась там.
Кресло стояло на возвышении, ножки его путались в драпировках, а рядом был шаткий одноногий столик, на котором, как правило, лежали две-три книги. Полина читала, слушала музыку, поглядывала на развешанные по стенам картины и ждала, когда художник закончит.
Потом они пили чай и разговаривали: обсуждали книги или он рассказывал что-то о живописи и о музыке. Это было неважно.
За те полгода, что они были знакомы, художник написал три Полининых портрета. Один – мягкий, слегка затененный: только профиль; голова, чуть склоненная набок. Второй – бледное лицо, яркие глаза и поджатые губы; выражение сосредоточенности. Третий был во весь рост, удивительно светлый, и он нравился Полине больше других. На нем она читала, сидя в плетеном кресле. Ее ноги были подогнуты под себя, а голова немного наклонена.
Несколько раз Полина была у художника дома. Он жил с Мамулей, которой было восемьдесят восемь лет. Ходить Мамуля не могла из-за сломанной несколько лет назад шейки бедра.
Она долго смотрела на Полину, а потом заплакала сентиментальными старческими слезами.
– Вот, – говорила она, – с детками родными не сложилось у него. Что ж, жизнь такая, да…
– Мамуля, ну не надо, ну не плачь, – говорил художник, теряясь при виде ее слез.
– И может, глупо это, я попросила: ну нет у меня настоящей внучки, так ты мне ее хоть нарисуй. Чтобы, пока нет его дома, посмотреть на нее можно было. И – чего греха таить – поговорить иногда. Все не сама с собой. А можно я тебя буду внучкой звать?
Полина кивала.
– Ты только приходи ко мне почаще.
И Полина снова кивала, глядя, как нарисованная Полина сидит в плетеном кресле в другом углу комнаты и читает книгу.
Оба они – и художник, и Мамуля – были очень больны. Художник страдал сердцем и с трудом взбирался на пять пролетов до мастерской.
– Выходит, ты и на концерты не ходишь? – спросила Саша.
– Хожу, – ответила Полина. – Меня пускает администратор, Валера, я же говорила.
– И ты даешь ему держать тебя за грудь?
– Нет, что ты. Он просто давний мамин друг. Он меня хорошо знает.
– Так зачем же ты все это придумала?!
Саша и Полина давно уже не сидели на полу. Они лежали на Сашиной кровати голова к голове и смотрели в потолок.
– Зачем ты мне все это говорила?! – Саша перевернулась на живот и взглянула подруге в глаза. Та медленно перевела на нее взгляд:
– А кому еще я могла сказать, если не тебе? Я больше почти ни с кем не разговариваю.
– Но зачем?!
– Сашка, я устала… Я так устала быть хорошей. Мне всю жизнь хотелось сделать что-то не как хочет мама… Но знаешь, в чем ужас?
– В чем?
– А ужас в том, что я была бы хорошей, даже если бы она меня не пугала. Я бы хорошо училась, и не путалась бы с мужиками, и не пила бы. Я и сама – сама, без нее, понимаешь? – не люблю плохие оценки. И люблю учиться. И я не хочу, чтобы ко мне прикасались мужчины. А она словно подозревает, что я плохая, и мне как будто и надо быть плохой, чтобы не получилось, что она ошибается. А я не могу. Ты меня понимаешь? Я путано говорю.
– Но ты же пьешь. Я чувствовала запах спиртного…
– Художник иногда выпивает рюмку водки. И наливает мне крохотный глоток. Я почти его не чувствую, только играю, что пьяная…
– Чтобы казаться плохой?
– Наверное. Кстати, – Полина вдруг тоже перевернулась и легла на живот, опершись на локти, – как ты это сделала?
– Что? – Саша похолодела. Что-то в тоне Полины показалось ей пугающим.
– Как ты смогла заставить меня рассказать про… про четверку? И про художника – то, что я не планировала говорить? И откуда у меня ощущение, что я говорила и молчала одновременно? Откуда? Это что-то вроде гипноза?
– Нет, это не гипноз. Просто я… Просто я умею… Я умею видеть, о чем думают люди.
– Я не знала.
– Раньше я с тобой этого и не делала.
– Но всегда могла? – голос Полины слегка задребезжал. Тревожный звук мелькнул и пропал, как рыбья спина в быстрой воде. Саша похолодела.
– Да, всегда могла, – подтвердила она. И это было как в детстве отвечать на мамин вопрос, кто разбил чашку: страшно, хотя и неизвестно почему.
– Но, – она попыталась спасти положение, – я никогда не делала этого, потому что это…
Полина не слушала.
– И сможешь так сделать после? – спросила она.
– Да. Но я не буду…
– И я не узнаю, что ты это сделала?
– Нет. Обычно никто этого не чувствует…
– Обычно?! Ты часто это делаешь?!
– Да, но не с тобой… Тебе было плохо, понимаешь? И я подумала: если выслушаю тебя, тебе станет легче, ты сможешь поплакать.
Полина вскочила.
– Прекратите! – крикнула она. – Все, все прекратите лезть ко мне в голову! Слышите?! Мне наплевать зачем! Я не хочу, не хочу, не хочу, чтобы кто-то читал мои мысли! И неважно, плохо мне или хорошо. Хоть это вы мне оставьте!
– Прости, прости! Я никогда…
– Я всегда, – сказала Полина, – всегда теперь буду думать: сделала ты это еще раз или нет? И никогда не смогу проверить. Мне неприятно и страшно рядом с тобой. Прости.
И она ушла.
4
Она ушла навсегда. Больше не приходила к Саше домой, отсела от нее в школе и никогда не встречалась на улице.
Прошло всего несколько дней, и Саша поняла, что ее жизнь стала потрясающе пустой. Вдруг оказалось, что все свои мысли, все свое время она посвящала Полине. И даже о Черепаховой Кошке думала только для того, чтобы помочь подруге.
А теперь Черепаховая Кошка и бледные руки, парящие за ней в темноте мастерской, были не для чего-то, а сами по себе.
Саша сидела на скамейке в парке: ноги на сиденье, сама – на спинке, а окно, призрачно-блеклое в свете хмурого зимнего дня, висело перед ней, слегка покачиваясь от ветра.
Саша глядела Черепаховой Кошке в глаза и думала о Полине и о том, что стала невольным свидетелем ее позора. Единственным свидетелем.
Таких вещей не прощают. Ведь еще полгода – и Полина никогда больше не увидит ни историка, ни школы, и только Саша всегда будет напоминать ей о том, что…
Вспомнились прикосновения, похожие на отечные синяки. И мать, чьи ногти с нежными незабудками вцепляются в детские волосы под самой косичкой: как зубастый ковш экскаватора, который хочет вырвать под корень молодое дерево.
Полина хотела нести все это одна. И она делала вид, что Саши не существует.
У Полины были друзья, занятия, подготовка к вузу, художник.
А у Саши не было ничего, и от этого ей становилось страшно.
Перебирая в памяти лица знакомых в стремлении спастись от одиночества, она подумала про Славу. Саше казалось, он не просто так остановил ее возле университета.
Слава вызывал в ней странное, даже раздражающее чувство. Это было похоже на привязанность, которую Саша испытывала к Полине, но к ней добавлялось жгучее желание дотронуться, и это желание жило в кончиках пальцев и на губах.
И Слава показался в конце аллеи. Его темная фигура приближалась, описывая по дорожке плавную дугу между стволами облетевших кленов.
– Бесит, – сказала Саша, как только он подошел. Специально сказала резко и зло, чтобы проверить, насколько сильно нужна ему.
– Что именно? – Слава вскочил на скамейку и сел на спинке рядом с ней.
– Твои вот эти эффектные появления.
– Но это непременное условие…
– Чего? – Саша подняла воротник, но он был слишком мал, чтобы отгородить ее от Славы. Теперь, нахохленная, раздраженная, с поднятым воротником, она казалась себе похожей на промокшую галку. – Условие чего?
– Условие существования в жизни, как в театре, конечно. Я ведь не только зритель, но и актер. Можно сказать, это такая комедия дель арте, где известны характеры и роли, но…
– Это я поняла, а выкрутасы?
– Эффектное начало, эффектный финал. Все это родилось с театром. А ты знаешь, что русские актеры в восемнадцатом веке, уходя за кулисы, эффектно вскидывали руку?
– Нет. И что?
– Они знали в театре толк. Один актер однажды забыл это сделать, так вышел из-за кулис, прервав следующую сцену, и ушел как полагается. Потом все это актеры стыдливо запрятали внутрь. Но мнимая естественность превратилась, по сути, в тот же самый эффект. Просто теперь все выпендриваются внутри себя, а не снаружи.
– А ты снаружи?
– Да. Я как положено. Ну а ты?
Саша помолчала. Потом сказала, словно бы уже о другом:
– Я не знаю, что делать. Полине я не нужна. А больше мне, кажется, и делать нечего.
– Почему? – Слава слегка наклонился к ней и удивленно приподнял брови. Саша взглянула на его губы и заставила себя отвернуться.
– Ну как почему…
– Но ведь на Полине мир не заканчивается понимаешь? Вон сколько людей вокруг. Может быть, твои родители?..
– Нет, – резко прервала его Саша. – Я им не нужна. Никогда не была нужна. Это безусловно.
– Ну не они, так кто-то другой… Ты люби всех, и кто-нибудь обязательно откликнется.
Саша молча смотрела вниз: там три воробья выковыривали втоптанные в плотный мокрый снег семечки.
– А ты, – спросила она, – ты делаешь так? Любишь всех? Или просто играешь роль чокнутого странствующего проповедника?
– Я люблю, – серьезно кивнул Слава. – Тебя, Полину, которую совсем не знаю, воробьев – всех, кто живет. И я стараюсь никому не делать больно. Боли хватает и без меня.
– Любить и жалеть…
– Именно так. И знаешь что? Может быть, Полина все еще нуждается в тебе? Может быть, она ждет твоей помощи или твоей любви, но ей стыдно и страшно признаться?
– Знаешь что? – сказала Саша. – Ты юродивый, вот что!
Она встала со скамейки и пошла прочь.
5
Утро было ясным и морозным. Снег на тротуарах, по большей части, стаял, и зимние ботинки глухо шаркали по пыльному асфальту. В семь утра этот звук эхом отдавался от спящих домов.
Ветер стал подниматься к полудню. Виктор как раз обедал в столовой и видел в окно, у которого стоял его столик, как люди, подняв воротники, перебегают заводской двор.
Ветер усиливался и креп, небо заносило плотными тучами.
Виктор вышел с работы в пять и едва не задохнулся, когда порыв ветра ударил в лицо. Это смутно напомнило ему о чем-то.
Снега не было, и оттого казалось особенно холодно. Уши сразу покраснели и замерзли. Начали слезиться глаза. Ветер кидал в них смерзшуюся пыль и крохотные льдинки, уцелевшие после недельной оттепели. Раскачивались над головой провода, и трамвай, лишенный электричества, встал между остановками.
Маршрутки были забиты битком, Виктору пришлось идти пешком через весь город. Сначала он не спешил, но потом начал ускорять шаг и, только когда почти уже бежал, вдруг вспомнил, почему все это кажется ему таким знакомым: бешеный ветер, звенящие провода, поднятые воротники и сильные порывы, которые мешают дышать.
Он уговаривал себя, что все это бред, просто кадры телешоу, и девушке на самом деле ничего не грозит. И, может быть, такой девушки нет вообще. И даже скорее всего.
Но он миновал свой дом и отправился к Сашиной школе, придерживая на плече ремень большой полупустой сумки, которая так и норовила соскользнуть. Виктор бросил бы ее, если бы был уверен, что там, куда он бежит, действительно есть кого спасать.
Улица была прямой: он видел свет в школьных окнах почти от дома и, кажется, мог различить темный силуэт ясеня на перекрестке. Возле него было спокойно и тихо: не стояла машина скорой, не бегали, суетясь, люди.
Он увидел отломленный сук, только когда подошел к магазину вплотную: его оттащили в сторону, к стене дома.
Виктор поразился, каким он оказался огромным. Сук изгибался, венчая каждый изгиб резким выступом – словно там, под корой, проступали позвонки. От него во все стороны торчали ветки потоньше, от них – еще, а потом шли самые тонкие, похожие на слипшиеся пряди волос, и на их концах жалобно трепыхались необлетевшие ясеневые сережки.
Острый скол ярко белел, отражая свет магазинной витрины и близкого фонаря. Он был ребристым, с грубыми волокнами, а по волокнам шли потеки крови.
Виктор растерянно оглянулся: в паре шагов от него на пожухлой осенней траве был островок смерзшегося снега. И он тоже был забрызган кровью.
– Жуткое дело, – сказал вдруг кто-то. – Я сама-то не видела, я на крики прибежала.
Виктор поднял глаза: на ступеньках магазина стояла продавщица. Он определил это по синему синтетическому фартуку с оборкой и белой дурацкой пилотке. Зимняя куртка была накинута ей на плечи, руки продавщица держала в карманах, но голову не втягивала и не поднимала воротник. Виктор сначала удивился, а потом заметил, что ветер совершенно стих, и с неба начинает лететь мягкий и легкий снег.
– Ну уж спасать было нечего, – продавщица развела руками, не вынимая их из карманов, и куртка приподнялась, будто темный ангел начал расправлять крылья. – Ох, как он страшно вошел – сук, я имею в виду. В самую шею, да под пальто – как на булавку накололи человека. И кожа содрана, и кровь, и голова вот так вот набок – брр…
Продавщица показала, как вывернулась голова, а потом зябко передернула плечами.
– На себе не показывают – тьфу-тьфу, – вдруг вспомнила она, а потом засуетилась и прибавила: – Снег летит. Красиво как. Только холодно. Пойду я?
– Идите, – сказал Виктор, и ощущение у него было такое, словно продавщица осталась бы, если бы он не разрешил идти.
Она скрылась в магазине, и скоро ее голова появилась в витрине, за пачками чая и банками кофе.
Виктор стоял и смотрел. И скоро у него возникло ощущение, что кто-то стоит у него за плечом и тоже молчит и смотрит.
Виктор медленно обернулся.
– Пришли полюбопытствовать? – спросил толстяк. – Что ж, вполне ожидаемо. Я вот тоже – не утерпел.