Текст книги "Деревня дураков (сборник)"
Автор книги: Наталья Ключарёва
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Через секунду ему стало стыдно. Он бегом вернулся к стоявшей на обочине девушке и горячо заговорил:
– Послушай, подобное прекраснодушие, вся эта возвышенная вера в человека, были возможны раньше, в девятнадцатом, например, веке. Да и то с огромными оговорками. Но после всего, что было в двадцатом, говорить такие вещи – безнравственно! Понимаешь?
Настя молчала, закрыв лицо.
– Прости, – сказал он немного тише. – Я – идиот! Обрушил на тебя все эти вопросы. На них никто не знает ответа. Совсем никто. Просто мне страшно. Что будет дальше? Если мы забудем, всё повторится. А люди не хотят помнить! Не хотят ничего знать! Оно и понятно: с таким знанием – как жить? Но забывать – нельзя. Иначе мы становимся соучастниками, понимаешь?
Настя кивнула, и сквозь ее пальцы просочились две слезы.
– Какой я классический урод! – горестно воскликнул Митя. – Рассуждая о нравственности, довел девушку до слез! Духовность, твою мать,как говорит ваш Дитрих. А Лена бы сказала, что я просто выместил на безропотном создании все неприятности и унижения этого дня. Ведь мне сегодня дважды в лицо сказали то, чего я мучительно в себе стыжусь. И Сара, кстати, тоже, а она ведь вполне здорова?
– Да, – улыбнулась Настя припухшими от плача губами, сделавшими ее окончательно похожей на ребенка. – Сара родилась в таком же поселении, за границей, родители были волонтеры. И она не просто занимается с больными людьми. Она выросла среди них. И этот язык для нее родной. Ведь они часто не говорят словами. Но общаются и понимают друг друга не хуже нас. А то и лучше.
– Лучше?
– Ну да. Словами легко обмануть. А остальное – неподдельно: мимика, голос, взгляд. Весь человек как на ладони.
– Но ведь так жить – страшно! Когда ничего не укроешь!
– Наоборот! Это всегда напоминает… – Настя осеклась.
– О чем?
– Возможно, это очередная глупость…
Митя умоляюще замахал руками.
– …но я так чувствую. Впереди у нас – Страшный Стыд. Когда все тайное станет явным. Когда люди, любившие нас и верившие в нашу любовь, увидят все те гадости, которые мы о них думали и за спиной говорили, всю нашу подлую изнанку. И будут стоять и смотреть на нас – со всей беззащитностью любви. А мы будем смотреть на них. И спрятаться, отвести глаза, провалиться сквозь землю – будет уже невозможно.
– Это ты про Страшный Суд, что ли? – осторожно уточнил Митя.
– Да. Суд – потому, что мы сами себя осудим, когда это произойдет.
– Ты извини. Я во все это не верю. Может, что-то там и будет, после смерти. Но явно ничего из того, что мы способны вообразить. А строить жизнь на домыслах о загробном мире…
– Глупо! – с обезоруживающей готовностью подсказала Настя.
– Ну что ты, – смутился Митя. – Просто о чем-то рассуждать можно только, когда знаешь. А есть вещи, которые знать нельзя. Оттуда же никто не возвращался.
– Как это – никто?! – изумилась Настя.
Тут наконец у Мити в голове сложился весь ребус, начиная с того, что он встретил Настю у церкви, и ее дикие речи обрели рациональное объяснение.
– Ты прости, что я с тобой спорил, – с облегчением произнес он. – Не сразу понял, что мы говорим на разных языках. Как глухой с немым. Бесполезно.
– Но вы все равно иногда к нам приходите, – невпопад попросила Настя. – Здесь только я такая сумасшедшая, честное слово!
– Это и удивительно, – задумчиво сказал Митя. – Остальные-то – зачем? Что ими движет?
– Вот и спросите! Придете?
– Посмотрим, – буркнул Митя, которому стало не по себе от ее настойчивости.
«Может, они сектанты?» – думал он, уходя по пустой проселочной дороге, оглашаемой неумолчной трескотней кузнечиков.
Перед ним семенила, балансируя хвостом, отважная трясогузка. Отбежав чуть-чуть, она останавливалась, поджидала Митю и снова пускалась наутек.
Слева кудрявилось огороженное колючей проволокой картофельное поле пенсионера Гаврилова. Справа душно пахли бесхозные цветы, в глубине которых переругивались Витька и Илья Сергеич.
– Скажи «котлета»!
– Ну, котлета.
– Твой папа – начальник туалета!
– А твой вообще уголовник!
– Так нечестно! Надо в рифму!
– Тогда скажи «половник»!
– Тише вы! – шикнул рассудительный Ванька. – Новый учитель от психов чешет!
В цветах воцарилось партизанское молчание. Только гудел, качаясь в колокольчике, басовитый шмель. Митя, слышавший весь разговор, шел и впервые за этот бесконечно долгий день улыбался.
– Лыбу давит, – прошептал Витька. – Видать, заразился.
– Как же теперь в школу ходить? – ужаснулся Илья Сергеич. – Карантин устроят, – авторитетно заявил Ванька.
Глава десятая
Митина история
Вернувшись от дураков, Митя, едва ли не впервые за свою деревенскую жизнь, как-то незаметно превратившуюся в безмятежные летние каникулы, задумался об истории. Неожиданный разговор с Сарой и еще более неожиданная стычка с бедной Настей втолкнули его обратно в наезженную колею безотрадных мыслей о прошлом, будущем и о том, что делать ему, Мите, торчащему коломенской верстой на пересечении обоих этих кошмаров: ведомого и неведомого.
История началась для него в раннем детстве – как нечто очень личное, жуткое и вместе с тем захватывающее. Митя рос в домашнем заточении, во двор его не выпускали, боясь, что он свяжется со шпаной. За ручку с бабушкой или с одной из ее компаньонокон чинно вышагивал по аллеям городского парка, закутанный в сто одежек даже в самую теплынь. Необходимую растущему организму дозу страха, которую его ровесники получали, заглядывая в подвалы и канализационные люки, где обитали крысы-мутантыи червяки-людоеды,Митя черпал из разговоров взрослых.
А они, собираясь за чаем на просторной профессорской кухне, либо с пеной у рта спорили о непонятных словах – которые за сходство в окончании маленький Митя про себя называл «клизмами», – либо предавались воспоминаниям.
Вот эти-то рассказы окружавших его ученых старушек и стали для Мити аналогом страшных историй про гроб на колесиках и красную простыню, которыми в его возрасте упивались свободные уличныедети.
Митя тогда не знал, что события, описываемые бабушкиными подругами, имеют реальные причины и объяснения, и воспринимал их как чистый беспримесный ужас, черную воронку смерча, сметающего все на своем пути.
Потом, изучая историю, он выяснил научные названия этих детских кошмаров, привык упаковывать волчью жуть жизни в безопасные термины, но в глубине души всегда знал, что его изначальное, первобытное впечатление было единственно верным.
Величественная Римма Львовна с огромными, как у кобылы Маруси, горестными глазами рассказывала, что родная мать скинула ее ночью с поезда, который шел куда-то, где потом всех убили. А маленькую Римму подобрали крестьяне, и она прожила у них на чердаке два года, ни разу не спустившись вниз. Так что потом ей пришлось заново учиться ходить.
Услышав эту историю, Митя стал панически бояться поездов, а поскольку ездить на них ему все равно не приходилось, перенес свой страх на трамваи.
Бабушкина двоюродная сестра Лидочка, иногда приезжавшая из Ленинграда, однажды за обедом принялась вспоминать, как ее маме, работавшей в Военно-медицинской академии, выдали подопытного кролика, которого они всей семьей съели несколько раз: сначала самого кролика, а затем его вываренные толченые кости.
После этого шестилетний Митя сделался, как выражалась бабушка, припадочным вегетарианцем, то есть начинал биться в конвульсиях от одного только запаха мяса.
Та же Лидочка, выгуливая его в парке, рассказала, как мама хотела отправить ее куда-то на барже, битком набитой другими детьми. Но в последний момент передумала, заплакала, и баржа уплыла без Лиды. Тут начался обстрел, они спрятались в каких-то ящиках, а когда вылезли, увидели, что баржи нигде нет, а по воде плывут белые панамки.
Митя слушал и понимал, что в мире безраздельно царит некая злая стихия, от которой невозможно укрыться. И ждал, тихонько подвывая от ужаса, когда она ворвется в обманчивый покой их профессорской квартиры.
Его первый кошмарный сон был навеян бабушкиным воспоминанием. Мите приснилось, будто глубокой ночью к ним в дом вломились двуногие черные львы в шапках с кокардами. Вломились и хозяйничают как хотят: вытряхивают бумаги из ящиков стола, скидывают с полок книги, ходят сапогами по прадедушкиным рукописям. А бабушка, обычно такая властная и громкая, сидит на детском стульчике в углу и не смеет пикнуть.
Вскоре после этого Митю, по совету домашнего доктора Соломона, отдали в подготовительную группу детского сада. Но ожидаемого терапевтического эффекта от общения со сверстниками он получить не успел.
Чуть ли не в тот же день их построили парами и повели в ближайший кинотеатр. Воспитательница перепутала сеансы, и они попали на мультфильм об атомной бомбардировке японских городов. Там было показано, как живые люди в один миг становятся скелетами, но при этом продолжают двигаться и даже просят пить, а глотнув воды, распадаются в труху.
Так Митя, которому уже объяснили, что бояться чужих воспоминаний не стоит, ибо они – дело прошлое, узнал, какую форму будет иметь ужас в его собственной жизни. Над домом часто летали самолеты, и их похоронный гул стал для него голосом надвигающейся смерти. Услышав этот тошнотворный, высасывающий сердце звук, Митя понимал, что вот сейчас на него сбросят бомбу, и он превратится в говорящий скелет.
В садик он больше не ходил и даже пропустил почти всю начальную школу. Потом бабушка наконец догадалась отдать телевизор соседям, заметив, что внук заболевает после каждого выпуска новостей, где обязательно что-нибудь взрывалось, бородатые злодеи строчили из пулеметов и санитары тащили сквозь толпу носилки с окровавленными телами.
В школе Митю немножечко отпустило. Он стал бояться других, соразмерных себе вещей: математичку, стучавшую указкой по парте, второгодника Ваганова, вымогавшего деньги, заспиртованную лягушку в кабинете биологии, директора, диктантов, прививок…
Потом вообще вернулись Митины родители, преподававшие русский язык на Кубе. До этого они присутствовали в его жизни только яркими открытками с пальмами да редкими телефонными звонками, во время которых выдернутый из постели Митя терялся и не знал, что говорить.
С их появлением начался более светлый период Митиной истории. На кухне стали собираться и дымить табаком веселые крепкие люди, загорелая Митина мама, сверкая белыми зубами, пела под гитару песни на красивом чужом языке. А незнакомый громогласный отец назвал Митю заморышеми отдал в бассейн.
Летом случилось и вовсе невероятное: они втроем сели в поезд и поехали к морю. Там на Митю нахлобучили белую панамку, неоднократно прокатили на катере и каждый день кормили вкуснейшим шашлыком. И ничего страшного не случилось, а Митя излечился от своих детских страхов.
Но потом, будучи уже аспирантом истфака, он неожиданно понял, что вся историческая наука направлена, в общем-то, на то, чтобы изгнать из прошлого единственное в нем важное: живой ужас конкретной человеческой судьбы – и сделать историю безболезненной, а значит, бесполезной.
Митя, как умел, взбунтовался против этой подмены. Съездил к еще живой Лидочке, расспросил ее, записал на диктофон, а потом получил выговор от своего научного руководителя за излишнюю эмоциональностьи отсутствие анализа.
«Как можно анализировать суп из столярного клея?» – вскричал Митя, и защиту перенесли на следующий год.
Вскоре после этого он и убежал в деревню. Со смутной идеей заняться историей по-настоящему, то есть в ее человеческом измерении.
Но ласточки, липы, солнечные перелески – вся эта щедрая, цветущая земля, которой он совсем не знал, – так ошеломили и оглушили Митю, что из его гудящей от солнца головы надолго улетучились все мысли.
Глава одиннадцатая
Ефим
Этим утром Ефим решил отнести отцу Константину свою икону. Прежний поп, усопший старичок Михей, увидев дедову мазню, ужаснулся, замахал на него руками, затопал ногами и прогнал из дому, как хулигана, хотя Ефим был старше на двадцать лет.
Дед в сердцах забросил доску за верстак и сделал вид, что забыл о ней. Однако новый поп неожиданно ему приглянулся, и Ефим надумал попытаться еще раз. Отряхнув свое творение от стружек, он обернул его чистым полотенцем и отправился в церковь.
У ограды дежурил хмурый детдомовец Костя.
– Погоди, – сказал он, – у него один кастрат заседает. Хозяин лесопилки.
– И долго он там будет? – остановился Ефим.
– Пока со стула не сверзится, – сплюнул Костя. – Я ножку подпилил, пока они во дворе трындели.
– Не плюй на землю, – заметил дед. – А то держать не будет.
Костя криво ухмыльнулся:
– Нашел чем пугнуть. Еще про Буку поври!
Ефим утомился этим бессмысленным прекословием и прошел во двор, посреди которого возвышался огромный джип размером с трактор. Дед присел на завалинку под открытым окном сарая и вознамерился немного вздремнуть.
– Тоска смертная, – произнес у него над головой высокий, будто бабий голос. – Деньги есть, все есть, счастья – нет. Куражусь вот со скуки. Недавно купил деревню – название приглянулось: Докукино, а я – Докукин. Твари эти, в администрации, сначала заикнулись, что там, мол, люди еще живут. Я приплатил – продали прямо с народом.
– И что же вы теперь с ними делать будете? – спросил отец Константин. – Женить и в карты проигрывать?
– Кого там женить! Одни старухи. А в карты я не играю – зарок. Братан из-за рулетки удавился… Тоска смертная!
– Да, трудно богатому.
Тут раздался резкий треск и грохот – это не выдержал подпиленный Костей стул.
– Давай, что ли, – сказал после небольшой заминки высокий голос, – снесем к чертям эту хибару и отгрохаем тебе нормальный поповский дворец? С сауной и подземной стоянкой?
– Зачем?
– Да так, от скуки.
Они замолчали, и Ефим, разомлев на припеке, стал незаметно уплывать в сон.
– Слышь, может, церковь отштукатурим? – прорезался опять хозяин лесопилки. – Кресты позолотим? А?
– Думаете, поможет?
– Прежний поп обещал.
– Да нет. Вас только любовь вылечит.
– Любовь?! – жалобно воскликнул богач. – Мечтать не вредно! Я знаешь, как хочу, чтобы меня кто-нибудь полюбил! Не за деньги, а просто! Только так не бывает.
– Нет! Не вас, а вы! Надо, чтобы вы сами полюбили.
– Я? Ну, я, конечно, тоже полюблю, в ответ.
– А вы не ждите. Начните первым.
– Ха! Нашел дурака! Толоконный лоб! Жизни совсем не знаешь! Эти стервы спят и видят, чтоб я нюни распустил, а они бы под шумок всё к рукам прибрали!
Грузно заскрипело старое крыльцо. Дед Ефим приоткрыл глаза и увидел спускавшегося во двор хозяина лесопилки. Тот был необъятно толст, кудряв и напоминал чудовищно раздутого розовощекого младенца. Лицо его было надменно и несчастно.
Он погрузился в свой вездеход, отчего передняя ось могучей машины просела почти до земли, и крикнул стоявшему на крыльце отцу Константину:
– Не дури! Подумай насчет куполов! Чистым золотом! Как у Христа Спасителя!
Когда богатый человек уехал, в сарай серой поземкой прошмыгнул Костя. Через минуту послышался яростный стук: детдомовец чинил многострадальный стул.
– А вы чем порадуете? – устало спросил отец Константин, садясь на завалинку рядом с Ефимом.
– Я тебе в церкву икону принес.
Ефим развернул полотенце и свирепо засопел от волнения.
– Это кто? – слегка опешил отец Константин.
– Как кто! Нищий Лазарь в раю.
На иконе был изображен большой добродушный Авраам, похожий на Деда Мороза. Одной рукой праотец гладил по голове прильнувшего к нему крохотного Лазаря, другой – здоровенного лохматого пса. Еще три дворняги лежали у ног Авраама и улыбались во всю пасть.
– Прежний поп сказал: собаки в раю – ересь! А я считаю, заслужили. Они одни к нему по-человечески относились. Язвы лизали, жалели.
– Да им самим жрать хотелось, – высунулся из окна Костя. – Вот они его болячки и обгладывали.
– Экий он у тебя, – покривился Ефим. – Отравный.
– Не сердитесь. У него мать пропала. Третий день уже.
– Эх, Любка, – загрустил дед и стал заворачивать икону обратно в полотенце. – Пойду я. Не до меня вам теперь.
– Жучек-то своих оставьте, – улыбнулся отец Константин. – Или передумали?
Довольный, Ефим возвратился домой. Медленно шагая по тропинке среди сирени, он понял, что страшно соскучился по своей Серафиме, хотел пойти быстрее, но не смог: ноги за него решали, как и куда им ходить. Еле-еле он добрел до высокого стула. Отдышался и сел ждать, пока любимая придет к нему сама.
Однако вместо Фимы на лужайку к лилиям прискакал взбудораженный постоялец.
– Это где ж моя старуха? – потерянно спросил Ефим.
– Варенье варит, – скороговоркой отрапортовал Митя и без передышки выпалил: – Давайте поговорим!
– Батюшки святы! А мы что делаем?
Митя угнездился на перевернутом ведре, достал блокнот и даже надел очки, чем сильно напугал деда.
– Сбегай за Фимой, без нее не буду, – опасливо предупредил тот.
Митя смутился, и его оцепенение разлилось на всё вокруг, даже цветы, казалось, насторожились и судорожно сжали свои лепестки. Солнце скрылось за рваное облако и выглядывало оттуда, как пятиклассник, играющий в прятки.
Митя несколько раз терял решимость, бросал блокнот в траву, клял себя за неумение общаться, с горечью понимал, что из его затеи ничего не выйдет. Ефим, нахохлившись, требовал к себе жену, Серафима не шла, колдуя над большим тазом, в котором рубиново пенилась вишня.
Потом и вовсе пришлось пить чай, соскребать с блюдца еще горячие пенки, отгоняя настырных ос, и Митя поставил крест на том, что вчера померещилось ему делом жизни. Он облизнул ложку и с привычным отчаянием задумался о своем месте в мире.
– Ну, допрашивай, чего скуксился? – подмигнул Ефим, оттаявший в присутствии Серафимы.
Митя от неожиданности забыл все заготовленные вопросы и ляпнул, как вышколенный октябренок на встрече с ветеранами:
– Расскажите, как вы воевали?
– О чем тут рассказывать? – пожал плечами дед. – По-крестьянски я воевал. В пехоте. Землю, в основном, рыл.
Ефим замолчал. Митя лихорадочно соображал, что еще спросить. Серафима позвякивала ложечкой в граненом стакане.
– Вот такой звук, только чище и прозрачнее, – кивнул на нее дед, – я в последний день войны слышал.
– Девятого мая? – растерянно уточнил Митя.
– Двадцатого февраля. Сорок второго года. Моя война тогда кончилась.
– Дело было, значит, под Москвой, – начал Ефим, отодвигая свою ведерную чашку. – Осенью мы немца маленько потеснили, а к зиме застопорились. Ни туда, ни сюда. Стоим, как вкопанные.
И вот за каким-то лешим послало меня начальство в соседнее село. Идти – с гулькин нос, километров десять, напрямик через лес. И надо ж было – заплутал. Это все от злости. Досадовал из-за безделицы ноги топтать. Уж не помню, чего им там понадобилось. Баловство, вроде квашеной капусты.
В общем, заблудился. Задергался. Попер через бурелом. Думал спрямить – еще хуже сбился. Маскхалат изодрал. Взбесился, как медведь-шатун. И на тебе! Напоролся лоб в лоб на немца. Фронт ведь загогулиной шел: где мы, где они, вперемешку. Вот я, видать, и вклинился в чужой участок.
Ломанулся я от него, кувырком в овраг. Да куда там! Фриц на лыжах, а нас еще не снабдили. На соседней поляне он меня и настиг. «Хенде хох» – орет. Будто сам не знаю. Отбросил винтовку, задрал руки. Стою, жду. Полакомились капусткой!
И чувствую вдруг – солнце ладони припекает. Весеннее уже. Рукавицы-то потерял, когда драпал. И тут я первый раз за четверть века вокруг себя посмотрел. В эту вот последнюю секунду, пока немец автомат свой наводил. Нашел время! А то всё некогда было.
Знаешь ли ты, Митька, какой мир красивый? А я тогда – впервые разглядел. Где всю жизнь глаза были? Тоже, видать, в кармане таскал, экономил.
Накануне оттаяло всё, а ночью опять прихватило. Мокрые ветки – оледенели. И звякают на ветру. Тонкий такой звук, умильный. До кости пробирает.
Немец заметил, что я прислушиваюсь, и тоже уши навострил: не идет ли подмога? А мне смешно! Я ему подбородком на дерево-то и показываю. Набычился весь. Но не утерпел – совсем мальчишка! – и задрал голову.
Тут лицо у него дрогнуло. Самую малость. И я понял, что он тоже видит. А еще понял, что сегодня – последний день войны. Минуту мы смотрели друг на друга, как люди. Я даже решил, что он не выстрелит.
Но он выстрелил. Я упал на спину. И засмеялся. Такой нелепой показалась мне вся моя жизнь. На что потратил? Боролся, рвался, хорохорился, как петух. А солнца – не видел! Сугробов самоцветных, сосулек золотых. Тишины не слышал.
Только в детстве. Туда я и провалился. Будто я еще грудной. Мать на коленках качает, агукает, дует в лицо…
И вдруг вместо нее – тычется псиная морда. Лижет щеку, как наждаком дерет. Очухался я. Смотрю, поляна. Солнце уже ушло. Значит, долго валяюсь. Снег подо мною весь в крови. Кругом – лыжные следы. Натоптал немец. Видно, раздумывал: добить или так оставить.
Он ведь, когда целился, меня пожалел. Плечо прострелил. Это с трех шагов-то! Мальчишка еще. Не успел броней покрыться.
Встал я кое-как. И за собакой поплелся. Вывела – прямехонько в то село, куда меня за капустой снаряжали. Там я и пробредил до весны. На печке у одной старухи. А когда в лазарет попал – уже поздно было, гангрена пошла. Оттяпали мне руку да в тыл списали. Так что это, и правда, был для меня последний день войны.
Вернулся я домой, женился на Серафиме. И стал под солнцем ходить. А всякой людской маетой я с тех пор не занимаюсь. Некогда. Жизнь живу. Серьезное, знаешь, дело. Не выборы в райсовет.
– Выходит, – медленно проговорил Митя, – дело жизни – сама жизнь?
– Ну да!
– Я так не умею. Может, потому что под пулями не стоял. Но мне все кажется, что просто жить – стыдно. Нужно еще чем-то свое существование оправдать. Ведь я же не цветок на грядке!
– А цветок-то больше тебя о жизни знает. Знает, что ей никакие оправдания не нужны. Она просто есть.
– Ну, что вы говорите! У растений нет сознания. Это исключительно человеческая ноша. Поэтому нам вегетативной радости бытия недостаточно. Нужно что-то еще. Не только жизнь, но и дело жизни!
– Тс-с! – спохватился вдруг Ефим и кивнул на задремавшую Серафиму.
Та сидела, свесив голову на грудь, и легонько посапывала.
Митю опять захлестнула горькая, разъедающая нежность. Стало мучительно жалко. И Фиму. И старушек из детства, давно умерших, но для него по-прежнему живых. И стареющих родителей. И всех людей, идущих к неминуемой смерти. И Настю, которую он ни за что ни про что обидел. И президента Лёню с его указами и любовными письмами. И Стаса, волнующегося о стиле…
Митя осторожно встал из-за стола. И пошел через сад, не видя дороги.
Краем сознания он знал, что ответ где-то здесь. В его захлебнувшемся сердце.