Текст книги "Ракурсы"
Автор книги: Наталья Иртенина
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Наталья Иртенина
Ракурсы
Все события, описанные здесь,
не являются плодом
галлюцинаций автора.
Здравствуйте.
Позвольте мне не представляться, поскольку имя мое вам ничего не скажет.
Вероятно, немного больше, чем ничего, вам объяснит место моего пребывания в настоящий момент. Извольте, я сообщу вам его. Сейчас я сижу на дымном облаке, свесив ножки вниз, как поется в песне, и, наверное, просижу здесь еще долго. Пока не определятся сроки.
Думаю, вы нисколько не удивлены этим, да я и не стремлюсь вас удивлять. Просто мне тут немного одиноко и не с кем поболтать за чашечкой вечернего растворимого нектара. Сейчас, например, все вокруг тут залито огненным светом вечного заката, а за ним по пятам стелется такой же вечный восход, расплескивающий пламенно-багровые краски. Жуткая красотища, но…
Иногда, знаете, нападает охота отвлечься, повспоминать, поразмышлять, прикинуть так и эдак – что было бы, если бы… и проверить все это на прочность в зеркале другой души.
Вот я и подумал – может быть, вы согласитесь какое-то время, совсем немножко, побыть этой другой душой? Обещаю, что не задержу вас надолго и постараюсь не утомить длинными экскурсами – моей земной жизни всего-то было шестнадцать лет.
Итак, вы не против?
И, умоляю, не думайте, что я навязываюсь вам. Просто мне кажется, что это может как-нибудь пригодиться вам – простите мне это небольшое нахальство, проистекающее, безусловно, из моей одинокости в мире багровой вечности.
1
Полагаю, вся моя странная и калечная (теперь-то я в этом уверен) жизнь строилась по какому-то изнаночному принципу. Иначе как объяснить то, что я умер в утробе матери и родился лишь шестнадцать лет спустя после того, как меня выволокли ногами вперед из ее живота?
Беременность моей родительницы протекала хорошо. Настолько хорошо, что когда мне пришел срок вылезать на свет Божий, я всеми своими девятимесячными силами начал сопротивляться, не желая покидать столь удобную нору ради совершеннейшей неизвестности. Впрочем, нора тогда уже перестала быть удобной и принялась пинать меня, сжимать, словно клещами, и толкать в закрытые двери. Это длилось бесконечно долго. Я был упрям, но нора еще упрямее. Я упирался, как мог, а нора в наказание причиняла мне адскую боль. Вот тогда-то я и умер. Точнее, не я, а оно, поскольку тогда еще не было ничего, что можно было бы назвать мной. Существовали лишь «оно-я» и «оно-не я», и между ними шла борьба не на жизнь, а на смерть, закончившаяся полным разгромом оно-меня.
И если я после того, как меня вытянули с большими трудами из норы, все-таки заорал, получив хлопок по заду, то, вероятно, ничем кроме ошибки считать это нельзя. Доказательством чего и стали все шестнадцать лет моего земного бытия.
Безобразно раскурочив свою мать, я остался жить – украв жизнь у нее. Уж лучше бы они спасли ее, а не меня…
«Я» вместо оно появилось года четыре спустя. Вероятно, в силу того, что я вошел в этот мир не той стороной, какой полагается – ногами, а не головой, – воспринимать его осознанно я тоже начал наоборот. В первом моем воспоминании о себе я вишу вниз головой на низком турнике, зажав перекладину под коленками, «без рук», и внимательно изучаю жизнь антиподов – всех тех, кто ходит и бегает по земле, как по потолку. Почти всем занятиям на детской площадке я предпочитал это глубокомысленное висение кверху ногами, и, наверное, именно поэтому я рос избыточно умным ребенком, интересующимся более отвлеченными аспектами жизни, нежели конкретикой счастливого детства, – интенсивный приток крови к клеткам мозга питал их, полагаю, в большей, чем нужно для обычного чада, степени.
Впрочем, может быть, я заблуждаюсь, и «перевернутое» детство к моему горю от ума не имеет никакого касательства. Как бы там ни было, висение вниз головой положило начало моей коллекции ракурсов, в которых я обозревал и запечатлевал окружающий мир.
Братьев и сестер у меня не было, и я считал, что хотя бы в этом мне повезло. Делить свое личное жизненное пространство с кем бы то ни было еще я не имел желания. Отец же мой, до странности мягкий и безвольный человек, пределов этого пространства почти не нарушал, ограничиваясь лишь внешним присмотром – чтобы дитя было одето, обуто, накормлено и вычищено. Только на лето, на пару месяцев в году, он сбывал меня с рук – я переходил в распоряжение моей бабки, к которой нужно было ехать ночь на поезде.
С поездом у меня связано воспоминание о еще одном «предмете» моей фантастической коллекции. Ездил я, с пяти лет, всегда один – родитель вверял меня на полсуток проводнице, а на станции меня забирала бабка. Однажды, лежа на нижней полке в темном купе головой от окна (чтобы не продуло), я обнаружил в низу двери короткие щели, сквозь которые проникал свет из вагонного коридора. За дверью ходили люди, и я свесился головой вниз, чтобы подсматривать за ними. Конечно, я не видел ничего кроме их ног, но и этого мне было достаточно, чтобы ощутить себя привилегированным зрителем, наблюдающим то, чего никто и никогда не увидит.
Пьеса с участием чужих ног закончилась неожиданно, когда я вдруг обнаружил, что лежу не на полке, а на коврике между койками, сверху меня прикрывает матрас и чьи-то руки пытаются выдрать меня из-под него.
Больше я к этому ракурсу никогда не возвращался, тем не менее он оставил по себе дивное, вполне приятное впечатление. Я бы даже сказал, изысканное.
Бабка моя была крепко верующей, строгой, неласковой. Жила она по каким-то своим, непонятным мне правилам. Мне в ее доме предоставлялась полная свобода действий, ограничивавшаяся, однако, линией забора вокруг бабкиной избушки. Ограничение это было вполне добровольным с моей стороны – я находил массу интересных видов и объектов созерцания в огородных реалиях и не испытывал влечения к пагубному влиянию улицы. Я перетряхивал рухлядь в сарае, ползал вместе с муравьями по веткам яблонь, отыскивал пути на самый верх здоровенной поленницы, тайно объедал кусты с ягодами и часами изучал жизнь насекомых, кипевшую в мусорной яме. И был весьма доволен подобным времяпрепровождением.
Иногда я наблюдал и за бабкой, особенно в те моменты, когда ее поведение становилось необъяснимым для меня. В избе у нее был оборудован особый угол для молений – с образами, лампадками и тонкими, как веточки, свечами, почти всегда зажженными. Едва ли не каждый день она подолгу простаивала на коленях в этом углу, отвернувшись от всего мира, и что-то негромко бормотала. С высоты своих нескольких лет я никак не мог объяснить себе эти бабкины действия. Картинки с темными, неправдоподобными лицами, которым она кланялась, были мне неинтересны и не шли ни в какое сравнение с прельщающей мой взор мусорной ямой. Я лишь догадывался, что для нее они имели примерно то же значение, что яма – для меня, то есть были бабкиной точкой зрения на мир, тем особенным ракурсом, который каждый когда-нибудь находит сам для себя. Я свой особый ракурс тогда еще не отыскал и потому тайно следил за молящейся бабкой, пытаясь разгадать, что это за штука такая. Но, конечно, у меня ничего не получалось. Я только сообразил, что она каким-то образом вплетает в этот свой ракурс и меня, когда несколько раз уловил в ее бормотаниях собственное имя.
Часто она брала меня с собой в церковь, стоявшую неподалеку. В одно из первых таких посещений этого странного дома с высоченным потолком, а вернее сказать, вовсе без потолка, с одной лишь крышей, со мной проделали там нечто странное. Меня водили кругом, окунали в воду, дали съесть что-то невкусное – и в результате всех этих действий, которые я счел приобщением к бабкиному ракурсу, на моей шее обосновался маленький крестик на цепочке. Бабка строго наказала мне никогда его не снимать, и я, не знаю почему, носил его всю жизнь, даже после того, как бабка померла.
Приобщения, однако, я на себе не ощутил и продолжал предаваться медитациям над мусорной ямой, кишевшей мелкими тварями.
Однажды, все в те же пять-шесть лет, я оказался вместе с бабкой на похоронах. Не знаю, зачем она повела меня туда, но это событие стало моим первым, единственным и абсолютным впечатлением от смерти. Хоронили какую-то девочку, которую я ни разу не видел и даже не знал, сколько ей было лет. Ее звали Лиза Пяткина, и в толпе шептали, что с ней сделали что-то нехорошее, а потом задушили. Я изо всех сил тянул шею, пытаясь разглядеть то, что лежало в гробу, но видел лишь нечто иссиня-белое – и это нечто никак не могло бы принадлежать человеку. Вероятно, мне следовало тогда ощутить страх, но я был слишком занят и поглощен новыми впечатлениями. Не успев испугаться смерти, я уже не боялся ее – она нарисовалась в моем реестре явлений этого мира в виде пятки и сохраняла эти обывательские кругло-розовые очертания все последующие десять лет моего земного существования.
Я уделяю так много внимания именно этому периоду не из-за ностальгии по коротким штанишкам, как вы могли подумать, а лишь потому, что уверен в его абсолютной значимости для любого человеческого существа. В этом возрасте я впитывал в себя мир с точно такими же рвением и силой, с какими пылесос заглатывает мусор с пола. Вообще я думаю, что чадо шести лет гораздо умнее любого взрослого – по крайней мере, в том, что касается инстинктивного понимания жизни в целом и иных ее сторон в отдельности. Это потом уже инстинкт заглушается в нем точным знанием, а в некоторых, совсем тяжелых случаях и вовсе выдувается, как воздух через обратное отверстие пылесоса. Полагаю, это неизлечимо, но, наверное, процесс все же поддается затормаживанию и растягиванию на долгие годы, лет примерно до семидесяти. Лишь немногим удается глупеть сразу и бесповоротно. Однако к моему рассказу все это не имеет отношения. Просто пришлось к слову, и прошу прощения, если я нарушил взятые на себя обязательства не утомлять вас. Я совсем не хотел этого.
В том же шестилетнем возрасте я как-то раз, уже не помню за что, был в наказание поставлен в угол и провел так довольно долгое время. Именно там, в углу, я получил что-то вроде откровения, под чахоточной сенью которого вяло текла вся моя дальнейшая жизнь. Поначалу я заинтересовался этим новым ракурсом, негативным по сути, сводившим мое видение мира почти к нулю, то есть голому стыку стен, оклеенных зелеными обоями. Но скоро мне надоело любоваться их мелким убогим узорчиком, и я прорезал ногтем щелочку, там, где обои закругляются, переходя с одной стены на другую. А потом попытался заглянуть в нее.
Но мне никак не удавалось приблизить глаз к щели настолько, чтобы увидеть хоть что-нибудь. Угол не пускал меня туда, где кончался этот мир и начиналось что-то совсем другое. Щелочка, хоть и существовала, была слишком мала. Я едва не заплакал от разочарования, но вдруг мои мысли приняли иной оборот. Внезапно мне пришло в голову, что весь мир состоит из таких вот «углов зрения», которые люди чаще всего принимают за свой истинный ракурс. Да и самих себя они полагают не более чем углами зрения, каждый, естественно, своим собственным, хотя случается, что и коллективным – и даже часто случается. Меня же теперь интересовал не угол, а то, что скрыто за ним, за стыком образующих его стен, то, что можно было бы увидеть, раздвинув их, расширив заветную щелочку. Таящееся там вернее всего было бы назвать миром иной причинности – но в то время я еще не знал таких слов. Поэтому просто прилепил к нему короткое имя «Оно» и заверил это Оно в том, что когда-нибудь доберусь до него – раскрыв, распечатав или, в конце концов, взломав его двери. Не знаю, как мне это удалось, но я вдруг ощутил свое родство с Оно. Все мусорные ямы для медитаций, все щелочки для подглядывания и запретного созерцания, все кувыркания на любых перекладинах с повисанием вниз головой – все это были лишь ниточки, тянущиеся от Оно ко мне и сплетающиеся в уютный кокон, где тепло и не дует, – кокон, похожий на ту нору, откуда меня когда-то вытащили против моего желания. Вы спросите, каким образом я в шесть лет мог знать про нору и свои желания в ней? Ну так я и не знал. Зато знал, что иначе и быть не могло.
Так я сделался искателем не только ракурсов, но и способов отворить потайные двери Оно.
Боюсь, я описал все это слишком невнятно, но других слов для изложения постигнувшего меня откровения я ни тогда, ни позже, ни даже сейчас не имел и не имею. Само по себе оно было весьма невнятным – но в том и заключалась его сила притяжения.
В итоге, изучив к десяти годам окружающий мир во всех мыслимых ракурсах, я нашел его неинтересным и не стоящим более моего внимания. Откровение в углу развратило меня до крайней степени обещаниями других берегов. Я превратился в малолетнего сноба, невразумительно эстетствующего в поисках сопричастного реальности «Оно» стиля жизни. Даже стихи писать пытался и научился бренчать на гитаре, чтобы вечерами подвывать с ней на луну. Хотел было записаться в парашютную секцию, полагая, что в зависании между небом и землей есть таинственный смысл, никем еще не разгаданный, – но мне отказали по малолетству. На уроках в школе открыто диссидентствовал, симулируя – естественно неосознанно – легкую форму шизофрении, что давало некоторый побочный эффект – отсутствие двоек в дневнике и неприставучесть ко мне учителей. И откровенно, почти самозабвенно, не жалея себя, предавался великосветской скуке, потому что одну лишь ее почитал правилом хорошего тона в этом мире, где повсюду тычешься носом в углы зрения, лишающие зрения.
Полагаю, мне некоторым образом повезло, что скука все же не стала моим особым ракурсом на всю жизнь. Если, конечно, считать везением состоявшуюся в конце концов встречу с тем, что когда-то я назвал «Оно».
2
Наверное, есть какая-то закономерная связь между стремлениями и желаниями человека и тем по виду случайным их осуществлением, которое дарит ему иногда окружающая реальность. По всей видимости, между мятежным духом и косной материей налажены более тонкие взаимоотношения, чем обычно принято думать, и силе человеческой мысли дано иногда торжествовать, преодолевая сопротивление разного рода обстоятельств, из которых слагается жизнь.
Когда в четырнадцать лет на меня свалилось одно из таких «случайных осуществлений» (я не прилагал к тому ни малейших физических усилий), мне ничего не оставалось, как уверовать в примат духа над материей – тем более что я получил и дополнительное убедительнейшее тому свидетельство.
Осуществление состояло в том, что мне показали дорогу к Оно и научили путешествовать по ней. Самое удивительное свойство этих путешествий заключается в том, что идти никуда не требуется – дорога сама везет в нужном направлении, и путешественнику остается лишь глазеть по сторонам да время от времени приходить в себя от свежих впечатлений. Последнее особенно важно, потому что иногда оказывается, что впечатления получает неизвестно кто, а тебя самого нигде нет и даже приходить в себя совершенно некому. Впрочем, я забегаю вперед.
Я тогда лежал в больнице, и мне вырезали аппендицит. После операции делать было совершенно нечего, и я таращился в потолок, размышляя над тем, почему никто еще не придумал способа ходить по нему. В палате бубнило радио, скучно рассказывая какую-то дикую историю о парне, который превратился в гусеницу. Мой сосед слева громко чавкал помидорами, отчего я невольно начинал ненавидеть его про себя. Сосед справа читал книжку, но скоро она ему надоела – с задумчивым видом он пролистнул ее, вытянул из середины листок бумаги, похожий на промокашку, и аккуратно оторвал от него кусочек. Потом посмотрел на чавкающего идиота, на меня, на дверь палаты и, подмигнув, протянул мне огрызочек промокашки. Себе оторвал другой и сразу запихнул в рот.
Я ничего не понял в этих его странных действиях и поначалу решил, что малый с приветом. Звали его Витек, а от чего его лечили, я так и не разобрался. Увидев, что я собираюсь положить бумажку на тумбочку, он сначала сделал страшные глаза, а потом изобразил на лице блаженство, из чего я заключил, что бумажку съесть все же придется, раз угощают. В ответ я покрутил пальцем у виска и слизнул желтоватый клочок с ладони.
Витек сразу же потерял ко мне интерес и откинулся на подушку – правда, напоследок сделал знак молчать и показал кулак.
Мне было безразлично, и даже внезапная немота Витька не показалась мне достойной внимания. Я продолжил медитировать на потолок, полностью отключившись от теперь уже двух идиотов, и лишь время от времени улавливал отдельные куски из истории про человека-гусеницу.
Внезапно с палатой стало происходить что-то странное. Она накренилась вбок, как будто плыла по морям по волнам, и больничные койки, тумбочки и холодильник завибрировали в попытке оторваться от пола. Потом те же мелкие вибрации проникли внутрь меня, и, почувствовав их щекотку, я засмеялся. Это было смешно и страшно одновременно. Я посмотрел на Витька и хотел спросить его, что происходит, но на постели вместо него лежала белая, забинтованная с ног до головы мумия. Исчезновение Витька удивило меня почему-то больше, чем неизвестно откуда взявшаяся мумия. Я хотел было позвать его, но тут палату перекосило на другой бок, и я вынужден был вцепиться в кровать, чтобы не свалиться с нее. И в ту же секунду пожалел о том, что люди не летают и не ходят по потолку, потому что теперь эти способы передвижения казались мне единственно безопасными и пригодными для человека.
И едва я закончил думать эту мысль, как оказался на потолке. Меня совсем не удивило это, я даже не стал гадать, почему я не падаю вниз, потому что на каждой из своих двух десятков ножек я видел по маленькой присоске, вроде тех, на которых лепятся к гладкой поверхности мелкие игрушки. Я осмотрел, насколько это было возможно при отсутствии шеи, всего себя и понял, что я гусеница-многоножка. Это открытие взволновало меня, потому что вплоть до этого момента я думал, что я человек, и совершенно не подозревал о своей истинной сущности. Между тем истинная моя сущность начала перебирать лапками в направлении ближайшего угла. Я понимал, что если меня обнаружат врачи и медсестры, они начнут кидать в меня яблоками и палками и могут поранить. Мне нужно было спрятаться от них в каком-нибудь углу. Но, к своему изумлению, ни одного угла я не отыскал. Их просто не было – палата сделалась овальной, и это новое открытие наполнило меня восторгом. Все вокруг раскрасилось в яркие вместо бледно-больничных цвета и наполнилось торжественной органной музыкой. И тогда я понял – это то, чего я ждал всю жизнь. «Вот оно, – сказал я себе. – Теперь-то все будет по-другому».
Но как только я подумал о том, что все будет по-другому, я вдруг снова очутился на кровати с пластиковой трубкой, торчащей в боку. В облике гусеницы я совсем позабыл про свой аппендицит, точнее говоря, мои бока были абсолютно целыми, когда я ползал по потолку. Это еще раз подтвердило мое давнее представление о мире: все в нем зависит от выбранного ракурса. Теперь же я убедился в том, что существует такой ракурс, при котором и человек, и все его слепые отростки становятся лишь смешным воспоминанием. Удивляло только то, что это воспоминание принадлежало насекомому, и притом не самому симпатичному (я всегда отличался здоровой самокритичностью и должен был признать, что моя истинная сущность вызывает более чувство брезгливости, нежели радость узнавания). Признаюсь, меня тогда даже немного оскорбило подобное положение вещей, и лишь необычайность ситуации сглаживала это впечатление.
Палату еще какое-то время штормило, но уже заметно меньше. Меня несколько озадачило, почему этого не увидела медсестра, пришедшая делать уколы, но потом я решил, что она просто промолчала, чтобы не сеять панику среди больных. Я не сомневался в том, что взбесившаяся палата должна была напугать ее. Я и сам едва не сполз от страха под кровать, когда обнаружил, что холодильник на самом деле никакой не холодильник, а рычащий белый медведь. Удержало меня лишь то, что кровать могла легко растоптать меня – она приплясывала от возбуждения, готовая сорваться с места и ускакать.
Словом, в тот день мне скучать не пришлось. Чудеса трансформации твердой материи закончились лишь к вечеру. Все произошедшее оставило у меня ощущение откровения – еще одного, но на этот раз менее невразумительного и более конкретного, чем то первое, детсадовское. Это был явственный привет из реальности Оно – первая ласточка, утвердившая меня в правоте моих притязаний.
Мне было наглядно продемонстрировано, что мир поддается растворению и развоплощению – так же легко, как кусок сахара, брошенный в стакан с чаем. И что высвобождение истинных сущностей из плена угломерной реальности – процесс одномоментный и вполне управляемый силой одной лишь мысли.
В технологию же этого дела меня конфиденциально посвятил на следующее утро Витек, с чьей истинной сущностей – мумией – я познакомился накануне. Все оказалось проще простого – марки, кислота, кайф. Из его же слов я понял, что кислотная культура существует не один десяток лет и образовала уже вторую волну. Невольно я даже проникся уважением к осведомленности Витька (он был старше меня года на два-три) в этой области запретного, как я тогда решил, знания. Мне стало почти обидно, что столько лет я потратил на бессмысленные занятия, пытаясь изобрести велосипед, то есть найти то, что и без меня давно уже было отыскано, оприходовано, окультурено и даже обросло традициями, – я имею в виду способ выхода за пределы реальности. Но поскольку я все же никогда не претендовал на исключительность своих умонастроений, то испытал даже некоторое чувство теплой приятности оттого, что столько людей устремлялось и устремляется к тому же, к чему и я. Значит, есть во всем этом нечто, ну, скажем, закономерное, обусловленное естественной человеческой потребностью в преображении и даже, может быть, в чуде. Или в откровении – в том истинном откровении, рядом с которым оба моих – как бледные дистрофичные поганки возле большого и красивого мухомора.
Словом, в том, что в те два дня я сделался правоверным адептом культа лизергиновой кислоты (научное название этой штуки, как объяснил мне Витек), я увидел лишь естественность нормального хода вещей, хотя и не без крошечного знака вопроса по поводу столь точного и адекватнейшего исполнения окружающей средой моих заветных чаяний.
Видимо, окружающая среда научилась читать мои мысли, самонадеянно решил я тогда. Или, вернее, мои мысли вынудили ее научиться этому. Мне и в голову не могло прийти, что сканированием моих извилин занималась не окружающая среда, а то самое Оно, которое скрывалось за окружающим и к которому я питал нежные чувства, не зная о его истинной сущности. Потому что свою собственную истинную сущность Оно являет только тогда, когда ему нужно – никак не раньше.
А что касается моей личной истинной сущности, то на следующий же день после своего первого путешествия я начал мучиться сомнениями. Мои эстетские предрассудки не позволяли мне принять столь нелицеприятную правду. Но с другой стороны, верить своим ощущениям реальности – той самой, которая столь легко поддается развоплощению и трансформации, как будто она пластилин в руках свихнувшегося демиурга, – я больше не мог тоже. Так кем же я был в действительности – человеком или гусеницей?
Я спросил об этом Витька, но он или не понял вопроса или же не знал, что он, вероятно, тоже – совсем не Витек, а страшноватенькая мумия.
– Понимаешь, – сказал я ему, – я хочу знать, я – это я или не я?
Витек пожал плечами.
– Ты – это ты. Ты можешь только быть или не быть, других вариантов у тебя нет.
Точно. Про мумию он не знал. Или боялся признать очевидное?
– Но если я абсолютно уверен, что мир – другой, не такой, как все его видят, то, значит, и я – другой. Значит, я гусеница, а человеком только кажусь себе.
Витек ненадолго задумался, глядя на потолок, а потом серьезно сказал:
– Если ты точно знаешь, что мир другой, значит, ты гусеница.
Тем не менее я не был уверен в том, что он меня убедил, и продолжал сомневаться.
Но теперь-то я знал, где искать ответы на свои вопросы.
И в следующие два года я занимался лишь тем, что раз за разом погружался в океан кислоты в погоне за нужной информацией. Но, как ни странно, раз за разом она почему-то ускользала от меня и, словно дразнящая русалка, оставляла у меня в руках лишь чешую с хвоста, а в голове – ясную уверенность в том, что уж при следующей-то встрече я обязательно ее поймаю.
А пока я ловил русалок, растворяя мир, как сахар в чае, океан кислоты растворял меня самого, подготавливая к встрече с Оно.