444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Рубанова » Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы » Текст книги (страница 8)
Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:01

Текст книги "Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы"


Автор книги: Наталья Рубанова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Я варю в кухне кофе по-венски. Я знаю много рецептов, но Ингвар любит по-венски: это когда в уже готовый кофе кладут горкой взбитые с сахаром и ванилином сливки, а сверху посыпают тертым шоколадом: элементарно.

У него удивительный аппетит. Я смотрю, как быстро исчезает все то, над чем колдовала я минут сорок, но сама почему-то не ем. Я не хочу ни спать, ни есть; он говорит, что я худею, но я всего лишь выгляжу ненамного старше тридцатилетней: я могу покупать одежду в «Детском мире»; я ничего не загадываю, я же знаю, что ничего не сбывается, я уже взрослая девочка, ах, ну почему даже взрослые девочки иногда мечтают? Я не хочу бороться с собой; я счастлива.

В два часа мы уже в Осло. Ингвар рассказывает что-то про 17 мая – День независимости Норвегии. Или Конституции. Бог мой, неужели Норвегия от чего-то зависела? Я не понял вопрос, повтори. Я смеюсь. Ингвар говорит, что видел королевскую семью – на балконе Дворца, да, вот та самая улица Карла Йоханса.

Мы приезжаем в Парк Вигеланна: это самое крупное собрание скульптур, созданное одним человеком – целых шестьдесят пять, с ума сойти, все в камне, как интересно, Ингвар, есть хочется, ну давай заедем в кафе, ты же не завтракала, от тебя же вообще ничего не останется, а разве надо, чтобы оставалось, я не понял вопрос, смотри, какое небо, что ты будешь пить, лучше минералку, я пьяная от воздуха, Инга, ты необыкновенная женщина, а ты разве мог бы связаться с обыкновенной, как вкусно, как странно, как страшно, я теперь знаю, где живет душа, я ее раскопала, я теперь сама себе археолог, не ной, дура,радуйся, да я и радуюсь, Инга, что ты делаешь, Инга, ты же уже взрослая девочка…

Потом – музей кораблей викингов. У-у, какие они были сильные, эти викинги, какие загадочные, ты хотел бы быть викингом, Ингвар? Я хотел бы видеться чаще…

Мы возвращаемся в Кристианзанд. Это вроде нашего поселка городского типа – население семьсот тысяч; только все очень красиво и совсем не похоже на Россию.

Мы заходим в бар. Ингвара все приветствуют: он здоровается за руку почти со всеми – он же директор Кукольного театра, он же… Что – он? Кто – он? Что я – о нем? Что я делаю здесь? Голову потеряла, идиотка, дочь одну оставила, чего она там натворить может, мать дома больная, это называется «старческий склероз», она однажды поставила на кухонный стол ночной горшок и положила в него баклажан, чем ее Вероника кормит, сейчас сессия в институте, ну что я делаю здесь, да, Ингвар, люблю…

Я выступаю в роли русской женщины, не выступая. Это почему-то престижно – русская; это льстит Ингвару – кажущаяся ухоженной, дама со средним знанием английского, быстро пьянеющая, худощавая.

– Познакомься, Инга.

Знакомлюсь, улыбаюсь; мне не очень нравится в баре, там шумно, я не комплексую, но мне не нравится, когда меня так откровенно разглядывают, я никогда не пью столько пива, в туалете ко мне подходит какая-то женщина и кладет в ладонь бумажку с адресом – меня зовут Карен, я живу недалеко, ты русская, надо же, ты интересная, а я ненавижу мужчин, они такие зануды, Инга, у тебя красивое имя, я хотела бы с тобой встретиться, но я-то люблю мужчин, а какая разница – кого, лишь бы любить, извини, меня ждут…

Я беру Ингвара за руку и ловлю на себе сожалеющий взгляд Карен; может, она и права, и я отчего-то не выбрасываю адрес; Ингвар, давай уйдем, я что-то устала, тебе скучно, нет, мне никогда с тобой не скучно, с чего ты взял, ты ничего не ешь, сейчас, уже идем…

Незаметно для себя я засыпаю, пересчитывая, сколько еще дней…

Утром он везет меня на какой-то горный хутор. Там – ремесленники: по дереву режут, кожи красят; мы долго смотрим на гору, название которой мне так и не удается выговорить; дни смешиваются в огромный цветной радужный шар, по которому ползем мы. Церковь в Тронхейме – совершенная готика, церковь эту называют «королевой норвежских церквей», интересно побыть Королевой, а может, заскучала бы; большие белые дома, мощеные улицы, островное население Люнгер, для животных – домики красного цвета, фьорды, фьорды, фьорды, почти у каждого норвежца своя яхта – не роскошь, а средство передвижения, у Ингвара тоже яхта, даже если бы у него не было яхты, ничего бы не изменилось, даже если бы у него не было Норвегии, Норвегия прекрасна, но Ингвар прекрасней, когда же я сниму розовые очки, они постоянно падают, я их поднимаю, склеиваю стекла, а потом опять ношу, ну без них же скучно, без таких очков, ты опять меня хочешь, надо же, так разве бывает, Игвар, ты настоящий или нет, нет, я игрушечный, неправда, ты настоящий, я хочу, чтоб ты был настоящим, я просто хочу, чтоб ты был, Ингвар…

Северное море – совершенно другое, ни на какое не похожее. Ни на Черное, ни на Балтийское. Оно удивительное – это море, оно же не замерзает, там Гольфстрим, там такие сказочные волны, там трудно не быть поэтом, там такой берег, там даже камни поют, в камнях ведь заложена история земли, там поет история земли – там земля сама о себе рассказывает, так бывает, правда, так было, о господи, неужели это было, я вернулась месяц назад, у нас в городе так холодно, у нас дует из окна, у нас гололед, лампочку в подъезде выкрутили, и писем нет, но он звонил несколько раз, это очень дорого – звонить из Кристианзанда, он приедет в марте, с театром, я уже договорилась с режиссером, да, десять дней, я обросла сплетнями, неужели интересно, всему нашему театру интересно, сколько раз за ночь мы могли и где мы обедали в Осло, им наплевать на «Крик» Мунка – это такая сумасшедшая картина, там человек на дороге кричит, он один, он ни черта в себе найти не может, ему страшно, он кричит, а что ему еще остается – человеку, только кричать, и я с ним кричу, только тихо, бедная Вероника, я даже не приготовила ей ничего, я не могу ничего готовить, мама сегодня чуть не устроила пожар, что делать с мамой, она еще не такая старая, она не хочет ничего понимать, неужели это навсегда, Вероника, как дела, все нормально, мам, ну потерпи, всего месяц, Вероника, я не могу терпеть, такое бывает раз в жизни, девонька, глупышка, не влюбляйся, хотя, нет, ты знаешь, лучше влюбляйся, лучше – так, чем никак, Вероника, Вероника, ты у меня красивая, Вероника, я не знаю, что с этим делать, может, письмо написать, а, Вероника, слушай, дай мне ручку, скорее, пожалуйста, это же ужас, ужас, ужас, я больная женщина, мне надо лечиться, да, мам, надо, да ну тебя…

То, с чем я боролась пару десятилетий, прорвалось, выплеснулось, разбушевалось. Я не знаю, как я жила все это время. Я не знаю, как существовала; в висках стучало; я действительно болела; болезнь любви – очень заразная, трудноизлечимая, я с ней боролась антидепрессантами, это была какая-то яма, глубокая, темная, страшная яма, я перестала мыть полы, в доме был бардак, на кухне – завал, мама чудила, Вероника училась, я делала вид, что хожу на работу – пока в один прекрасный момент остаток мозга не намекнул мне: радоваться надо тому, что это все же случилось, а не ныть из-за того, что сейчас этого нет.

Так вот доползла до марта.

Во мне стали рождаться какие-то строчки. Моя подруга занималась художественным переводом: я отправляла Ингвару конверты со стихами. Он звонил, говоря что-то; как он был далек…

Как близок! Он приехал! Снял номер в гостинице. Я «заболела». Мы не вставали с постели десять дней; я никогда не предполагала, что мужчина может ТАК говорить и ТАК чувствовать. Я же мурчала о том, что самое большое чудо на Земле – стать для другого и Небом, и Солнцем, и Музыкой, и Цветком…

Он уже, кажется, почти все понимал по-русски.

– Я пришлю тьебе вызов, Инга…

И снова – тягучие-тягучие дни и ночи, безобразные, немыслимые, проблемы с деньгами, мам, а как же раньше, а раньше Вероника, доллар дешевле был, мама не хочет ходить в туалет, сплетни, сплетни, сплетни, я должна казаться счастливой, да я же счастлива, у меня же есть Ингвар, а что будет, если его не будет, ну и что, ну и что, скоро лето, он встретит меня в Осло, мы поедем ночью до Кристианзанда, я сварю ему кофе по-венски, мы будем сидеть у пруда и смотреть на белых лебедей в черной воде, в конце концов, я даже согласна на этот шумный бар, какая разница, какая уже разница, Инга…

Я пересаживаюсь в Стокгольме на самолет до Осло. Ингвар встречает меня. Мы едем четыре часа по ночной Норвегии до Кристианзанда. Мне грустно.

– What happened? – спрашивает.

– Все хорошо, – отвечаю. – Я, правда, живу от приезда к приезду. Я, правда, Ингвар, живу…

В этот раз мы посещаем крепость Акерсхюс: сложно выговорить так много согласных сразу, русский язык сложнее, ничего не сложнее, очень милый такой язык, нет, это у тебя милый язык, а крепость построена в 1300 году, все умерли, кто ее строил, и мы умрем, а она все будет стоять, не знаю, мне больно, но я же люблю тебя, почему Норвегия так далеко, нет, это Россия так далеко, если ты сможешь, Инга, давай жить вместе, как – вместе? здесь, вместе, но у меня же мама больная, и Вероника еще в институте, здесь университетское образование стоит минимум пятнадцать тысяч долларов в год, я едва ли смогу ей его обеспечить, да и захочет ли она уезжать, она же такая взрослая уже, а маму куда, Ингвар, приезжай одна, нет, ты не понимаешь, я не могу одна, но и там одна – не могу тоже…

Пристань в Бергене, водопад, церковь, гора Тролльвегген, фьорд, фьорд, фьорд, еще три дня, еще два, еще, еще, еще, Ингвар, ты же приедешь ко мне, да, я приеду к тебе, это будет, будет, будет, будет, главное – самой в это поверить, что будет, и тогда можно жить – так вот в легкие воздуха набрать – и жить, жить, жить усиленно.

Это ведь даже не другой город – это другой мир. Это – через океан. Это – деньги. Я перестаю себя уважать; я плачу вечерами, пока Вероника не видит; я пишу что-то ужасное и не отправляю. Он платит алименты на двоих детей, он может еще содержать меня, но… не мою семью. Не могу же я оставить одну – девушку, дочь! – в этом городе, не могу же я отправить маму – маму! – в дурдом, ах, черт, катись оно все, не могу же я больше, не могу-у-у-у…

Работа, хоть и не слишком любимая, немного вытягивает из этого кошмара: я встаю, причесываюсь, я даже подвожу глаза, да, глаза, и губы, и глажу пиджак, и надеваю колечки его эти, и иду в театр, где не различаю ни кукол, ни людей: все это сливается у меня в одну сплошную биомассу, а может, вообще – мне все кажется? И мама, и Вероника, и мой город, и сам Кристианзанд?

Мой второй бывший приходит ко мне. Я вспоминаю: «Жизнь – это смертельная болезнь, передающаяся половым путем», и соглашаюсь.

Беру больничный и еду к сестре в Питер: в Питере много друзей, но я не захожу к ним: я хожу вокруг да около Финского, я вспоминаю север:это такое направление, а еще бывает ветром, но Кристианзанд находится на юге Норвегии, на юге, где он, этот юг, Ингвар, такое же бывает раз в жизни, раз в жизни, ты тоже любишь, зачем придумали деньги, Ингвар, а, может, мы просто боимся?..

Мы сидим с сестрой на кухне; она живет в районе «Черной речки»; ничего интересного, кроме названия; ничего не остается, кроме названий, их так трудно выговаривать; сестра только что развелась, поэтому действие любитьне поймет еще лет несколько.

Это тянулось два года; он приезжал сюда семь раз, я – туда – четыре. Сто недель счастья – это как – много? Мало? Достаточно?

Как-то мы ужинали в нашем провинциальном кабаке. Ингвар выпил; взяли такси. Он был очень, очень пьян и сказал мне ночью, что, видимо, все-таки «не мой мужчина». – Не мой? – He-мой?Кажется, я даже не удивилась: я привыкла ничему не удивляться; все шло к этому – сложно любить через океан, это не для всех, не для нас, но разве «мы» – это «все»?!

Что-то где-то кольнуло, что-то утонуло. Я вела себя на пять с минусом. Он гладил меня по голове, этот мой «минус»; он говорил о какой-то любви, бог мой, Ингвар, какая любовь, ты же директор театра, при чем тут – директор театра, а ни при чем, я не поеду в твою Норвегию, я же не твоя женщина, не моя, а чья, а ничья, своя собственная, сама по себе женщина, Ингвар, так бывает, а «Свадебный день в Тролльхаугене» только у Грига, какая красивая музыка, Инга, ты необыкновенная женщина, да знаю я, знаю, конечно, необыкновенная, спи, а то козленочком станешь, я не понимаю, о чем ты, и не поймешь никогда, никогда, как это весело – никогда…

Утром он как-то странно смотрит на меня; он спрашивает, был ли вчера корректен,я говорю, что вполне, он, видите ли, слишком много выпил и почти ничего не помнит, с ним раньше такого никогда не случалось, ну, конечно, ты же в Россию приехал, тут и не такое случиться может, тут вообще куда ни посмотришь – фантастика, Инга, да что с тобой, у тебя изменилось лицо, в какую сторону, не знаю, ну не перекосило же? как это – «не перекосило», ты будешь мне еще писать, конечно, а как иначе, а я не знаю, как иначе, ничего, прорвемся, что значит «прорвемся», а то и значит, все, одевайся, нас ждут великие дела, великие, почему великие, какая ты сегодня странная, Инга, что значит «странная», что значит «Инга»?

Мы смотрим друг на друга в упор. Мы действительно не понимаем. Усиленно.

Мой красивый роман закончился стихами, соплями и совершенно прямой спиной. Я завела себе через полгода мальчика: он скучен, но добр, он молод, его зовут… его зовут… Я хожу в магазин, на работу, читаю какие-то книги, разговариваю с Вероникой, кормлю маму. У меня, в общем-то, небезынтересная жизнь; я, быть может, и выйду третий раз замуж, если захочу… Но я не хочу, не все еще отболело.

Я знаю, и это пройдет.Только над Кристианзандом будет удивительно низкое небо, чистое-чистое.

Под этим небом до сих пор стоим мы с Ингваром. Так бывает.

Я любила его, типа!
Посвящается дивачкам с собачьими глазами


Я знаю, что Венера – дело рук, Ремесленник – и знаю ремесло.

М. Ц.

Я любила его, типа, как миленькая одноногая девочка любит свои костыли. И «не» – одновременно: разве можно любить свои костыли, пусть даже и от кутюр, эксклюзивные, из древа красного, резные, непонятно с чего пахнущие сандалом? Второе «не» ассоциируется с нежным отношением индейцев к бледнолицым; второе «не» въюжит с того самого егопохмелья, когда Москву еще не начало рвать домами, в исторически не сложившемся 99-м, а понятие «теракт» екало запредельно-буржуйским. В принципе, и истории-то никакой нет – чего бы особенного? Ну, пели-пили-спали, в стандартной такой последовательности; подумаешь, с кем не бывает? Подруги крутили у виска: «Ты сумасшедшая, что ты в нем нашла, он же раздолбай»; я сама себе крутила у виска и мучалась несколько смен времен года: каждую из «смен» по вредности можно было легко приравнять к нескольким риторически-романтичным «что в имени тебе моем…» Стояла чудовищно-притягательная осень, вызывающая обострение не только у шизофреников; осень, вампирившая меня через запредельную красоту опавшей бурой листвы и усталых от жары деревьев, сравнимых с увядающими красавицами бальзаковского возраста. Not only! Рыже-желтые листья кружились, нагло цепляясь за рвущуюся вперед, на волю, упругую грудь. Она легко умещалась у негов руке; у него были большие классные руки с девственными венами, а в кармане, несмотря на раздолбайство, – чистый носовой платок; он вытирал им кровь, капающую у меня из носа на асфальт. Да что там капающую! Она текла, как из-под крана, и никак не желала останавливаться, то есть вела себя так же вызывающе, как и осень – тогда еще не последняя, но уже изначально жутко неправильная и запущенная. Он тогда слегка ошалел, попросив не умирать от потери густой бордовой жидкости: с тем, чтобы, типа, не создавать неприятностей. После столь привычного цинизма я подумала, что это душа моя истекает кровью в извращенной форме – через ноздри; не помню, что он ответил, мы всегда много пили; не могли смотреть друг на друга трезвыми, что ли? Не знаю. Знаю только, что потом снова – и опять – что-то пили (вероятно, те самые несколько смен времен года), заедая пойло кетчупом.

– Кетчуп – это менструирующий помидор, – сказал кто-то из таких же, как и мы в прошлом веке, раздолбаев.

– Кетчуп – это рудимент уходящей эпохи, – отозвался еще кто-то, предложив выпить за продукт из безвременно раздавленных томатов.

Так мы стали пить за кетчуп, а выпив изрядно, обнаружили себя в ванной. Я была только что после аборта, неделю какую-то, и выведывала о презервативе. Конечно, презерватива не было, но ванная-то – была. И небо было, и земля была, а презерватива… Он сказал: «Что же делать?»

У него были такие обалденные, классные губы – теплые, мягкие, нежные. Над губами – нос, несколько широковатый, но нисколько лицо не портящий. Над носом жили глаза – узковатые, хитрюще-печальные, совсем почти как у Ричарда Гира; ну, вы представляете, какие у Ричарда Гира… Только карие, и – абсолютно идентичные по недоступности. Еще брови были; как же без бровей! Только я их почему-то не помню; вот глупость – все помню, кроме бровей… Странно как, господи, ну почему все так, почему всегда где-нибудь в ванной, у чужих, а в коридоре кто-то ходит, и музыка орет, грохочет… Почему, скажи, мы же должны, ТИПА, возлежать на ложе; и чаши с вином чтобы – да, непременно чтобы – чаши с вином, и – свечи, витые, блестяище, ароматические! – а они почему-то всегда только вагинальные, и никакой романтики; ты знаешь, как я боялась, как мне внутри пусто, как пусто, как пусто, я люблю тебя, люблю, люблю, люблю, я больше никогда не стану ходить на аборты, ты мне веришь, да или нет, скажи?!

– Верю, – отвечает он и гладит, как больную, по голове. – Никогда.

…Через полгода я сделала второй; говорят, мини – не так опасно; какое-то время я испытываю аллергию на детей и делаю все возможное, чтобы не встречать их; едва ли он знает об этом. Едва ли ему нужно это знать. В конце концов, он всего лишь мужчина.

Людей, подобных ему, было крайне мало в тогдашнем моем окружении: периодически я испытывала беспощадный интеллектуальный голод, тычась в четыре замурованных выхода, как подопытная крыса. В один из таких безумных периодов мы и сошлись: вызывающе рыже-желтой осенью, когда разноцветные листья легко скользят по рвущейся вперед, на волю, упругой груди.

Он говорил важное.Не важно, что по-пьяни. Цитировал Веничку, Лао-цзы и не дословно – Льва Николаевича, которого, в отличие от меня, уважал. Цитировал, не напрягая. Цитаты запивал, не морщась. И не только их. Мне хотелось к нему прикоснуться. Прижаться. Ну, как обычно, когда «попадаешь»… только не в десятку. Мне хотелось… да мало ли что! Я слушала голос, пытаясь представить, насколько шелковисты вьющиеся каштановые волосы обладателя баритона. Короче, уже в тот вечер я, типа, любила его.Как дура. Хотя, почему – дура? Ладно…

Он нигде не работал, много читал, в том числе и о растительных галлюциногенах, пил и мог спеть под гитару при случае. А какой уважающий себя раздолбай не споет под гитару при случае? Пел тем самым теплым тембром, от которого мурашки бежали по коже. Я улыбалась, хлопала в ладоши, пила. И чем больше я так вот улыбалась, хлопала в ладоши и пила, тем гнуснее мне и коже моей хотелось этой запущенной любви, тем холоднее становились у меня и у души моей пальцы, а щеки наши покрывались пунцовыми цветами – не от стыда, но алкоголя. И он это все прекрасно видел – ну, что нам с кожей хочется любви; и – пятна видел, будто за ширму подглядывал; а потом «за руку брал – женись», но не женился, потому как разве женится когда-нибудь раздолбай лет…ти с гачком и взглядом Ричарда Гира?

«И правильно делает», – с ужасом думаю. Какая веселенькая семейка получилась, если б… К счастью, за три-четыре осени такоеникому не пришло в голову, хотя я и любила его – совершенно бескорыстно и искренне, чего делать, конечно же, нельзя ни в коем случае даже под угрозой вензаболеваний – любить бескорыстно и искренне: элемент стервозности, милые дамки, только элемент стервозности, и ни капли признаний! Ладно…

Так вот. Мы в тот вечер весьма странно поцеловались; причина проста – на какое-то время вырубился свет во всем квартале. Понимаете, да? Во всем квартале.А свечки нет, у меня в сумочке – только вагинальные. Не романтично. Все обрадовались отчего-то, оживились, повизжали слегка… Помню его колючую щетину, узнаваемый еще долго запах кожи; и легкий такой стук зубов… Когда пишут: «От поцелуя она чуть не потеряла сознание», – знайте, не всегда врут: я тоже чуть не потеряла сознание – я же любила его, по-взрослому и, типа, по-настоящему!

Когда я вспоминаю тотвечер, то не знаю, смеяться или выть, – впрочем, последнее время я позволяю себе это редко-редко, только по каким-нибудь неизвестным монгольским праздникам, да потихоньку учусь стервозности.

Вообще же, история этих-не-очень-отношений, если описать те беспристрастно и как бы от третьего лица, вызовет у неподготовленной души состояние оцепенения, а гнусно-риторическое «почему» станет маячить беспрестанно и нудно.

Он, на самом-то деле, был козел страшный – козел и циник, прикрывающийся этим самым циничным покрывалом – гнуснейшим и знакомейшим из всех – исключительно для шифровки собственной, раненой какой-то чересчур неформальной девицей, души. А может, и наоборот – слишком «формальной», по ошибке вычисленной им, как четвертое измерение – судя по слайдам, измерять у предпоследней его пассии можно было, в основном, грудь…

Эй, ты, там! Ты помнишь эти японские эротические танки, помнишь или нет, черт возьми? Я же любила тебя, как только может миленькая одноногая девочка любить свои костыли… я помню ИХ…

С улыбкой Развязана кимоно Но просишь отвернуться Большие чувства Маленькая грудь

…Помнишь Рубоко Шо?980–1020 (?) с вопросом на дате смерти, помнишь? Настоящий скандал в японской – и не только – научной среде, помнишь? Мультимиллионер и библиофил Кино Кавабаки купил от не фиг делать на книжном развале в Киото свиток пергамента десятого века, а, опубликовав, так аххуэл от неожиданности, что мало не показалось: издание раскупали со скоростью то ли звука, то ли света – такие же идиоты, вроде нас, но не только, не только, не только…Рубоко Шо произвел эффект разорвавшейся бомбы, и ты произвел эффект разорвавшейся бомбы – после тебя все поехало-поплыло, ничего не осталось – впрочем, и с тобой также ничего не было, а ехало и плыло все не переставая, забыв об устаревшем «гуманность».

Поэтесса-куртизанка Ононо Комати… девятый век… основательница классической традиции танка-пятистишия… славилась красотой… изысканным вкусом в любовных утехах… дивное сочетание женского шарма и поэтического искусства… трагическая судьба… о ней писала сама Сей-Сёнагон век спустя… Комати потребовала от первого возлюбленного плату в девяносто девять ночей подряд… он умер от разрыва аорты, не дотянув одной ночи до ста обещанных… Этакая Клеопатра на японский манер… мистическая посмертная страсть Рубоко Шо к Комати, типичная особенно для востока и Южных Балкан… земное воплощение эфемерной дамы… гениальный цикл Ночи Комати…

Прикинь, да? А у меня тоже – красота… типа… изысканный вкус в любовных утехах… дивное сочетание женского шарма и пусть не поэтического, но все же – искусства… Моя вынужденная работка в рекламке – назойливый, принудительно растворенный сахарин для голубо-грязных воротничков, да только… Если б ты знал, если б ты только представить себе мог, как действительно ломаетвталкивать пожизненно обреченным щелкать пультом эту байду!

…Знаешь, вчера мы шли по улице, наступая на разноцветные мокрые листья; как будто шли по трупам… По собственным трупам.

Хорошо бы на канал Грибоедова, в НАШ Питер, ты же помнишь НАШ Питер? Когда не замечали прохожих, пританцовывая на Миллионной (как московская Миллионная отличается от питерской! – в Москве она никакая, а в Питере – о-го-го!), и не только… нагло целовались на эскалаторах… бли-и-и-нннннн… как давно это было, и было ли вообш, е? Я забыла, как ты выглядишь… А у меня, может, тоже трагическая судьба, только Сей-Сёнагон про то никогда не напишет; а еще мне было жалко твою аорту…

ОН, ОН, ОН: почти как С 2Н 5ОН: чистый, неразбавленный, прозрачный… И всегда без закуски.

Иногда он напоминал мне оленя – такого большого красивого гордого оленя с печально-хитрыми ричардо-гировскими глазами, забыть которые… ну, вы понимаете. Иногда – оленя с рогами, потому что, несмотря на все мои к нему чудесности, не наставить зверю рогов было бы, по меньшей мере, странным – рога становились горьковатой разветвленной компенсацией за его, олений,мне причиненный «моральный ущерб». Трагикомедийный фарс разыгрывался, гротескно обходя законы жанра; сама же я давно и небезуспешно пыталась прикрыть саваном эти как бы отношения, порвать нитки и сжечь мосточки, да только… я действительно любила его,глупая; любила, прощая все тяжкие, а, увидев после нескольких не-встреч, текла и плыла – от него и к нему навстречу. Он же не поднимал век, сродни среднерусскому Вию: «Я ничего никогда не обещал», – и, в то же время, периодически пил и спал со мной; едва ли можно назвать это«занятиями любовью» – не детские его дозы алкоголя мешали мне дышать, а слово «импотент» было произнесено им самим – впрочем, не без доли ехидства: попробуйте-ка после суточного пития чего-нибудь оч-ч-чень крепенького поддерживать супергеройскую форму! Он и не поддерживал: этим пыталась заняться я, впрочем, безуспешно. Почему я любила его, если даже в постели он ничего толком не мог?

Не знаю, был ли у него еще кто-нибудь – впрочем, едва ли; он, умничка, никогда не ставил плоть на первое место. Со мной же было достаточно удобно, и… я не приносила особых проблем, не считая абортов и редких вопросительных предложений, типа: «Не испить ли вечером пива?» Если пиво он пить не хотел по каким-то Высшим Эзотерическим Причинам, то через раз я впадала в около-и-черную маразматическую меланхолию, создавая дурацкий комплекс неполноценности – он, как всегда, чем-то занят,а я… Что я? Кто вообще – я? Он же не любит меня вовсе, не любит, не любит, не любит, скотина, он же лучше нажрется где-нибудь у своих,он будет смотреть мутьфильмы про Бивиса и Баттхеда; да, на худой конец, включит Tori Amos и, закинув за голову руки, будет лежать в своей берлоге и курить, курить, курить, пока мать не позовет ужинать: он любит вгрызаться в хорошо прожаренное сочное мясо; наверное, я никогда не научусь готовить его так, как он любит; наверное, зря я это все тогда, и вообиі,е…

С горя я покупала пиво сама и, душещипательно припав к телефону, позволяла себе повыть Гальке; та мудро замечала, что «пора кончать», и звала развлечься; иногда это получалось; но чаще всего меня гнобила мысль на предмет посещения меня – «белки»: я действительно боялась спиться: ничего, кроме алкоголя, не заглушало ноющую тоску: я же любила его, дураИногда я приходила ночевать к Гальке, чтобы не светиться дома пьяной: Галька работала на трех работках и снимала квартиру на Речном; я пилила к ней через всю белокаменную, пытаясь сохранить более или менее устойчивый вид, а заходя в прихожую, почти сразу падала ей на руки. Галька меня за пьянство ругала и наказывала, зная нехитрое дурное дело: затягивала мое пьянюче-исстрадавшееся горло длинным тонким шарфом и слегка душила, чтобы быстрее вызвать рвоту, а однажды предоставила мне возможность проспать пару часов на полу – на коврике у входной двери.

– Если будешь так пить, скурвишься, – верещала Галька, отпаивая меня чаем с утра. – Обязательно! И никто не посмотрит, что ты, типа, талантливая или с дуба по семейным обстоятельствам рухнула. Ни одна сволочь!

– Может, другая?

– Какая «другая»? – не сразу понимала Галька.

– Ну, не одна сволочь, так другая…

Галька только махала рукой и говорила: «Пора кончать…», – впрочем, это действительно иногда удавалось.

Но я не спилась, а только еще более внятно уяснила особенности национальных напитков и более обтекаемо различила варианты опьянения: если, к примеру, пить водку, то мысли становятся подобны тяжелым кирпичам, зовущим утонуть в сером питерском канале; красное вино не вызывает суицидальных мыслей и время от времени даже веселит; белое же расслабляет меньше и менее вкусно. Что касается коньяка, то он хорош в состоянии, противоположном загрузочной водке и отдает чем-то в меру эстетским и даже буржуйским в случае, если не является бренди, а виски я терпеть не могу. Пиво же, если его выпить изрядно, приводит к мыслям бренным и не всегда бесполезным, хотя часто осложняет передвижение из-за ускоренной работы мочевого пузыря; после пива всегда на что-то тянет, впрочем, как тянет на это абстрактное что-тои после – полусладкого? Сухого? – шампанского.

Год от года сокращение мимических мышц лица давалось мне все труднее. Одно время я даже считала улыбки приросшими к черепу ритуально-суицидальными масками. Ну и что такого? У каждой нормальной герлы череп периодически вспухает от таких вот ритуально-суицидальных масочек – особенно при поисках нового мужчинки или новой работки – последнее не проще: с точки зрения качества, количество тех и других не слишком разнится.

4-черт… Да мы, как придурошные в том фильме – мы веселы, счастливы, талантливы,у нас и духи с плацентой, и Монтеня – еще в студенчестве, и не лыком шиты, а в морозилке водка ледяная, «Флагман»; а в шкафу постельное белье шелковое, и нижнее – тоже… шелковое…

Можно, конечно, на кухне – в три ручья в одну репу. А можно в ванной, провались оно все пропадом, в два. К тому же все – ах! – самодостаточны, и на скаку – легко, жаль, почти все избы выгорели, а то протестировали бы – войдем али как; да нам и любовь-то-сука не нужна вовсе! Одни ужасности от нее да болезни, а еще моральный ущерб… Эй, кто-нибудь, вы в курсе, что его надо возмещать – кое-чем покруче денег, слышали или нет? Эй, козлы, придурки, гоблины, альфонсы, подонки, я никогда – слышите? – никогда! – как на духу! – не любила вас! Я любила его…козла, придурка, гоблина, альфонса… Три года любила – и все потому, что и это когда-нибудь случается в последний раз: чувство к гоблину.

 
Тонкими пальцами
Переломил
Прошлогодний тростник
Дрогнул бамбук занавески
В полуночной мгле [5]5
  Рубоко Шо, «Эротические танки».


[Закрыть]

 

Дрогнул. Вот это – ДА! Ты тогда действительно дрогнул, когда я этопрочитала – по-пьяни, очаровательно-последней осенью; жизнь-то она ведь такая – ледник… Ты, конечно, не хуже меня знал ее изнаночную лажу, поэтому иногда мы говорили и про эту вот сторонку. Да и что нам еще оставалось, когда деньги на алкоголь заканчивались, а без презервативов было совсем уж страшно? Ну да, цинично, но что не цинично, скажите мне? Куда как более цинично плодить нищих. «Детское питание дорожает!» – усмехаются дамы. Да что там питание! Дороже нашей с тобой жизни стоит теперь нормальное образование; нам повезло, что успели покончать в универах бесплатно, сейчас бы уже – как Е-два-Е-четыре; так что не будем плодить нищих, ибо блаженны лишь те, кто с духом – у нас же бомжи с душком-с, дастиш фантастиці, у каждого дезигнера есть своя фаза МАКа, фаза мака, фаза мака; МАС – это не PC, строго для компьютерщиков, нищие не поймут, нищим нечем заплатить за компьютерные курсы, нищие навсегда останутся в эпохе застоя, хотя и будут изображать из себя современность, а современность эта будет зла от безденежья, зла и голодна, потому как ресурсы истощены, да, блин, землю загадили, нефть продали, озоновый слой разрушили, так… что там еще? Места инвалидам не уступают, совсем деградировали, куда смотрят семья и школа, милиция? А милиция смотрит на приезжих и теребит за регистрацию; милиция их за людей не считает. Люди тоже ментов не считают, особенно за людей; они – не очень люди, московские менты – при «усилении» испытывают праздничный настрой, сродни краснобогатырскому оргазму, ибо жрать мент шибко любит – потому и штрафует, а некоторых на вид несознательных – в обезьянник ссаживает. Из обезьянника же выпускают аккурат после закрытия метро – видимо, по соображениям гипергуманности, или не отпускают вообще, так что не будем, не будем, не будем плодить нищих, не будем отравлять бедностью Ноосферу, Вернадский будет рад, рад, рад, о, господи, по-мо-ги, если слышишь… если ты есть… ты же есть – так же, как я – пить; и ты простишь меня… Потому что больше я никому ничего не должна, ни одной сволочи. Ни одному гаду ползучему. Ни одному зверю морскому. Ах! А – у-а-у-а – у-у-у-у-У-У-У-У-У-У-У-У-У!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю