355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Рубанова » Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы » Текст книги (страница 7)
Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:01

Текст книги "Коллекция нефункциональных мужчин: Предъявы"


Автор книги: Наталья Рубанова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Пофигистки спокойно варят с утра кофе; им все пофигу, даже погода в Атлантиде.

Мечтательницы еще мечтают, подражая Ассоль; парфюмеры же предложили им материализованные грезы: духи «Алые паруса» от парфюмера Гренуя.

Не хронически усталые хотят отоспаться в выходные; хронически усталые хотят отоспаться каждый день в надежде забыть слова «рынок» или «магазин» – хронически усталые когда-то были мечтательницами, но «Алые паруса» от Гренуя напрочь отбили у них охоту на грезы.

Смятенные читают философов – иногда им идет это на пользу, но лучше б их численность уменьшилась: смятенные могут ввести в заблуждение и иного неглупого мужчину.

Спешащие поправляют пейджеры и мобильники; спешащие могут не заметить смен времен года.

Иная невротичка может запустить в вас, к примеру, кастрюлей, а после этого заплакать и заговорить о Шопенгауэре или о чистой любви.

Умная женщина, в принципе, не слишком далека от не очень умной. Часто умные женщины бывают довольно кондовыми и неинтересными, но есть и красивые исключения.

Ленивая женщина целый день может проваляться с книгой или мужчиной на диване; ленивая женщина тяжела на подъем и обычно, хотя и не всегда, нудновата.

Директриса втайне – монстр; каждая директриса втайне – монстр, но любит претворяться его противоположностью (то же относится к бизнес-леди и главвредшам).

Профессорши бывают весьма различны; они могут включать в себя любой тип женщины; иногда же меланхоличны или слишком эмоциональны.

Волевая женщина все делает против собственной воли; безвольная женщина вообще ничего не делает.

Монахини постятся и отрицают культуру секса как неприемлемую; известно множество случаев неврозов на сексуальной почве, а также случаи, явно неприемлемые культурой монахинь; монахини – часто женщины (не)верующие.

Застенчивые не носят яркого и короткого, а также стесняются выйти в середину многолюдной залы; добрые кормят на улице птиц.

Опасные и роковые – самая интересная часть прекрасного пола; они не могут быть классифицированы в силу своей утонченности, высокого (часто) интеллекта и некоторой богемной распущенности; часто от этих женщин мужчины теряют голову. Иногда этих женщин называют стервами, что, в принципе, не имеет к ним никакого отношения: стерва – это стерва, так же как ханжа – это ханжа. Редкая ханжа, кстати, не стерва, но не обязательно, что каждая стерва – ханжа.

Среди неглупых женщин встречаются и дрессировщицы. Это очень редкие женщины, занесенные как исчезающий вид в «Книгу Инь».

«Страус – не птица, мужчина – не человек», – так обычно говорят дрессировщицы, легко, практически на «раз», раскусывая мужчину – и даже настоящего кладоискателя, который любит повторять: «Курица – не птица, баба – не человек». Но, вопреки закону логического жанра, именно дрессировщицы и кладоискатели создают идеальный союз. От этого союза появляются не самые некрасивые дети, не попадающие при вырастании под такие категории, как «курица» и «страус».

Дрессировщица – мечта любого мужчины; и лишь кладоискатель не всегда признается себе в этом – ведь самым тяжким грехом кладоискателя считается прикосновение к «нечистой» женщине (в древности – «нечистая сила»).

Подведем итог: в целом, женщина, как было установлено и подтверждено исследованиями.

A. A. Катарсис-Шуллер, не многим отличается от курицы, но многим – от мужчины. Даже состав крови у женщины другой. Женщина морозоустойчива, антикоррозийна, бесподобна. В отличие от мужчины, так часто напоминающего маленького недоразвитого ребенка, женщина практически никогда его не напоминает. Некоторые женщины предпочитают красивых и странных мужчин; некоторые предпочитают женщин.

И только дрессировщица счастлива, потому как только она одна и знает, что такое – любить мужчину. Вопреки закону жанра. Et cetera. Et cetera. Et cetera.

Дитятко

Дитятко лезло-лезло, лезло-лезло, вылезло, оглянулось и заорало. Заорало Дитятко сразу благим матом – только чтоб не пугать выродившую с лекарями, закодировало Дитятко благой мат в непереводимое: «А-а-а!», «а-а-а!» – и так двести тысяч тридцать три раза.

Так Дитятко орало несколько дней и ночей, несколько месяцев, несколько смен времен года орало так Дитятко – с перерывами на сон и стул.

Сон у Дитятко был здоровый, крепкий; стул тоже был здоровый и крепкий, со специфическим запашком. Еще у Дитятко имелись тулово, голова и др., в т. ч. – конечности.

Шло время, шло себе и шло; росло Дитятко, росло себе и росло. Оно любило поесть, поспать, а больше ничего и не любило – только бабло.

Достигнув изрядного возраста, пообломало бока Дитятко, но нрав свой не изменило.

Послали тогда к Дитятко человека с оказией. Прочитало Дитятко оказию, заржало и включило телик.

Во второй раз послали к Дитятко Человека с оказией. Снова прочитало Дитятко оказию, еще сильнее заржало и включило видак.

В третий раз послали к Дитятко Человека с оказией. Раскрыло Дитятко оказию (а было оно уже в летах порядочных) и рот раскрыло: знаки все какие-то непонятные, неразборчивые, страшные… Испугалось Дитятко – и в лес бежать. А в лесу волки. Пуще прежнего испугалось Дитятко, желудок в пятки ушел.

Тут подходит к Дитятко волк и спрашивает:

– Ты пошто, сучье отродье, оказию не признало?

А другой:

– Ах ты, волчья сыть, травяной мешок, ты пошто другую оказию не прочитало?

И третий:

– Вот я тебя за это съем!

Задрожало Дитятко, в штаны наложило, преклонных лет достигло. Сидит – слова вымолвить не может, и вообще – ничего не может.

Рассмеялись волки:

– Дурачина ты, простофиля, и чему тебя в школе учили?

Еще пуще задрожало Дитятко, поседело совсем, а волки ему так говорят:

– Мы – санитары. Мы таких, как ты… – они переглянулись. – Да противно мараться-то об тебя.

(У Дитятко в это время начался понос).

– Оставь, Серый, – поморщилась старая хромая Волчица, – не отмоешься.

– А санитарить кто будет? – провыл Серый.

Волчица пожала плечами и отошла в сторону.

Тут на лес опустился туман и откуда-то сверху, прямо на голову Дитятко, упал толстенный Том.

Дитятко отодвинулось, но Том придвинулся на такое же расстояние. Дитятко, потеряв последние зубы, снова отодвинулось, но Том приблизился ровно на столько же, что и в первый раз. Так продолжалось очень долго, пока до Дитятко не дошло, что сопротивляться бесполезно.

Заорало оно благим матом, уже не кодируясь, а Том открылся на последней странице и приказал читать: «Много не воруй, со всеми подряд не спи, убивать тоже не надо, живи обратно ненависти», – произнесло Дитятко и задрожало, испуская последний, пованивающий гнильцой, вздох.

– Ну и дурак, – вздохнул Бог. – К тому же, уже не воскреснет.

– А зачем? – пожала плечами старая хромая Волчица.

– Действительно, зачем? – пожал плечами Бог. – Это вопрос риторический, – и исчез.

Стая уходила на север.

Бог знал, что та после разложения на элементы все-таки воскреснет, только уже сам себя хотел спросить: «Когда и зачем?», но не стал: не может же сам Бог спрашивать у самого Бога! Ему стало грустно; Ему некому было пожаловаться на жизнь; Он был совсем один: ангелы не в счет; ангелы другие…

Потом Его вдруг осенило: во второй раз перенесся Он на Землю, а когда пошел по траве, увидел, как старая хромая Волчица чему-то улыбнулась во сне: она была так красива, когда улыбалась…

«Пока-пока, Горацио!»
Антракты между жизнью и смертью в жанре письма

Следующее утро.

Пока-пока, Горацио! На сем заканчивается История, отпустив без парашюта. Быть может, его станут выбрасывать через «у». Сегодня в трамвае видела женщину с улыбкой Джоконды и шеей Нефертити. Я зажмурилась, слегка ущипнув себя, а открыв глаза, заметила вместо женщины пустоту. Конечно, откуда в три часа в трамвае – Женщина с улыбкой Джоконды и шеей Нефертити?! К тому же, шея у последней длиннее возможной, а модель гения Возрождения – т. е. улыбка модели – достаточно никакая: так улыбаются некоторые, только о них не спорят, как о Екатерине Медичи. Сегодня, опять же, где-то написали, будто в Лувре – не подлинник. А про Нефертити ничего не написали: египтянка оказалась действительно идеальной карманной женщиной с миндалевидным разрезом глаз. Интересно, кого бы ты испугался больше в три часа в трамвае – Мону Лизу или карманную дневную красавицу? (С некоторых пор я прикидываю периодически, где может быть хуже – отсюда «кого больше»…)

Что же касается остального, то здесь все как всегда. «Остальное» – оно ведь всегда «как всегда»; «остального» очень много, местами оно скучно или банально…

Пару дней назад мне удалось прыгнуть в люди без парашюта. При болевом шоке боли не чувствуешь; все приходит потом. Это только Пешков, став позже толстотомным классиком, где-то как-то доказывал пользу людей.

Пару дней назад я не согласилась ни с Пешковым, ни с людьми. Впрочем, не согласилась – слишком сильно. Как можно согласиться с кем-то, принимающим твой язык за мертвый иероглиф?

Каюсь, не впервой. Теперь в люди прыгать стану с парашютом – это совершенно необходимое приспособление: люди его не замечают; его сама стараешься не замечать, чтоб не сильно так трясло, селяви…

День.

Отхожу от старых истин, Горацио, так и не найдя новых. Хотя истины вообще в природе нет – просто слово, шесть букв; иногда употребляется в кроссвордах. Может быть, цель жизни (не всеобщая, а конкретная, отдельно взятая) – и есть материализованная истина (опять же, отдельно взятого чела, но никак не всего мира)? Но у девяноста процентов людей нет цели, а значит, и нет истины. К тому же, раз у каждого человека разная цель, то и истина тоже весьма вариативна… Какие нудные они, эти мысли мои! Животные мудры: обходятся без букв – не разгадывают в кроссворде слово из шести, не оказываются в положении Кая, складывающего из льдинок «вечность», – опять же, свою собственную.

Едва ли Андерсен, придумавший все это, был глуп. Иначе зачем облекать «вечность» в кусочки льда? Наверное, в вечности холодно. Или зябко. Не по себе.

Другая точка зрения порождает совершенно иное толкование. Какое из них точнее? То, что существуют две вечности, совершенно ясно… – каждый выберет себе оптимальную Г – там. Или ему выберут. Там.

Интересно, как – там? Там нет листьев; одна Беспредельность. Неужели в Беспредельности нет листьев, Горацио? Вот черт!!

Роль листьев Беспредельности играем мы во все смены времен года; Земля – она как дерево, а люди периодически растут из нее,имея недолгую возможность над той покружиться… Но тогда что выполняет для Земли роль «земли»? Глупо было бы спрашивать у нее самой; Земля молчалива – никогда не проболтается; Землю можно брать с собой в разведку…

А твоего бога, Горацио, хоть тот и молчалив, в разведку брать с собой нельзя. У тебя очень странный, очень холодный «бог»! Твой бог продул меня, как сквозняк. Я долго после него болела; никто не просил меня, впрочем, сидеть на сквозняке. Никто не просил и не сидеть. Но даже без сквозняка Он какой-то слишком северный; а еще в нем совсем мало любви. Разве может быть бог – без любви, Горацио?

Твой бог создал тебя по своему образу и подобию – (не)совершенным, (не)абсолютным и (не) теплым; он взаимообратим, только ты не научился «обращаться», ты сидишь в холодильнике. А может, тебе настолько жарко внутри, что тепла извне уже не нужно?

(Не) сомневаюсь. Но как ледовита твоя Снежная К°! Как долго ты силишься собрать свою вечностьіА может, и не существовало никогда ни Королевы, ни вечности, ни твоего бога?

Тогда – кто ты, Горацио? И зачем здесь? В собственном существовании я слегка сомневаюсь; осталось усомниться в существовании всех остальных – и мир станет таким, каким должен стать.

Мне подарили желтые розы. Красивые желтые розы. И много чашек. И коврик для мыши. Я использую его вместо подставки под чайник, это забавно. Себя я тоже использую не по назначению, и это уж совсем презабавно. Ха-ха. Можно смеяться.

Бывает состояние ануса в квадрате. Дважды, трижды ануса. Мне кажется, я где-то дальше, чем даже анус в кубе. Говорят, это проходит. Говорят, люди не живут в одном теле вечно. Анус в пятой степени. Анус в квинте. ( Аплодисменты). Но крайняя степень ануса породит собственную противоположность! Хотя последнее время не очень-то веришь последователям Лао-цзы. Себе. Тебе. Листьям. Иногда наоборот – и тоже: слишком.

Что хочет сказать друже Горацио?! Сможет ли?

А люди делятся на: обыкновенных, талантливых, скучных, гнусных, больных, менее больных, никаких, с моральным уродством, без морального уродства, айсбергов, шутов, идиотов, тех, кто (не) пишет, etc.

Иногда я пыталась вычленить себе подобное существо из категории, задавая не описанные наукой параметры поиска, но категориальный аппарат присутствовал лишь в надуманных системах (ну, скажи же, что я снова ошибаюсь!)…

Вечер

…Я, собственно, хотела отпустить воздушные шары. Раз они никого не могут поднять. Как-то нелегка тяга земная! Даже с шарами. Зачем они?

Пусть летят – я отдаю их; они невидимы – никто, кроме тебя, не заметит подарка. It’s present for you!

Я не обещала, а ты не просил. Или наоборот?

Надо мной светит лампа. Солнце спит; солнце на другом континенте. Я не умею обращать их; я даже не знаю, связала ли пару слов.

В каждом времени года есть тепло; «Ищите и найдете».

Пока-пока, Горацио! «Ай эль ю бэ эль…», будь здоров, все будет хорошо, но потом, и так далее, и так далее, и так далее, просто бесподобно…

Ночь.

Египет на двенадцатом месяце года. Женщина с улыбкой Джоконды и шеей Нефертити сидит около пирамиды Микерина – самой маленькой из больших пирамид Гизы. Рядом – Горацио. Оба в темных очках и с пивом. Толпы арабов, предлагающих ширпотреб, им нипочем. Жарко. Древняя история слишком далека и расфасована для туристов.

Гиза… Самое северное кладбище Мемфиса. Одно из Семи чудес света.

Пока-пока, Горацио! Пока-пока… Ана акалем бель русие. Шокран! [3]3
  Я говорю по-русски. Спасибо! (арабск.).


[Закрыть]

Бурные, продолжительные аплодисменты.

Люди, куклы и их полутона

…Ее голос был голодным волком, который проваливается в глубоком снегу.

– Ты думаешь, что можешь приезжать, получать то, что хочешь, и уезжать снова? Неужели ты так глуп?

Он с изумлением смотрел на нее.

Хербьёрг Вассму. «Книга Дины»

Это было не так давно, поэтому не все еще отболело. Иногда мне снится небо – низкое небо Кристианзанда, где облако над макушкой достать ничего не стоит.

Разве что билет туда дорог, а впрочем – «one way ticket».

Я работала тогда в провинциальном кукольном театре: гениальный режиссер со всеми вытекающими актерско-травматическими последствиями; загранки; аквариумы и пальмы в фойе. Я же почитывала чужие не– и плохие пьесы. Главреж относился ко мне снисходительно, зная острый язык экс-газетчицы, от роли которой отошла я с тайным умыслом найти какое-либо менее однодневное творчество, нежели написание заметок о провинциальной жизни или никому не интересных репортажей о нуждах вечно нуждающихся: так вот и оказалась завлитом. А вскоре случилось так, что случились гастроли. В провинцию приехали то ли люди, то ли куклы из Осло.

Осло… Что я знала тогда про Осло, кроме того, что это – столица Норвегии? что знала о Норвегии, бог мой, что я вообще знала?!

– А какие они, фьорды? – спрашивала я потом голубоглазого, словно с картинки иллюстрированного журнала сошедшего, брюнета, поддерживающего меня за локоть на хрупком навесном мосту.

– Это раасскол зьемли… килламетров на двьести, а по глубина… – он подбирал слова… – по глубина – бойлыне горы!

– Ты покажешь мне фьорд, Ингвар? – спрашивала я. – Самый огромный раскол, самый глубокий – покажешь?

– Я показжу тьебе всю Вселенную, – отвечал мне на ломаном русском человек, сошедший на российские рельсы со страниц иллюстрированного журнала.

Мне не хотелось вспоминать мультфильм для взрослых, где: «Любимая! Я подарю тебе всю Вселенную!» – звучало на фоне знакомого скрежета отдраиваемой сковородки. Я слишком помню этот скрежет: два не слишком удачных брака; два застывших в стекле глаза: то ли чуда, то ли кошмара.

…Мой первый муж был гениален в постели, и только. Мой второй муж так же был гением, но интеллектуального порядка: я не выдержала ни того, ни другого Большого Спорта.

Первый брак подарил мне массу тактильных-и-не-только-ощущений и экспериментов. Мой второй муж взял меня книгами, которые нельзя нигде было найти, фильмами, которые нигде нельзя было увидеть, словами, которые нигде невозможно было услышать.

После рождения Вероники я поняла, что быть Гениальным Человеком и Нормальным Мужем – едва ли совмещаемое, как приличный санузел, понятие. И через десять лет его разделила, облегченно вздохнув, упразднив мужа; оставив Человека.

Но любви-то, черт возьми, хотелось. И в сорок, и в сорок два, и… Ах, как же ее, подлой, хотелось всю жизнь! А жизнь проходила, и все время – мимо, и я работала завлитом, и пыталась «воспитывать Веронику» так, чтобы у нее не оказалось когда-нибудь «моих проблем».

Я помню это лицо – лицо, различимое в толпе среди сотен тысяч лиц. Боюсь, что не преувеличиваю. Боюсь, я еще узнаю его по запаху. Оно пахло совершенно по-особенному: Совершенством. Это не приедается.

Я помню совершенство – под низким небом Кристианзанда. Вы знаете, что такое низкое небо?

 
…На исходе сна и лета,
На границе тьмы и света. [4]4
  Здесь и далее – из поэтических миниатюр Валентины Осепян «Мой северный ангел».


[Закрыть]

 

По-английски это звучало так:

 
…As an outcome of Slumber and Summer,
On the border between light and darkness…
 

На завтрак был козий сыр и клубника – никогда не ела ничего лучше, и… -

 
…Тишиной наполнен дом,
Шелест крыльев за окном.
 

А еще шелест-хруст сушеной рыбы: у нее вкус соленого моря под полярным солнцем; как избежать банальностей?

Ингвар Ларсен. Очень распространенные имя и фамилия. Как Иван Петров. Но не как Тургенев. Да и мне тургеневскую девушку не хотелось из себя корчить. Тем более в возрасте, который давно умалчивается.

Ингвар Ларсен. Чиновник от искусства. Директор Кукольно-драматического театра. Неплохой пианист. Почему он выбрал меня из десятка актрис нашего театра – меня-не-актрису – не знаю. Почему я из десятка актеров не нашего театра выбрала его-не-актера – тоже не знаю.

Почему он. Почему я. Какая разница. А как нам завидовали! Как его, Ингвара Ларсена, хотели другие! Хотели получить. Я – получить – не хотела. Я, быть может, хотела уже что-то и отдать.

На банкете после премьеры, ихпремьеры, мы долго болтали и хохотали; я начинала забывать о нескольких десятках не очень счастливых лет. Еще мы танцевали; он рассказывал что-то про джазовый фестиваль в Конгсберге. О фестивале Ибсена в Гримстаде. О ночном северном солнце у Лафонтенских островов. И еще, еще – уже не помню.

Мне было интересно, правда! Мне, вовсе не обделенной мужским вниманием и поездками, мне показалось, что – блин! Да вот же оно – счастье! Стоит напротив, в голубой рубашке, в таком же свитере из толстых ниток, и смотрит на меня!

Пошли флюиды. Пошел провожать.

– Можно целовать твоя рук, Инга? – спросило Счастье, снявшее очки, и ставшее от этого слегка близоруким.

Он целовал «моя рук» все десять суток, пока наша провинциальная публика тешила себя Фестивалем норвежской культуры. Мы избегали банкетов, убегая в город. Он ни большой, ни маленький – город. Я показывала Ингвару церкви, реку и те немногочисленные места, которые не стыдно показать иностранцу. Учила сносному русскому. Он исправлял мой английский и что-то непонятное чертил зонтиком на песке.

Я тогда совершенно забыла про дочь; дочери, впрочем, было восемнадцать; дочь уже могла без меня обойтись, – по крайней мере, делала вид.

Я ночевала у Ингвара в гостинице с видом на пыльный Петровский проспект; Ингвар первый сказал… на самом деле, какая разница, кто первый.

– Ты покажешь мне фьорд, Ингвар? – старалась не хлюпать носом я, провожающая на вокзале норвежскую делегацию.

– Я пришлю тебе вызов, Инга, – сказал он, потрепав меня по щеке. – I need you.

– I need you too, – вздохнула я, ощущая, как далеко увозят мое Счастье, и опустилась на самое дно театральных сплетен.

Признаться, я узнала о себе много нового и интересного. «Надо же, – думала, – и это все – я?»

Актрисы не скупились на подробности; впрочем, плевала я на подробности – ведь онпозвонил вечером, поздно-поздно:

– How are you? What do you think about?.. I love you, I want you… Don’t worry darling!

– Скажи, что с вызовом?! – кричала я в трубку.

– It’s OK, Инга. Do you like travelling?

– I love you, а не travelling, хотя и travelling – тоже, – смеялась я.

– Йа тозже love, – говорил заокеанский голос, и я водила пальцем по карте мира, прикидывая, насколько далека от нашей провинции сказочная Норвегия.

Вероника смотрела на меня: «Мам, ты что – влюбилась?»

Что могла ответить я ей – еще не любившей девушке с большими карими глазами?

А через три месяца я поднималась по трапу самолета, несущего меня в страну фьордов, шхер и островов. Поднималась, оставляя далеко-далеко изученный мирок, где мне, хоть и весьма водоплавающей, чудом удалось не захлебнуться.

В Стокгольме – пересадка на другой самолет, летящий до Осло.

Ослепленная ландшафтом – сверху, с облаков, – я будто в тумане спускалась с трапа и особым чутьем томилась: где-то рядом машина Ингвара. Впрочем, как мне кажется сейчас… – Берген или Лондон, Ленинград или Калуга – никакой разницы. Как нет никакой разницы в имени: Ингвар, Иван, Иосиф или Йозеф – главное, что это было оно, то самое – и наплевать на загранпаспорт.

Мне было все равно, куда лететь – в Осло или в Тверь. Было не все равно, к кому.

Ингвар машет рукой и, подбегая навстречу, забирает чемодан. Он не тяжелый – мои провинциальные тряпки никогда не отягощали меня.

– I’m wait for you… – говорит Ингвар.

– It often rains, – говорит Инга. – I remember your lips. I want your lips.

– It’s your lips. It’s your man, – краснеет Ингвар.

– What’s a wonderful! – смеется Инга. – I have a wonder! The own wonder!

– Woman-dream. Beautiful.

– Скажи что-нибудь по-русски.

– Йа не очен умею. Йа скучалл.

– Еще.

– Йа очен скучалл по тьебе.

– Еще!

– Йа очен-очен скучалл-скучалл.

– Так не говорят!

– Language problems. Let’s go.

Инга садится в машину. На Инге светлая дубленка, длинный желтый шарф, узкая бежевая юбка. По волосам цвета соломы прыгают норвежские солнечные зайчики. На вид ей сейчас не больше тридцати шести, но это только на вид.

Они едут в Кристианзанд; от Осло до Кристианзанда четыреста километров; они едут быстро; они едут четыре часа и приезжают в дом Ингвара поздно ночью.

Инга слегка обалдевает от дороги, от спящих лебедей в пруде маленького парка и еще больше – от незамерзающей воды Северного моря с благодатным Гольфстримом.

Они любят друг друга всю ночь, все утро и весь день, а вечером он спрашивает ее, не хочет ли она посмотреть дом и сад. Конечно, хочет, только не знает, может ли. Почему не знает? Мышцы болят с отвычки, как-то странно теперь передвигаться, как будто – в невесомости. Невесомость – это не страшно. Это как в космосе. Ты была в космосе? Да, только что. И как тебе? Никогда еще не испытывала подобного ощущения.

Хочешь еще? Да, но могу ли… Ты прекрасна, Инга, ты создана для любви… И как ты это заметил?.. Разве это можно не заметить… Некоторые не замечают… Ты их тоже не замечай… Не буду…

(Осмотр дома и сада откладывается до следующего раза).

Ты проснулась? А ты? Слушай, сколько у тебя комнат? Не помню. А соседей? В доме еще две семьи.

Сколько стекла, сколько света… Ингвар, у тебя рояль. Да, я иногда играю, хочешь?

Белый «PETROF», шикарный белый «PETROF». Холодные скользкие клавиши, черно-белые, как шахматы, как интересно, сколько звуков, как он их только извлекает своими пальцами… Руки пианиста. Сильные, гибкие, мускулистые. Руки пианиста. Ингвар, что ты играешь? Это Григ, «Свадебный день в Тролльхаугене». Я слышу аккорды, я вижу каких-то коней, уносящих меня и Ингвара. Инга Ларсен – звучит, правда? Отец Ингвара – швед, а мать – норвежка. Мать Ингвара – Олине – поливала маленького мальчика водой из кувшина, когда купала. Я также поливала осенью Ингвара водой из кувшина в провинциальной гостинице, когда купала: я подогрела ее в чайнике – горячей не было. Ингвар растрогался и вспомнил про маму. Сейчас Ингвар поливает меня звуками. Я слышу мелодию, поднимающую меня высоко-высоко, очень-очень высоко, выше меня самой. Я помню эту мелодию наизусть; я никогда не училась музыке.

Я смотрю, как его руки летают по клавиатуре. Быть может, это не такая сложная пьеса, но… Как он этими своими пальцами так делает? Как и что он делает? О, Ингвар, кажется, я знаю, что такое невесомость – это твои пальцы. Я люблю, люблю. Я люблю, Ингвар.

Он смотрит в меня. Крышка рояля впивается мне в спину, но я не ощущаю боли. Я люблю, Инга…

Мы едем в Берген. Это юго-запад Норвегии. Это отделенный горами от материка, амфитеатром раскинутый на небольшом полуострове, город. Мы заказываем экскурсию.

…основанный еще в XI веке… Ты часто здесь бываешь?… Здесь родились знаменитый скрипач Упе Буль, основатель современной датской литературы Людвиг Хольберг, композитор Эдвард Григ… Нет, но здесь росла моя мать… Издавна играл огромную роль в жизни страны… Она была красивая?.. Был одним из крупнейших торговых центров Западной Европы… Да, красивая. Как ты. Я красивая?…Замечательное искусство Норвегии, его красота и самобытность долго оставались неизвестными… Ты красивая…

Многочисленные легенды, созданные в далекие времена… Ты видишься с детьми?…Раскрывают сказочный мир, населенный великанами, троллями, гномами… Да, конечно. Ян уже совсем взрослый, а Даг – просто чудо, я их очень люблю… Необыкновенные горные жители ревниво оберегают свое достояние…

Я никогда не любил Ингрид; она скучная, она не такая, как ты. Зачем же женился?…Прекрасная и своеобразная музыка Норвегии… Не знаю, зачем. Отец хотел внуков… Сырой климат в Тролльхаугене плохо действовал на состояние композитора… Я уже очень долго один; все, что у меня есть – моя работа и мои дети… Вы часто видитесь?…Норвежский народ свято чтит память… Я стараюсь чаще. Обычно раз в две-три недели…Пьесы Ибсена «Кукольный дом», «Комедия любви», «Дикая утка» завоевали всемирную известность. В драмах, написанных на темы древних скандинавских саг, Ибсен рисовал людей сильных, смелых, противопоставляя их обывателям…

Боже, как тепла рука!Из-за этой руки эта Норвегия обволакивается в наших глазах туманом. Впрочем, Берген вовсе не солнечный; он, скорее, серого цвета, иного, чем ясный и чистый Кристианзанд, где Ингвар работает директором Кукольно-драматического театра (директором «Кукольного дома»? Я несколько раз видела эту пьесу – ибсеновскую «Нору»; я ее очень хорошо помню…).

Мы возвращаемся в Кристианзанд. Ингвар так уверенно все делает, с ума можно сойти: держит ли руль, режет ли мясо… Банально? Нет! Он быстр, ловок, он нравится мне, да что там, я его люблю, я его обожаю, у нас еще восемь дней, как много – восемь дней, это же целая вечность, ах, что я буду без него делать, нет, это ужасно, ужасно, ужасно, так вляпаться, мне же даже давно не тридцать пять, я не хочу, не хочу, не хочу уезжать, как я несчастна, как я счастлива, Ингвар, как мне хорошо с тобой. Правда, хорошо? Думаешь, стану я врать после перелета над океаном? Думаю, тебе можно заняться языком. Думаю, мне можно заняться тобой.

Машина останавливается недалеко от Кристианзанда. Кажется, в этой машине теряет смысл сам Тимоти Лири. Но если теряет смысл сам Тимоти Лири, что остается?

Утром я долго смотрела в серо-голубое небо через комнатное окно. Долго – на спящего человека рядом. Небо казалось мне искусственным, а человек… Я ущипнула себя, больно так ущипнула – для проверки: не кажется ли? Нет, все настоящее, и руки, и волосы, и вот они – очки – на маленькой тумбочке. А я? Я – тоже настоящая? Я тихонько встала, подошла к зеркалу: странно, почему так меняется выражение зрачков? Именно зрачков – ведь это самая глубокая видимая часть глаз, самая странная. Почему я не видела себя такой уже пару десятков? Почему сама не раскопала в себе – себя? Видит Бог, я знала, уже успела узнать, что нельзя найти счастье в другом, что все эти «половинки» – полный бред собачий, но – забредила-таки.

Все то напускное равнодушие, гордость, независимость, цитаты из Кастанеды и Платона куда-то вдруг делись, напрочь сорвав крышу – то, чего ждала я всю жизнь; то, чего боялась. Чувства никогда не приносили мне ничего хорошего; одна сплошная пытка… У-у-у! Я научилась без чувств обходиться, компенсируя те кое-какой-около-и-литературной деятельностью, а также оживленными предсказуемыми мальчиками старше и моложе себя. Я полностью освоила суррогат, он стал даже удобен, прирос к коже, стал моим двойником – он оберегал, хранил, тешил меня – суррогат. Все же философы, которых я до дыр зачитала еще в грехопаденческой аморальной среде литфака и которых одобрила, исходя из реанимационных любовных историй, лапками летучих мышей прикрепились к оставшимся извилинам: я знала, что они правы. Я старалась смотреть на все сквозь пальцы, не привязываться – обуглившись, не искать… Потеряла ли я веру? Обрела ли покой? Где-то как-то – да, и все же… Иногда посасывало под ложечкой; странная глупая душа, пробитая дробинками рационализма, убивающими слона, скулила уже по-собачьи не одну пятилетку – только я больше не хотела рекордов; покоя хотела. Самообретения. Хотела, чтобы Вероника не повторяла моих не очень маленьких трагедий. Ах, какая шаткая почва! Смотришь – луг, идешь, идешь – бултых! – провалилась. По шею. Трясина. Паника. Что делать? Ни души кругом. Только я и трясина. Лучшая в мире трясина, которой нельзя избежать. Несмотря на философов. Эзотериков. Идиотов. Врачей. Я тонула в своей трясине. Но теперь где-то рядом был Ингвар. Он спал на большой белой кровати. Он, конечно же, казался похожим на ребенка. Все любимые мужчины, когда спят, кажутся похожими на детей. Не любимые – не кажутся: на них, сонных, не смотришь.

Я подошла к кровати и пощекотала сухим цветком нос Ингвара. Тот поморщился и перевернулся на другой бок.

Я накинула плащ и вышла из дома.

У Ингвара очень светлый, полустеклянный дом. На удивление тихий. В России так тихо не живут. Но у Ингвара четверть дома: он не безумно богат, хотя и вовсе не нищ. Он оставил в Осло дом жене и детям, а сам уехал в Кристианзанд, где такое оглушительно низкое небо.

Я иду по саду: там много цветов. Я даже не знаю, который час – едва ли больше восьми. Как-то не спится. В саду пруд. Все, как в сказке: черная зеркальная поверхность, на ней две пары белых лебедей. Так бывает: сад, пруд и лебеди. А потом – обрыв скалы: у него дом ведь стоит как будто на скале. Так тоже бывает. Я дурею от тишины и вспоминаю, что сейчас – декабрь. Цветы в декабре. Это юг Норвегии, это реальность. Я сажусь около пруда и долго-долго смотрю в воду. Ощущение наполненности стреляет в оба виска. Я падаю замертво. Я, наверное, отделяюсь от тела; я, быть может, даже уже не существую, да и была ли я когда-нибудь вообще?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю