355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталия Гинзбург » Семейные беседы (сборник) » Текст книги (страница 11)
Семейные беседы (сборник)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:00

Текст книги "Семейные беседы (сборник)"


Автор книги: Наталия Гинзбург



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

Иногда по вечерам к ним заходил Витторио, когда бывал проездом в Турине. При Бадольо он вышел из тюрьмы. Потом он возглавлял Сопротивление в Пьемонте. Вступил в Партию действия. Женился на Лизетте, дочке Джуа. Когда Партию действия распустили, он стал социалистом. Его выбрали депутатом. Жил он в Риме.

Лизетта почти не изменилась с тех пор, как мы с ней ездили на велосипедах и она рассказывала мне романы Сальгари. Все такая же худая, пряменькая и бледная, с горящими глазами и падающей на них челкой. В четырнадцать лет она мечтала о необыкновенных приключениях, и кое-что в годы Сопротивления сбылось. В Милане ее арестовали и содержали под надзором на Вилла-Тристе. Ее допрашивала сама Ферида. Друзья, переодетые санитарами, помогли ей бежать. Она высветлила волосы для маскировки. Между побегами и переодеваниями родила дочь. После войны в ее коротких каштановых волосах еще долго проглядывали обесцвеченные прядки.

Отца ее тоже избрали в парламент, и он разъезжал между Римом и Турином, а мать, синьора Джуа, до сих пор приходила, но с моей матерью они ссорились, потому что мать считала ее слишком левой; они все время обсуждали азиатские границы, и синьора Джуа приносила с собой атлас-календарь Де Агостини, чтобы документально доказать матери, что она не права. Синьора Джуа воспитывала девочку Лизетты: Лизетта была слишком молода для роли матери; она и родила-то как-то незаметно для себя, словно ее слишком внезапно перебросили из детских мечтаний во взрослую жизнь, не дав времени на размышления.

Лизетта была коммунисткой и во всем видела опасные пережитки Партии действия. Партия действия или пе-де-а, как она ее называла, уже прекратила свое существование, но ее зловещая тень мерещилась Лизетте на каждом углу.

– Вы все из пе-де-а! Вы мыслите порочно, как все из пе-де-а! – говорила она Альберто и Миранде.

Витторио, ее муж, смотрел на нее как на котенка, играющего с клубком, и так смеялся, что тряслись его большой, выступающий вперед подбородок и широкие плечи.

– Какой скучный город! – говорила Лизетта. – В Турине жить невозможно! Это город пе-де-а! Я бы здесь жить не смогла.

– Ты совершенно права! – говорил Альберто. – Сдохнуть со скуки можно! Одни и те же физиономии!

– Ну и дурочка! – говорила про Лизетту Миранда. – Скучно ей! Как будто где-нибудь в другом месте весело! Теперь уж какое веселье!

– Пошли есть улиток! – говорил время от времени Альберто, потирая руки.

Они выходили из дому, пересекали площадь Карло Феличе с ее слабо освещенными портиками, почти безлюдными в десять вечера.

Входили в полупустую тратторию. Улиток не было. Альберто заказывал себе спагетти.

– Как, разве ты не на диете? – говорила Миранда.

– Заткнись! – отвечал Альберто. – Ты мне подрезаешь крылья!

– Я так устаю от Альберто! – по утрам жаловалась Миранда матери. Вечно ему не сидится на месте, не знает, чем себя занять! То ему есть хочется, то пить, то бежать куда-то! Все ищет развлечений!

– Он весь в меня, – говорила мать. – Я тоже не прочь поразвлечься! Например, куда-нибудь поехать!

– Да ну! – говорила Миранда. – Дома все равно лучше. А может, мне на рождество поехать в Сан-Ремо к Елене? – добавляла она. – Но с другой стороны, что там делать? Дома лучше!

– Знаешь, я играла там в казино! – рассказывала она матери, вернувшись из Сан-Ремо. – И продулась! Этот болван Альберто тоже. Мы вместе просадили десять тысяч лир!

– В Сан-Ремо, – сообщала мать отцу, – Миранда играла в казино. Они с Альберто проиграли десять тысяч лир!

– Десять тысяч! – бушевал отец. – Идиоты! Скажи им, чтоб больше не смели играть! Скажи, я категорически запрещаю!

И писал Джино: "Этот идиот Альберто проиграл крупную сумму в казино в Сан-Ремо".

После войны понятия отца о деньгах стали еще более расплывчатыми. Как-то во время войны он попросил Альберто купить ему десять банок сгущенки. Альберто достал их на черном рынке, заплатив более сотни лир за банку. Отец спросил, сколько он ему должен.

– Да бросьте, – ответил Альберто, – ничего.

Отец вложил ему в руку сорок лир и сказал:

– Сдачу оставь себе.

– Знаешь, мои акции Инчета опять упали! – говорила Миранда матери. Продать, что ли, их? – И улыбалась беззаботно и лукаво, как всегда, когда говорила о своих проигрышах или выигрышах.

– Знаешь, Миранда продает свои акции, – говорила мать отцу. – И нам советует продать наши на недвижимость.

– Да что она понимает, эта курица! – кричал отец.

И все же задумывался. А потом спрашивал у Джино:

– Ты тоже считаешь, что мне лучше продать акции на недвижимость? Миранда советует. Уж она-то понимает в биржевых делах. У нее нюх. Ее отец, бедняга, был маклером.

– Я в этом ничего не смыслю, – отвечал Джино.

– Что правда, то правда, ты действительно ничего не смыслишь! Все мы такие – нет у нас нюха на деньги!

– Зато мы умеем их тратить, – замечала мать.

– Ну уж ты-то, конечно! – говорил отец. – А про меня этого не скажешь. Вот этот костюм я ношу уже семь лет!

– Да, Беппино, это очень заметно. Он весь потертый, поношенный! Пора бы тебе новый купить!

– Еще чего! И не подумаю! И этот вполне сойдет. Только заикнись еще о новом костюме!.. Вот и Джино тоже, – добавлял он, – совсем не мот. Он такой скромный! И запросы у него скромные! А Паола, эта тратит напропалую. У вас у всех деньги так и текут сквозь пальцы, у всех, кроме Джино. Все вы транжиры.

– Джино, – говорил он, – к другим такой щедрый, а для себя ничего ему не надо! Он лучше всех, Джино!

Иногда из Флоренции приезжала Паола – одна, на машине.

– Опять одна? Опять на машине? – ругал ее отец. – Прекрати эти штуки! Это же опасно. А если у тебя в дороге шина спустит? Надо было взять с собой Роберто! Роберто в машинах разбирается. С детства имел страсть. Как сейчас помню, только о машинах и говорил. Ну давай, – прибавлял он, – рассказывай, как там Роберто! Роберто был уже совсем взрослым, учился в университете.

– Очень хорош сын у тебя! Такой покладистый парень, – говорил отец. Только вот за юбками уж слишком бегает. Смотри, как бы не женился!

У Роберто была моторная лодка, и летом со своим другом Пьером Марио они на ней ходили в море. Один раз у них сломался мотор, а море штормило, они еле-еле выбрались.

– Не смей отпускать его в море с этим Пьером Марио! Это опасно! говорил отец Паоле. – Будь с ним построже! А то он тебя совсем не слушает!

– Паола плохо воспитывает детей, – говорил он, просыпаясь по ночам, матери. – Слишком их избаловала – делают, что хотят! Кучу денег тратят! Вот ненасытные !

– Ой, Терсилла! – восклицала Паола, входя в гладильную. – Как я рада тебя видеть!

Терсилла вставала, улыбалась, обнажая десны, расспрашивала Паолу о ее детях – о Лидии, Анне, Робер-то.

Терсилла шила штаны моим сыновьям. Мать все время боялась, что они останутся без штанов.

– Если б не я, ходили бы с голой задницей! – говорила она.

Из боязни, что они будут ходить "с голой задницей", она заставляла Терсиллу шить по пять или шесть пар зараз.

– Зачем столько? – недоумевала я.

– Ну да, – язвила она. – Ты ведь у нас советская! Ты за суровую жизнь! А я хочу, чтобы дети были одеты! И не допущу, чтобы они ходили с голой задницей!

Когда приезжала Паола, мать уходила с ней под ручку болтать и рассматривать витрины под портиками. Она жаловалась Паоле на меня.

– Все молчит, слова из нее не вытянешь! И к тому же коммунистка! Совсем советская стала!

– К счастью, у меня есть мои дети, – говорила она, имея в виду моих детей. – До чего ж они милы! Я их просто обожаю! Все трое мне нравятся, даже не знаю, кого выбрать! Да, к счастью, у меня есть дети, и скучать мне некогда. У Наталии они бы ходили по улице с голой задницей, если б не я – у меня они одеты! Если что, зову Терсиллу!

Старый портной Белом умер. Теперь мать заказывала платья в каком-то магазине под портиками, который назывался "Мария Кристина". А свитера и кофточки покупались у Паризини.

– Это же от Паризини! – говорила она, показывая Паоле только что купленную кофточку, точь-в-точь так же, как о яблоках, которые подавали к столу: – Это же карпандю!

– Послушай, – говорила она Паоле, – пойдем к "Марии Кристине"! Хочу заказать себе шикарный костюм!

– Зачем тебе костюм, – возражала Паола, – у тебя их полным-полно! Ты одеваешься, как швейцарка! Закажи себе лучше элегантное черное пальто и какую-нибудь этакую шляпу, чтобы надевать вечером, когда ты ходишь к Фрэнсис!

Мать заказывала черное пальто. Но потом говорила, что оно тянет в плечах, заставляла Терсиллу его переделывать и все равно не носила.

– Поглядите на эту мадам! – говорила она. – Подарю-ка я его Наталине!

И, как только уезжала Паола, заказывала себе новый костюм, в котором спустя некоторое время появлялась у Миранды.

– Ты что, – говорила Миранда, – сшила себе новый костюм?

И мать отвечала:

– По одежке встречают!

У Паолы в Турине остались подруги; приезжая, она иногда встречалась с ними. И мать ее всегда ревновала.

– Почему ты без Паолы? – спрашивала ее Миранда.

– Да она пошла к Ильде. А я эту Ильду плохо переношу. Длинная, как жердь, совсем не красивая. Не люблю таких высоких. К тому же она всем плешь проела со своей Палестиной.

Ильда насовсем уехала из Палестины, но говорила о ней часто. Ее брат, Сион Сегре, стал владельцем фармацевтической фабрики. С Альберто они по-прежнему дружили.

Альберто говорил Паоле:

– Пошли сегодня вечером с Ильдой и Сионом есть улиток?

– Я улиток не люблю, – говорила мать.

И оставалась дома смотреть телевизор. Отец презирал телевизор, считал, что он для недоумков. Но матери не запрещал его смотреть – как-никак подарок Джино. Более того, если она вечером его не включала и садилась в кресло с книгой, отец говорил:

– Что ж ты телевизор не включаешь? Включи! Иначе зачем он нужен? Джино его тебе подарил, а ты его не смотришь! Он на тебя столько денег потратил, так ты хотя бы смотри !

Отец по вечерам читал у себя в своем кабинете. Мать с прислугой смотрели телевизор.

После ухода Наталины у матери всегда были прислуги из Венето. Она находила их в деревне, которая называлась Мотта-ди-Ливенца.

У одной из них как-то вечером горлом пошла кровь; срочно вызвали Альберто, и он сказал, что завтра надо сделать рентген. Женщина плакала от страха; Альберто сказал, что это не похоже на кровохарканье, скорее всего, в горле просто ранка.

Действительно, рентген ничего не показал. В горле была всего лишь царапина. Женщина все плакала, и отец сказал:

– Ох уж эти пролетарии, как они боятся смерти !

Мать всякий раз, когда уезжала Паола, обнимала ее со слезами на глазах.

– Ну не уезжай! Я так к тебе привыкла!

– Приезжай ко мне во Флоренцию! – говорила Паола.

– Не могу, – отвечала мать, – папа не пустит. И потом, Наталия уходит на работу, кто же присмотрит за моими детьми?

Паола, слыша это, обижалась и немного ревновала.

– Они не твои дети! Это твои внуки! Мои дети – тоже твои внуки! Могла бы побыть немного с моими детьми!

Мать иногда ездила.

– Сходи к Мэри! – напутствовал отец. – Сразу же, как приедешь, навести Мэри!

– Конечно, навещу! – отвечала мать. – Я так по ней соскучилась!

– До чего ж она мила, эта Мэри! – говорила она, вернувшись. – Очень достойная женщина. Таких людей не часто встретишь! А как я отдохнула во Флоренции! Люблю Флоренцию. И у Паолы такой прекрасный дом!

– А я Флоренцию терпеть не могу. Не выношу Тоскану, – говорил отец.

Во время войны, когда не было масла, Паола присылала его родителям: у нее в саду на Фьезоланских холмах росли оливы.

– Зачем мне это масло! – сердился отец. – Терпеть не могу Тоскану! Терпеть не могу одолжений.

– Ну что Паола? Все такая же ослица? – спрашивал он мать.

– Нет, что ты! По утрам мне приносили завтрак в постель. Так приятно завтракать в постели, в тепле! Я прекрасно себя чувствовала!

– Ну слава богу! А то ведь Паола такая ослица!

– А кто тебе мешает завтракать в постели здесь? – спрашивала Миранда у матери.

– О нет, здесь я встаю! Принимаю холодный душ. А потом укутываюсь, раскладываю пасьянс, и мне становится тепло.

Свой пасьянс она раскладывала в столовой. Входила Алессандра, моя дочь, надутая, мрачная: ей совсем не хотелось вставать и идти в школу. И мать говорила:

– Вот она, Мария Громовержица!

– Ну-ка поглядим, поеду ли я куда-нибудь. Поглядим, подарит ли мне кто-нибудь хорошенький домик. Поглядим, станет ли Джино знаменитым. Поглядим, дадут ли Марио, после этой ЮНЕСКО, что-нибудь попрестижнее.

– Чушь! – говорил мой отец, проходя мимо. – Вечно вы мелете чушь!

Он надевал плащ, чтобы идти в лабораторию; теперь он уже не ходил туда на рассвете. Теперь он ходил к восьми утра. На пороге он пожимал плечами и говорил:

– Ну кто тебе подарит домик? Вот курица!

Я все вечера проводила в доме Бальбо. Иногда встречала там Лизетту, а Витторио – нет: он редко приезжал в Турин, а если и приезжал, то вечерами сидел у Альберто, своего старого друга.

Лизетта и жена Бальбо Лола очень подружились. Лола была та самая неприятная красавица, которую я когда-то видела на подоконнике ее дома или на проспекте Короля Умберто; она шла своей неторопливой, надменной походкой.

Лола и Лизетта подружились, когда я была в ссылке. Не помню, как это случилось, что я перестала ненавидеть Лолу. Уже потом, когда мы с ней подружились, Лола рассказала мне, что тогда, в те годы, прекрасно понимала, насколько она мне неприятна; она даже стремилась показаться еще более неприятной, потому что не знала, как избавиться от робости, неуверенности и тоски. Впоследствии, став ее подругой, я часто и с глубоким недоумением вызывала в памяти тот образ, такой надменный и неприятный, что под ее взглядом я съеживалась, как червяк, ненавидя и ее, и себя. Вызывая в памяти тот образ, я до сих пор сравниваю его с близким и дорогим мне обликом моей подруги, каких не так много у меня в этом мире.

Пока я была в ссылке, Лола какое-то время работала секретаршей в издательстве. Секретарша из нее была никудышная: она вечно все забывала. Потом ее арестовали фашисты, и два месяца она просидела в тюрьме. При немцах, скрываясь и маскируясь, они с Бальбо поженились. Лола была все так же красива, но волосы уже не стригла под пажа, и они больше не стояли на голове, как стальной шлем, а в живописном беспорядке ниспадали на плечи, как у индейцев – не у индейских женщин, а именно у мужчин, не прятавшихся от дождя и солнца, прежний строгий чеканный профиль стал нервным и выразительным; это лицо теперь было тоже открыто непогоде, дождю и солнцу. Но иногда, может на какой-то миг, проглядывала прежняя высокомерная мина, и походка вновь становилась пружинистой, надменной.

Отец при каждом упоминании о Лоле считал своим долгом выразить восхищение:

– Как же хороша эта Лола Бальбо! Ах, как хороша! – И добавлял: – Я слышал, они ходят в горы. И дружат с Моттурой.

Биолога Моттуру отец очень уважал. Дружба между Бальбо и Моттурой несколько примиряла его с тем, что я каждый вечер ухожу из дома.

– Куда это она? – спрашивал он у матери. – К Бальбо? Бальбо дружат с Моттурой! Как это они подружились с Моттурой! Где познакомились?

Отца всегда интересовало, как люди становятся друзьями.

– Как они подружились? Где познакомились? – беспокойно спрашивал он. А-а, в горах, должно быть! Ну конечно, в горах!

Установив таким образом происхождение дружбы, он успокаивался; если он питал уважение к одному из друзей, то был готов перенести его и на другого.

– Лизетта тоже заходит к Бальбо? А где они познакомились?

Бальбо жили на проспекте Короля Умберто. У них была квартира на первом этаже, и дверь никогда не закрывалась. Входили и выходили друзья Бальбо, провожали его до издательства, шли с ним перекусить и выпить капуччино 1 в кафе Платти, потом возвращались к ним домой и говорили, говорили до поздней ночи. Если они его вдруг не заставали дома, то все равно усаживались в гостиной и говорили меж собой, слонялись по коридорам, располагались на его письменном столе: он всех их приучил жить без всякого расписания, забывать даже про ужин и говорить, говорить без передышки.

1 Крепкий кофе с небольшим количеством молока.

Лоле до смерти надоели эти паломничества к ним в дом. Но она тем не менее делала свое дело – занималась ребенком, который вызывал у нее смешанное чувство тревоги и скуки, потому что Лола, как и Лизетта, не очень умела быть матерью, перейдя вот так вдруг, без размышлений, из туманной юности к тяготам зрелости.

Время от времени она оставляла ребенка матери или свекрови, а сама наряжалась, надевала жемчуг и другие украшения и выходила, как прежде, пройтись по проспекту Короля Умберто ленивой походкой, прикрыв глаза и словно разрезая воздух орлиным носом. Возвращаясь с таких прогулок, она заставала в доме все ту же публику; все сидели на сундуке в передней или располагались табором на столах, и тогда у Лолы вырывался протяжный и отчаянный гортанный стон, на который никто не обращал внимания.

Когда мужа не было дома, она называла его ласкательными именами и скучала, время от времени испуская все тот же протяжный гортанный стон, только не отчаянный, а нежный, как любовный призыв голубки, но, стоило ему появиться на пороге, она тут же напускалась на него – из-за того, что он, как всегда, опоздал к обеду или оставил ее без денег, а в доме шаром покати, и она скоро с ума сойдет от этой никогда не закрывающейся двери и от этого проходного двора; завязывалась перепалка: он пускал в ход свой ядовитый сарказм, она – только накопившееся раздражение, и в конце концов взаимные обвинения и оправдания запутывались в один неразрывный клубок. При этом они никогда не бывали одни, даже когда ссорились, таким образом, иногда доставалось и торчавшим в доме друзьям: Лола кричала им, чтоб убирались вон, но они и не думали трогаться с места, а спокойно и даже забавляясь ждали, когда утихнет буря.

На обед Бальбо ел всегда одно и то же, а именно: рис с маслом, бифштекс с картошкой и яблоко. Это была диета, которой он должен был придерживаться, поскольку в войну перенес амебную дизентерию.

– Бифштекс есть? – с беспокойством спрашивал он, садясь за стол.

Получив утвердительный ответ, рассеянно принимался жевать, продолжая говорить с друзьями, не оставлявшими его и во время обеда, и время от времени ловко подпускать шпильки жене.

– Вот зануда! – обращалась Лола к друзьям. – Надоел, право! Да есть твой бифштекс! Неужели мне до смерти возиться с этими бифштексами! Съел бы хоть раз яичницу !

Она вспоминала времена Сопротивления, когда они жили в Риме в подполье, очень нуждались, но она все-таки бегала по городу, чтобы отыскать на черном рынке масло, бифштексы и рис. Бальбо объяснял, что не может есть яичницу, что ему это вредно, и продолжал жевать, серьезный, рассеянный, равнодушный к тому, что жует, лишь бы это был бифштекс, и хорошо прожаренный.

– Надоели мне твои друзья! – жаловалась Лола. – У них нет личной жизни, нет жен и детей, а если и есть, они на них плюют и вечно толкутся здесь!

По субботам и воскресеньям дом пустел. Лола оставляла ребенка свекрови и уезжала с мужем кататься на лыжах.

– Вчера он был просто очарователен! – говорила в понедельник утром вновь появлявшимся друзьям. – Если б вы видели, как он был очарователен! Он катается как бог! Как танцор! И с ним так хорошо, так весело! А сейчас опять зануда!

Иногда они с мужем отправлялись в ночной клуб потанцевать. И танцевали до поздней ночи.

– Ах, как было весело! – говорила потом Лола. – Он божественно танцует вальс! Будто летает на крыльях!

Она вешала в шкаф вечернее платье, и при воспоминании о муже, ушедшем на работу, у нее снова вырывалось нежное голубиное воркование.

Бальбо время от времени говорил жене:

– Купи себе новое вечернее платье. Мне будет приятно.

Лола, чтобы доставить ему удовольствие, покупала платье, а потом досадовала, говоря, что платье нелепое и она никогда его не наденет.

– Болван! – говорила она. – В угоду ему я должна покупать ненужные платья!

Если не считать своей недолгой секретарской службы в издательстве, Лола никогда и нигде не работала. В том, что секретарша из нее была никудышная, она вполне соглашалась со своим мужем. Но оба были уверены, что какая-то работа должна найтись и для нее, только надо подумать какая; Бальбо просил и меня подумать, чем бы таким Лола могла заняться среди бесчисленного количества существующих ремесел.

Лола всегда с тоской вспоминала время, проведенное в тюрьме.

– Вот когда я сидела в тюрьме! – Это была ее коронная фраза.

В тюрьме, по ее словам, она чувствовала себя превосходно, сразу освоилась и освободилась наконец от извечной скованности. Там она подружилась с югославскими политзаключенными и с обычными уголовницами; с ними она легко нашла общий язык, завоевала их доверие, всем помогала, советовала – одним словом, была душой общества. Все разговоры с мужем насчет будущей работы неизменно сводились к тюрьме; оба приходили к выводу, что нужно искать такую работу, где она могла бы чувствовать себя "как в тюрьме", свободно и раскованно, могла бы проявить себя. Но такую работу найти было нелегко. Впоследствии она заболела и какое-то время пролежала в больнице; и там, среди других больных женщин, в ней опять возродился талант быть лидером: видимо, он проявлялся только в драматических, чрезвычайных обстоятельствах, на грани риска или перед лицом человеческих страданий.

Лизетта нашла себе работу в Риме – поступила в общество "Италия СССР". Она выучила русский; мы начали учить его втроем – она, я и Лола сразу же после войны, только Лизетта выучила, а мы остановились на полпути. Лизетта каждый день ходила на работу и тем не менее умудрялась вести дом; теперь она сама занималась детьми, хотя и делала вид, что дети ее не интересуют и растут совершенно самостоятельными, несмотря на еще нежный возраст. Отпуск она по-прежнему проводила в Турине и привозила детей с собой. Когда ее спрашивали, где дети, она рассеянно отмахивалась: мол, даже не помнит, где их оставила, должно быть, бегают где-нибудь по улицам. А дети в это время гуляли в парке под присмотром бабушки и няньки, и, как только темнело, Лизетта мчалась за ними, прихватив шарфики и беретики; как-то незаметно, не признаваясь в этом ни себе, ни другим, она превратилась в нежную, любящую, заботливую мать.

А еще Лизетта все время притворялась, что у нее с мужем серьезные политические разногласия. На самом деле при муже она вела себя тихо, как овечка, и даже в мыслях не позволяла себе хоть в чем-то с ним не согласиться. Да и какие могли между ними быть разногласия? Партия действия, пе-де-а, канула в прошлое, не оставив по себе даже памяти, а Лизетта заявляла, что ее зловещая тень маячит повсюду, особенно в стенах ее собственного дома. Едва ее дети стали хоть сколько-нибудь способны мыслить, она кинулась с ними в полемику, главным образом со старшей; та своим остроумием и независимостью частенько ставила ее в тупик, и, бывало, мать и дочь долго спорили перед каким-нибудь мясным блюдом о богатых и бедных, левых и правых, о Сталине, церкви и Христе.

– Не строй из себя графиню! – говорила Лизетта своей подруге Лоле, видя, как та надевает драгоценности и красится перед зеркалом.

Однако сама в конце концов тоже чуть-чуть подводила глаза, и они шли по проспекту Короля Умберто, по бульварам: Лизетта в расстегнутом плаще, в сандалиях на босу ногу, весьма, кстати сказать, маленькую, Лола в прилегающем черном пальто с огромными пуговицами, с брошкой на воротнике; высоко поднятый орлиный нос как бы разрезает воздух, а походка делается упругой и надменной.

По дороге заходили в издательство. Натыкались на Бальбо, который стоял в коридоре и говорил либо со священником, либо с Моттурой, либо с каким-нибудь другом, сопровождавшим его от самого дома.

– Слишком часто он якшается с попами! – говорила Лизетта о Бальбо. Слишком часто!

Про него, правда, она не говорила, что "он в душе настоящий пе-де-а", Бальбо как раз был один из немногих, о ком она этого никогда не говорила, наоборот, Бальбо, случалось, обвинял ее в том, что она немного пе-де-а, что она – последняя из пе-де-а, своего рода реликт. Она же обвиняла его в том, что он уж чересчур католик; этого она не простила бы никому на свете, а ему прощала, потому что навсегда сохранила память о том, как благоговела в детстве перед маленьким оратором, приносившим ей по воскресеньям книги Кроче.

– Он граф! В глубине души он неисправимый граф! Оба они – граф и графиня! – говорила она, вспоминая о Бальбо и Лоле в Риме, вдали от них.

К своим римским друзьям она была привязана гораздо меньше: с ними у нее не было разногласий, но не было и общих воспоминаний, с ними она, в сущности, скучала. Но в этом не призналась бы и самой себе. На расстоянии одного того, что Бальбо из знатной семьи и к тому же католик, казалось достаточно, чтобы опровергнуть все его доводы. Но стоило ей приехать в Турин, ее тянуло в дом Бальбо как магнитом, хотя она ни за что бы не решилась сказать себе: "Они мои друзья, я их люблю, и мне плевать, каковы их идеи, мне плевать, что они обожают попов!" В ее нежной, наивной душе сплеталось такое множество чувств, и своих, и чужих, они прорастали, как лес, не давая ей заглянуть в себя.

Моттура и Бальбо были так неразлучны, что в издательстве даже изобрели глагол "моттурить".

– Что делает Бальбо?

– Моттурит, что же еще! – говорили мы.

Бальбо после разговоров с Моттурой шел к издателю, чтобы сообщить ему соображения Моттуры по поводу научной серии, к которой сам в общем-то не имел никакого отношения, но привык повсюду совать свой нос, и по каждой серии ему было что сказать. Бальбо в точных и естественных науках ничего не смыслил, хотя перед тем, как поступить на юридический, он в своих юношеских метаниях два года проучился на медицинском, однако абсолютно ничего из этого не вынес. Моттура был единственным ученым из его знакомых, если не считать моего отца, которому в те далекие годы он сдавал экзамен по анатомии; разговоры с Моттурой пробуждали его интерес к научной литературе, правда, ни одной книги он не прочел, а лишь сунул туда наугад свой красный нос. И все же, беседуя с Моттурой, он на лету схватывал новые идеи. Беседовал он, конечно, не для этого, а для собственного удовольствия; впрочем, беседуя с людьми, он никогда не ставил себе конкретной цели, а если и ставил, то в процессе разговора начисто о ней забывал. Его беседы были сродни исследованиям чистой, не нацеленной на какие-то определенные результаты науки. Но кое-что из своих бесед он ухитрялся все же выудить для издательства: так, человек, присаживаясь под кустик по большой нужде, не может не сознавать, что одновременно удобряет землю. Подобное отношение к работе никто и нигде, кроме этого издательства, терпеть бы не стал. Позже Бальбо научился работать по-другому, но уже не здесь. А тогда он работал именно так, и вплоть до вечера не замечал усталости, и, только ложась спать, вдруг ощущал себя совершенно разбитым. Он тогда еще писал книгу; откуда он брал на это время – абсолютно неясно, и все же писал, потому что в один прекрасный день сдал ее в набор и попросил друзей прочитать корректуру, потому что сам этому так и не научился: мог бы просидеть над ней месяцы, не найдя ни одной опечатки.

В доме Бальбо я засиживалась до поздней ночи. Бессменными гостями этого дома были трое друзей: один маленький, с усиками, второй лицом немного напоминал Грамши, третий – розовый, кудрявый, улыбчивый. Тот, что все время улыбался, потом пришел работать в издательство: ему доверили научную серию, что само по себе было весьма странно, поскольку наукой даже отдаленно он не занимался; однако работал, как видно, неплохо, потому что годами сидел на этой литературе, а потом даже возглавил серию, но при этом сохранил свою тихую, грустную, обезоруживающую улыбку, когда разводил руками и говорил, что ничего не смыслит в науке; в конце концов он ушел, основав собственное издательство по выпуску научной литературы.

Бальбо, когда ненадолго прекращал дискуссии со своими друзьями, начинал излагать мне и Павезе свое мнение о наших книгах. Павезе слушал его, сидя в кресле под лампой, курил трубку, криво усмехался и на все речи Бальбо отвечал, что это давным-давно ему известно.

И все же слушал с живым интересом. В отношениях с друзьями он всегда был ироничен и о нас, своих друзьях, отзывался с иронией; эта ирония, пожалуй, одна из самых замечательных его черт, но, к сожалению, он никогда не привносил ее в то, что поистине задевало его за живое, – в отношения с женщинами и в свои книги; иронию Павезе оставлял для друзей, потому что дружбу воспринимал как естественное состояние, как нечто такое, чему не придавал слишком большого значения. В любовь, как и в творчество, он бросался очертя голову и потому ни посмеиваться, ни быть самим собой уже не мог; каждый раз, когда я думаю о нем, мне прежде всего вспоминается его ирония, и я оплакиваю ее, потому что она больше не существует: ее нет в его книгах, она промелькнула молнией лишь в этой его кривой усмешке.

Что касается меня, то я с замиранием сердца ждала отзывов о моих книгах. И зачастую в оценках Бальбо видела образец блистательного проникновения. В то же время я прекрасно знала, что в каждой книге он читает максимум несколько строчек. Жизнь не оставляла ему ни времени, ни пространства для чтения. Но эту нехватку он с лихвой восполнял редкостной интуицией, которая помогала ему вывести свое суждение из простого сочетания двух фраз. Порой, когда Бальбо не было рядом, меня глубоко возмущал этот способ выносить приговоры, и я обвиняла его в поверхностности. Однако тут крылась моя ошибка: Бальбо можно было обвинить в чем угодно, только не в поверхностности. Даже если бы он прочел мои книги от корки до корки, то все равно не смог бы ничего добавить к своим оценкам. Общими и поверхностными фразами о книгах и людях он отделывался, когда от него требовался практический совет: советовать он не умел ни другим, ни себе. Так, он частенько давал мне один совет, когда говорил о моих книгах или видел меня в меланхолии: почаще бывать на собраниях коммунистической ячейки, в которую я тогда входила. Ему казалось, что именно таким образом я смогу приблизиться к реальной жизни, преодолеть свою отчужденность; в послевоенные годы бытовала такая точка зрения: считалось, что участие в левых партиях поможет писателям разорвать замкнутый круг теней и слиться с действительностью. Я тогда не решалась признать этот совет неправильным, но, следуя ему, чувствовала себя еще более несчастной и потерянной, однако покорно ходила на собрания, которые в глубине души, не решаясь признаться себе самой, считала скучными и бессмысленными.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю