Текст книги "Когда глаза привыкнут к темноте (Не смотри мне в глаза...)"
Автор книги: Наталия Кочелаева
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
– Видите ли, дитя мое, я вам так отвечу. Когда я раньше заглядывал к себе в сердце, я там видел только всякий хлам и мышиное кало. Теперь там живет эта женщина, поселилась, представьте, без ордера, и живет, сидит с ногами на диване, жрет мармелад. А я в свое сердце вынужден входить со стуком: «Вы позволите?» А она мне: «Пожалста-пожалста, только калоши снимите!» Должен же я как-то эту ситуацию разрешить? Женюсь, куда деваться!
«Дитя», на удивление кротко выслушав бредовую исповедь жениха, кивнула и расписала нас.
В нашем счастье было третье лицо. В кухне отдельной двухкомнатной квартиры Арсения жила Вава. Таким старорежимным прозвищем именовалась сухая, сморщенная, как черносливина, старушка. Кем она приходилась Дандану, я уяснить никак не могла. Была ли она его нянькой, или принятой когда-то на службу и зажившейся кухаркой, или приходилась ему родственницей? Несмотря на свою внешнюю дряхлость, Вава бойко вела домашнее хозяйство, что было очень кстати, – несмотря на высокий статус «редакторской жены», я не хотела оставлять службу в издательстве. Незаметно, как истинный домовой, она скользила по комнатам, смахивала пыль, мыла полы, стряпала, подавала, относила белье в прачечную. Впрочем, на улицу выходить не любила, предпочитала сидеть в кухне на своем топчанчике и, шустро побрякивая спицами, вязать толстый шерстяной носок. Вырабатывала она их очень быстро, но, кажется, больше ничего вязать не умела. У Арсения скопился целый склад этих незатейливых предметов туалета, он дарил их друзьям, хранил в них старинные елочные игрушки и затыкал щели в оконных рамах, но это не спасало, продукция продолжала прибывать.
Насколько я могла судить, Арсений и Вава обожали друг друга. Он первой читал ей новые стихи. Слушая заумь, которая даже у бывалых читателей вызывала оторопь, старуха вздыхала, крестилась и время от времени роняла слезу. Арсений подшучивал над Вавой в своем стиле. Бывало, привязывал тесемки ее фартука к кухонной двери, пока она чистила картофель, и старушка не могла понять: что там хлопает и не пускает ее за спиной? Однажды Арсений заявил Ваве, что, согласно последнему правительственному постановлению, готовить следует не на воде, а на чернилах, и в доказательство приволок в кухню трехлитровую бутыль этого продукта. Упрямица, правда, шутки не поддержала и не сварила подопечному синего борща, а заявила, что лучше пойдет в Сибирь, чем подчинится такой чепухе. В общем, гармония в этом доме царила полная, и я опасалась, что мое появление внесет определенный диссонанс. Но нет, Вава приняла меня с восторгом. Впоследствии я узнала, что она на дух не переносила бывшую жену Арсения, красавицу Эстеллу, и очень боялась, что они сойдутся вновь.
Эстелла, конечно, не была француженкой, как заявил мне Дандан при первой встрече. Она просто любила говорить на плохом французском, носила только парижские платья от Пакэна [3]3
П а к э н Исидор – французский модельер, глава известной парижской фирмы дамских мод. ( Здесь и далее примеч. ред.)
[Закрыть], шикарно грассировала и курила папиросы с золотым ярлыком.
– Дворняжку под пуделя обрили и на выставку послали, а когда ей там не дали медаль – очень обиделись и даже в амбицию впали, – так пояснила мне свое отношение к экс-хозяйке Вава, и я с удивлением поняла, что не так проста эта старушка, как кажется. Мне пришлось в этом убедиться еще раз, когда я перевезла свою мебель. Ни с одним из предметов я не готова была расстаться, они представляли для меня ценность большую, чем просто стол, шкаф, кресло. Арсений с потрясающим знанием дела предложил мне прикрутить лишние вещи болтами к потолку.
– Тогда они не займут лишнего места, не будут подвержены повреждениям и поломаниям, усушке и утруске, а станут радовать твой взор круглосуточно, о роза души моей! Сегодня же приглашу мастера!
Он демонически захохотал, закурил изогнутую трубку и ушел на службу. А я осталась посреди столпившегося мебельного стада, и тут из кухоньки тихой мышью выбралась Вава.
– Найдем, найдем куда поставить, – шепнула она мне ласково. – Таких вещей не найти сейчас, все из фанеры, а это работа мастера, с прежнего времени. Поди-ка за мной…
Первая комната служила нам гостиной и столовой, вторая была спальней, кабинетом, библиотекой… Одну из стен целиком занимал стеллаж с книгами, огромный, тяжелый стеллаж, который невозможно было пошатнуть, не то что сдвинуть с места, он был, казалось, вырублен из целого куска дерева и намертво врос в пол, в стену, в потолок.
– Задвинь штору, дружок, – попросила меня Вава, и я, дивясь причудам старухи, запахнула тяжелый занавес цвета молодой травы. – А теперь…
У нее в пальцах – в пальцах, обтянутых складками сухой, пергаментной кожи, оказался затейливый ключ с фигурной бородкой. Им она ткнула в невидное отверстие, куда-то в тень стеллажа, повернула с некоторым усилием… И все волшебным образом пришло в движение, все изменилось. Послышался тихий, въедливый скрип, и холодок пробежал у меня вдоль позвоночника, корни волос стали болезненно чувствительны. Так могло бы стонать привидение, так жаловалась бы на свою участь заблудшая душа… Срединная часть стеллажа, выглядевшая такой непоколебимой, такой монолитной, плавно выдвинулась навстречу мне и мягко отъехала вправо, открывая моему изумлению низкую дверцу в стене.
Легкая, как сухой осенний лист, рука Вавы подтолкнула меня в спину. Я сделала шаг, потянула на себя потайную дверцу… За ней было очень темно, тянуло холодом.
– Темно, – прошептала я.
– Сию секунду, – ответила Вава и с неестественной для ее возраста прытью принесла мне свечу в бронзовом подсвечнике. Подсвечник, украшенной какой-то вакхической женской фигурой, до сих пор скромно жил в кухне, но теперь он имел заговорщицкий вид, и разнузданная полуголая девица, казалось, подмигивала мне. Быть может, ей уже приходилось освещать путь в некую тайную комнату?
Комната оказалась узкой и длинной, как пенал, каменные стены были увешаны старыми, вытертыми коврами и кусками ковров.
– Что это? – обернулась я к Ваве. Она следовала за мной. В дрожащем свете свечи ее лицо изменилось так, что я вздрогнула. Оно помолодело, стало мягче, разгладились глубокие морщины на щеках, и младенчески-голубые, мутные глазки старухи просияли новым цветом, новым блеском. – Это что, кладовая?
– Милая моя, какая же это кладовая? Кто ж строит кладовую в библиотеке? Сроду она здесь была, предназначалась для инкунабул… Для книг старинных, бесценных, поняла? Дом дед мой строил, снаружи невозможно понять, что здесь есть помещение. Много секретов тут хранили, но главного не сберечь по тайникам, не схоронить в камне…
– Ваш дед?
– Наш, – с улыбкой передразнила меня старуха. – И дом был мой, не две комнаты с кухней, а весь дом. Не напрягай головушку. Графиня Бекетова, рада знакомству…
Кажется, я огляделась, чтобы увидеть рядом графиню – тонкую, в кринолине, с веером из страусовых перьев. Вава засмеялась, хрипло, как закаркала.
– Это я. Варвара Дмитриевна Бекетова. Графиня Бекетова. Фрейлина императрицы.
– Да, но как же… – только и смогла прошептать я, не оглядывая, но восстанавливая в памяти заляпанный жиром передник Вавы, тонкую седую косичку, завязанную грязной ленточкой, ее растоптанные туфли и делано-простонародный выговор.
И, присев на кресло в виду разверстой тайной двери, она рассказала мне свою историю, невероятную и обычную, столько же соответствующую не то что духу, а самому дыханию эпохи, сколь и моя собственная, столь же, как и моя, похожую на сказку.
Графиня Варвара Дмитриевна рано осиротела, выросла под строгим надзором тетки – матушки-настоятельницы женского монастыря, но, вопреки данному воспитанию, характер приобрела независимый и свободолюбивый. Замуж выходить отказалась наотрез, искателей руки спроваживала со смехом, в свете блистала многочисленными талантами. Она состояла полноправным членом историко-философского общества, она пела, умела подчинить своей воле капризную плаксу-акварель, за право напечатать новые стихи графини ссорились редакторы литературных журналов в Москве и в Петербурге. Кроме ума и таланта, Всевышний наградил Бекетову добрым сердцем, неравнодушным к страданиям. Она много тратила на благотворительность – тратила с легкостью, ибо состояние ее было огромно. Ну, не только, конечно, поэтому… Особенно неравнодушна Вава была к бедным художникам. Молва связывала ее имя с молодым живописцем, впоследствии знаменитым, даже великим. Поговаривали, что мастер кисти охотно пользуется благосклонностью графини во всех возможных смыслах, в том числе и в финансовом. Произошел скандал, ей пришлось оставить почетную должность фрейлины и провести год в подмосковной деревеньке, дабы заставить умолкнуть злые языки. Но все это – забавы молодости. В последние годы перед революцией стареющая графиня жила тихо, уединенно, почти не выезжала и никого не принимала у себя. У Варвары Дмитриевны появилась компаньонка. Неизвестно откуда взялась эта худенькая, скромная девушка, но всякий любопытный мог бы усмотреть разительное сходство между Наденькой (так звали компаньонку) и портретом, висевшим в столовой, портретом, изображавшим саму Варвару Дмитриевну в юности. Она по-прежнему находила особый смысл в творении великодушных благ, но теперь простирала свою доброту исключительно на свое окружение. Вся прислуга, когда-либо служившая у Бекетовой, молилась на нее. Графиня давала горничным приданое, крестила их детей, помогала обзавестись собственным делом дворецким и кучерам, на свои деньги кормила, лечила и учила всех чад и домочадцев своих слуг. В антресолях ее дома жила в праздности и сытости ее бывшая экономка. Крестьянка Тверской губернии, вдова, она была ровесницей и тезкой Варвары Бекетовой, по фамилии Симакова. Три года назад она упала с подоконника, сломала обе ноги и теперь не могла работать, да и вообще почти не двигалась.
В 1905 году Наденька познакомилась со студентом Данчковским и вышла за него замуж. Молодые остались жить у Бекетовой.
– Некрасивый он был, длинный, тощий такой… А Надя его сильно любила. Бывало, придет он домой, а она кинется ему на шею и так и замрет вся… Он любил ее – и жалел сильно. Меня так никто не любил. Да он всех жалел, добрый был. Бывало, до смешного доходило – идет он по улице, а за ним штук пять собак рысят, деловитые такие, словно министры на приеме у государя. Он в кармане шинели всегда колбасу таскал, подкармливал дворняг бродячих. А погиб ни за что, как заяц. Казак разрубил его шашкой от плеча до пояса, когда первую революцию разгоняли. От горя Надя раньше времени родила. Арсения мы выходили, а Надюша умерла. Уже вставать начала, по комнатам ходить, сына сама кормила. Только была как бы не в себе, все за голову держалась. Однажды утром она просто не проснулась. Врач сказал, что какой-то сосуд лопнул у нее в голове, что она умерла во сне. И остались мы с Арсением… Он уже в реальном училище Петершуле [4]4
П е т е р ш у л е – немецкое училище при церкви Святого Петра в Санкт-Петербурге, основано в 1710 г.
[Закрыть]был, когда заварилась эта большевистская каша.
– Почему же вы не уехали? – спросила я. – Многие ведь уезжали!
– Чтоб у тебя муж был, вот почему, – сварливо ответила Вава. – Куда нам было ехать? Старуха и мальчишка, на чужой стороне… Деньги пропали в первый же год, банкир оказался сообразительней и сбежал со всеми сундуками не то в Париж, не то в Берлин. Было с чем ехать, врать не буду, но всего я забрать не могла. Набережную эту гранитную, волну невскую, мутную, стены своего дома, платочек серого неба, что из окна моей спальни виден… Но я понимала, если останусь – конец мне, сгинем вместе с Арсюшей. Тут как раз Варвара-экономка померла, не стала ждать, как мы эту кашу расхлебаем. Горничная меня и надоумила: возьмите, мол, Варвара Дмитриевна, ее паспорт, прикиньтесь простой старухой, авось пронесет, а уж мы не выдадим. И не выдала ведь! Только сбежала да все бриллианты прихватила, одно вот твое колечко и осталось. – Она кивнула на чистый, умытый бриллиант, сверкавший у меня на пальце.
– Так это ваше колечко? Я отдам… Возьмите…
– Мне не надо, деточка. На пальцы-то мои посмотри, ровно сучья кривые! Носи на здоровье, помни графиню Бекетову. Не снимай, я тебе сказала! Вот так… Все добришко графское реквизировали и растащили, дом пролетарьятом уплотнили… Но прожили кое-как. Арсюша детскосельскую школу закончил, потом электротехникум. Потом вот с пути сбился, стихи писать стал. Сейчас-то я уж не вхожу ни во что, гаснет мой разум… А ведь какой ясный был! Только и смотрю за собой, как бы не проговориться, не проболтаться в очереди. А мыслей у меня одна: похоронили графиню Бекетову, девицу, скоро и крестьянки Симаковой, вдовы, не станет. Прошла жизнь, и слава Богу. Да что это у тебя – слезки? Не плачь, не надо, дурнеют от этого. Давай-ка потихоньку перетаскаем твои вещички, пусть тут стоят, ничего им не сделается…
ГЛАВА 4
Я была очень счастлива в те годы, хотя жили мы, скорее, бедно. Арсений был потрясающе равнодушен к деньгам, гонорары его, на которые мы могли бы жить, тратились моментально и бессмысленно – на цветы, на конфеты, на экзотичные, непригодные в быту вещи, вроде толстой белесой ящерицы в круглом аквариуме. Несчастный гад простудился и подох в первые же осенние заморозки, несмотря на то что квартиру неплохо отапливали. Дандан устроил своему питомцу пышное погребение, и я подпрыгивала на холмике мерзлой земли, слушая скорбные речи приглашенных ерников, в уме подсчитывая – сколько теплых вещей можно было купить на деньги, потраченные на самого гада, на его прокорм и на эти идиотские поминки с икрой и водкой! Но густое, медовое счастье моей первой любви согревало своим светом серые будни, серый город с незнакомым именем Ленинград был весь залит янтарным его светом. Какое чудо были наши музыкальные вечера! Нервы мои, к сожалению, устроены так, что я не могу переносить музыку, мне хочется скулить и подвывать, как, бывает, подвывают звукам скрипки капризные собачонки. Арсений знал это. Репетировал он, только когда я уходила из дому – в гости к приятельнице или за покупками. Но как я гордилась им, когда он играл вторую фугетту Генделя, а гости слушали внимательно, проникновенно! У нас бывал известный музыковед Сотинский, органист Брауль, замечательный камерный певец Дуво и оперный певец Чесночников. Наше любовное гнездышко овевали мелодии Баха и Генделя, писатели и поэты увивали его посвящениями, и порой я чувствовала себя владычицей морскою. У той золотая рыбка должна была служить на посылках, а у меня в домоправительницах ходила графиня! Вавочка стала моим лучшим и любимым другом, она заменила мне мать, она в конечном счете сделала для меня больше. Долгими вечерами, в неспешных беседах она передавала мне неизъяснимую прелесть дам прошлого века, учила изящным манерам, внушала хороший вкус.
А за стенами нашего дома выла, клубилась, пожирала жизни темная эпоха, и ходили, шаркали, крались в ночи страшные слухи. Многие из наших знакомых были арестованы, многие сгинули без вести, и их родные высылались неведомо куда. Я знала то, чего не знали многие, – знала, к примеру, что в машинах с надписями «Хлеб», которых необыкновенное множество появилось в Ленинграде, развозят не свежую выпечку, а заключенных. Это было страшно, но страх существовал вне моей души, потому что я знала и то, что наше время еще не пришло, мы можем продолжать свой пир во время чумы. Дандан же вообще вел себя так, словно жил при дворе какого-нибудь «короля-солнце», в беспечную эпоху смягчения нравов. Арсений был насмешливо-нежен, галантен, неутомим в любви и неиссякаем в нежности.
– Что тебе снилось? – спрашивал он меня каждое утро. – Вот я видел, что мы летим с тобой на воздушном шаре через безбрежную пустыню… Под нами – бесконечные горы песка, над нами – белесое, выцветшее от солнца небо, а нам весело. У нас с тобой есть вода и еда. Ты готовишь бутерброды с ливерной колбасой, а я трубку курю и тебе под юбку лезу.
Сны его бывали еще более фантастичны, и я завидовала ему, потому что мне почти никогда ничего не снилось. Говорю «почти», потому что один сон все же был в библиотеке моих грез. Но снился мне просто холм, покрытый яркой, изумрудной травой, а в траве было много одуванчиков – не желтых, а белых, готовых улететь с первым ветерком. Снилось мне, что кто-то, чьего лица я не вижу, срывает один из одуванчиков и дует на него, разлетаются легкие парашютики, и мне становится так легко, так хорошо на душе… Словно я уже умерла и, как одна из этих пушинок, лечу к небу, все выше, выше, выше…
– Неужели только этот холм? – дивился Арсений.
– Только этот.
– И ты никогда не видела его на самом деле?
– Откуда? Я всю жизнь прожила в Петербурге, даже за город на пикник не выезжала.
– Бедное дитя! Надо будет попасти тебя где-нибудь на солнышке. Вот издадут книгу…
Богиня писательской удачи повернулась к нам лицом: у Дандана вышла долгожданная книга и мы смогли поехать на лето в дом отдыха Ленинградского литфонда, в Коктебель. Путевки, разумеется, Дандану могли предоставить и раньше, совершенно бесплатно (и предлагали неоднократно), но приехать туда и не щегольнуть туалетами перед писательскими женами? Это было бы глупо. Портниха сшила мне несколько платьев, содрав бешеные деньги за срочность заказа, и через несколько дней, в вечерний час, я уже увидела из окна поезда огромную лужу черничного желе – это и было море.
Потом я узнала, что все отдыхающие и туристы делятся на две группы. Активная группа бегает по музеям и развалинам, осматривает базары и дегустирует на свой страх и риск блюда местной кухни, примеряет экзотические наряды и скупает сувениры. Пассивная группа валяется на пляже, пьет слабенькое местное вино, играет в преферанс и волейбол, зато активно флиртует, не утруждая себя, впрочем, походами дальше гостиничного ресторана. Так вот, в Коктебеле это разделение выглядело более резко, чем где бы то ни было. Ситуация обострилась не исчезнувшим духом Серебряного века, притягательного для нервных натур, и непосредственной близостью дома Максимилиана Волошина. Усилиями восторженных курортников дом его был превращен в подобие языческого капища, где заправляла главная жрица – вдова поэта Мария Степановна. Она была очень дурна собой и в то же время необыкновенно привлекательна. Ее татарские глаза, медленная речь, даже ее черные усики таили в себе такую бездну печального обаяния, что она втягивала в водоворот своей могучей ауры и молодых, и старых. Мария Степановна была большой оригиналкой, ходила ночевать на могилу мужа, курила крепкие папиросы, голодала зачем-то до обмороков, и гости старались ей подражать, соперничая друг с другом в степени экзальтации. Среди них я увидела и выделила необыкновенную троицу.
Главой ее была молодая московская поэтесса, которую в доме называли насмешливо Тифозный херувим. Она в самом деле походила на ангела Джотто – мягким, правильным лицом, ясностью огромных голубых глаз, и только тонкие, вьющиеся ее волосы были очень коротко острижены. Поэтесса приехала в Коктебель со своим будущим мужем, тоже московским поэтом, но поэтом состоявшимся и признанным. В первый же день приезда супруги столкнулись на пляже с бывшим мужем поэтессы, который освободил эту почетную должность всего полгода назад. Бывший муж – для разнообразия – был драматургом, его революционные («революционные и по содержанию, и по форме», как он любил уточнять) пьесы шли во всех театрах страны. Вопреки злорадным ожиданиям отдыхающих, никакого скандала за этой встречей не последовало. Напротив – экстравагантная троица спаялась так крепко, что оказалась заключенной как бы в сверкающую капсулу собственной взаимной нежности. Нежность образовывала внутренний слой капсулы, а внешний состоял из ревнивой зависти окружающих дам и жадного внимания мужчин. Пожилой, но по-мальчишески стройный драматург, серо-волосый и серолицый, каждый день дарил ей розы, которые по его заказу привозили из ботанического сада в Евпатории. Высокий, полнеющий, холеный поэт носил ее на руках по берегу и однажды исполнил под ее балконом настоящую серенаду, после чего, ловко подтянувшись на руках, забрался в номер и получил, вероятно, заслуженную награду. У этого жениховствующего увальня, кстати, оказался превосходный баритон.
Мне удалось подавить в себе и зависть, и ревность. Я любовалась поэтессой, восхищалась ее анемичной красотой, серебряным полынным веночком на выгоревших волосах, ее запыленными узкими ступнями в античных сандалиях, ее манерой купаться на рассвете голышом и, конечно, ее мужчинами. Они не усложняли, а украшали ее жизнь. Сам воздух ночного Коктебеля, напоенный смолистым ароматом кипарисов и дыханием моря, пронизанный светом громадной луны и озвученный незримыми цикадами, казалось, располагал к романам, интригам и шашням. Дочерна загорелые амуры патрулировали пляж, каждое утро из пены волн возрождалась древняя богиня любви. С каждого почти балкона выглядывала вдохновенная физиономия, слагающая стихи либо прозу.
За мной начал ухаживать москвич, загорелый атлет, прекрасный, как греческий бог, интересный как раз тем что не был ни писателем, ни поэтом. Так, чиновник от литературы – но какой популярностью пользовалась его смуглая красота у писательских дам! Его ухаживание мне льстило, я принимала мелкие знаки внимания и весело смеялась над остротами Арсения. Тот любил изображать в лицах придуманную сцену объяснения между мной и чиновником, прозванным молодым Вертером, мистифицировать меня, уверяя, что прошлым вечером неистовый поклонник утопился в море от неразделенной любви, и очень серьезно уверял, что готов на развод, все имущество же, и, главное, Ваву, оставит мне. Я хохотала до колик, но коктебельский яд бродил в моей крови. Прошло две недели, Дандану нужно было возвращаться в Ленинград, а я должна была остаться и поваляться на пляже еще две недели. Из поезда он корчил мне плаксивые гримасы и приставлял к своему лбу купленные в дорогу рогалики. Я опять смеялась, а вернувшись в санаторий, почувствовала, что натиск ухаживаний явно усилился. Отъезд мужа вдохновил пылкого воздыхателя на решительную атаку. Вертер был так напорист и нежен, что на следующий день я согласилась прогуляться с ним в горы.
– Мы пойдем с вами вдвоем по горной тропинке, будем утолять жажду из серебристого ледяного ручейка, обедать свежим лавашем и инжиром, любоваться бесподобными видами…
Смысл прогулки состоял в паломничестве к могиле Грина, провожатый мой, несомненно, надеялся на жгучие объятия где-нибудь в тени чинары, а я… Я рассчитывала на что угодно, кроме того, что произошло на самом деле!
Мы вышли очень рано, нас никто не видел, и мы никому не сказали о своей горной авантюре. Сначала все было чудесно. От сладостной утренней прохлады меня защищала уютная вязаная кофточка, тропинка вилась между скал, и так легко было шагать по ней в легоньких парусиновых тапочках! Удовольствия хватило чуть больше чем на два часа. Для начала я поняла, что оделась не слишком удачно. Длинная юбка белого, легкого платья непрестанно цеплялась за кусты и камни. В кофточке мне стало жарко, я сняла ее и повязала вокруг поясницы, тогда она, не теряя времени даром, тоже стала цепляться за камни и кусты. Огромная соломенная шляпа сползала на нос. Потом я почувствовала, что парусиновые тапочки тоже были ошибкой. Вертеру хорошо, он надел в горы ботинки на толстой, твердой подошве, а я чувствовала ступнями все мельчайшие камушки на тропе! Впрочем, это неудобство показалось несущественным, когда через полчаса новенькие тапочки стали натирать. Я намозолила обе пятки до кровавых волдырей. Дальше продолжать паломничество не представлялось возможным. Усевшись на разогретый камень, я обратилась с воззванием к своему спутнику, предложив ему отправиться обратно.
– Вы ведь тоже устали, – неосторожно заметила я.
Вертер позеленел сквозь свой золотистый загар. Впрочем, он давно выглядел бледновато. К тому же в животе у него громко и переливчато журчало, он пару раз уже отлучался с извинениями. Несомненно, бедняжка страдал сильным расстройством желудка и страшно стеснялся этого. Страх показаться слабаком победил. Он принялся убеждать меня двигаться дальше, предложил даже нести меня на руках, но, протащив пять метров в гору, запыхался, и мне пришлось слезть. Слово за слово – между нами завязалась самая безобразная перепалка.
– Вы можете возвращаться, да! Мещанка! – заорал он наконец, и я облегченно вздохнула.
– Да мне только этого и надо, пожалуйста!
Поднявшись с очередного камня, я начала спускаться по тропинке вниз, в долину, стараясь при этом, чтобы моя спина выглядела как можно более гордо и презрительно.
За мной раздалось сопение и шорох мелких камушков. Молодой Вертер полез в гору, верно, быть может, рассчитав, что расстройством желудка удобнее страдать в одиночестве, чем в обществе дамы сердца – пусть и бывшей.
Расставание с упрямым кавалером скрасило мою жизнь ненадолго. По-прежнему натирали тапочки, цеплялась юбка, съезжала на нос шляпа. Увлекшись своими страданиями, я здорово сбилась с пути. Опустила голову – и не узнала тропинки под ногами. Огляделась по сторонам – и не узнала местности. Я не запаниковала, нет. Я находилась в двух часах ходьбы от санатория, здесь часто гуляют люди, скоро я наткнусь на кого-нибудь и, быть может, со смехом расскажу об этом происшествии. Но все равно рассиживаться не стоит, тут повсюду жилье, куда-нибудь да выйду.
Я скинула тапочки. Я нашла, послюнявила и приложила к бедным, горящим пяточкам по листку подорожника, сделала еще несколько шагов, и вдруг горы расступились у меня под ногами, мир стремительно завертелся, земля и небо поменялись местами, и кто-то неведомый, жестокий стал больно тыкать меня кулаками в ребра, в спину, в живот… Перед глазами стало темно, и из этой темноты выступило лицо Лагниса – слепое, страшное, окровавленное лицо с темным пулевым отверстием прямо в середине лба. Чтобы не видеть его, я потеряла сознание…
Я очнулась, открыла глаза и прежде всего заметила, что смотрю на мир сквозь какую-то мелкую золотистую ячею. Ага, это моя соломенная шляпа! Шляпка накрыла мне лицо. Лоб саднит, по шее течет теплый ручеек крови. Все тело болит, но вполне терпимо. Руки и ноги не сломаны, насколько я понимаю. А вот в боку слева вспыхивает очаг боли. Вероятно, я повредила ребро. Или два…
Что же случилось? Задумавшись о своей нелегкой доле, я не заметила трещину в скале. Быть может, ее трудно было заметить, даже внимательно следя за тропинкой – узкую, поросшую розоватым тамариском, потаенно-усмехающуюся провалом узкогубого рта. В нее я и провалилась, но отделалась ушибами и легким испугом. А могла ведь сломать себе все на свете, разбить голову и умереть тут, не приходя в сознание, и никто бы меня никогда не нашел! Что ни говори, а мне крупно повезло!
Но рано, рано я начала радоваться. Стоило только оглядеться по сторонам, чтобы понять: из этой расщелины я не выберусь самостоятельно. Если, конечно, не научусь летать. Стены были почти отвесные и очень гладкие, к тому же очень высокие. Быть может, я и вскарабкалась бы, обламывая ногти, до середины, но что будет, если я свалюсь оттуда? Стоит ли искушать судьбу? Но меня найдут здесь, не могут не найти! У меня громкий, отлично поставленный голос, я буду петь, кричать, декламировать стихи, до тех пор пока не придет помощь!
Я начала с русских и малороссийских романсов, которые еще моя мама мурлыкала своим домашним голоском, штопая чулки по вечерам. Когда репертуар был исчерпан, завела по второму кругу. Несколько раз с особым чувством исполнила куплет: «Дывлюсь я на небо, тай думку гадаю, чому я не сокил, чому не литаю?» Потом пришел черед песен советских композиторов, потом я проорала несколько увертюр. Перепуганные поселяне не кинулись мне на помощь, и я начала читать стихи. Отчего-то мне было совсем не страшно, а только весело. Весело было декламировать Некрасова:
Пускай нам говорит изменчивая мода,
Что тема старая – страдания народа,
И что поэзия забыть ее должна…
Не верьте, юноши! Не стареет она… и т. д.
И в то же время представлять, как Арсений будет изображать в лицах нравоучительную комедь: «Ввержение жены-прелюбодейки Еленки в каменную бездну и вызволение ея оттудова добродетельными пастушками».
Но ни добродетельных пастушков, ни каких-либо других не было слышно. В конце концов, успокоила себя я, в санатории должны меня хватиться. Меня не будет за завтраком – это нормально. Обед я тоже частенько игнорировала. А вот ужин – это святое. И не ради хлеба единого! Ужин был мероприятием торжественным, дамы переодевались в вечерние туалеты, засиживались подолгу над бутылкой местного плодово-ягодного винишка… Меня хватятся, отправятся искать, как собрали однажды целую экспедицию для отыскания поэтессы Марии Бурцовой, что пошла со своей компанией на пляж, а с пляжа не вернулась… Сыщики обнаружили в укромном уголке ничуть не утонувшую беглянку в объятиях случайного, но пылкого аманта [5]5
Любовник ( фр.).
[Закрыть]– к взаимному конфузу обеих сторон.
Мысль о том, что будет со мной, если экспедиция не выйдет из санатория раньше утра, я старалась отгонять от себя. Не может быть, чтобы мне пришлось провести ночь в этом ужасном месте! Ах да, ведь еще остается молодой Вертер! Наш поход в город не был рассчитан на ночевку, он вернется к вечеру, обнаружит, что предмет его нежных чувств пребывает в отсутствии, и забьет во все колокола!
Увы, как и многие человеческие надежды, мои упования оказались тщетными. Потом я узнала стороной, что мой воздыхатель действительно вернулся в санаторий глубокой ночью. Похвастался дежурной сестре-хозяйке, что дошел-таки до могилы Грина, добрался до своей комнаты и рухнул спать. Он так устал, что проспал до обеда следующего дня, к трапезе в столовую опоздал, купил у туземцев твердой колбасы, бубликов и терпкого «компо та», съел и выпил все это… И снова улегся спать. Так что вопрос моего отсутствия встал перед ним только утром второго дня – и то, не решаясь открыть свою сердечную склонность, он опасался интересоваться, где я… Идиот! Конечно, в санатории мое исчезновение заметили. Последний раз публика наблюдала, как я отправляюсь на вокзал провожать Арсения, поэтому многие заявили, что я просто уехала с мужем в Ленинград. Не попрощавшись? Не забрав вещи? В памяти у многих свеж был конфуз с любвеобильной Бурцовой, лишними вопросами старались не задаваться. Пришедшая убирать мои комнаты горничная объявила, что я оставила, уезжая, не только вещи, но и паспорт, и драгоценности мои сложены горсткой на трюмо!
И только тогда администрация дома отдыха организовала поиски. Дали телеграмму Дандану, вызвали водолазов, обшарили окрестности. Быть может, и услыхали бы мою мелодекламацию, но после первой же ночи я напрочь потеряла голос.