Текст книги "Журнал Наш Современник 2006 #6"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)
“Не говори мне, от чего ты свободен, скажи, для чего ты свободен!” – восклицал Ницше в “Песнях Заратустры”.
Основная проблема деятелей нашей культуры – несвобода. От денег, от грантов, от премий. От славы, наконец. Рынок славы мешает объединиться “своим”: человек человеку – прохожий, а деятель деятелю – конкурент. Откуда же взяться свободе ДЛЯ ПОСТУПКА, когда не предвидится свободы ОТ вышеперечисленного. Вот и положена цена каждому – кому Госпремия, 5 млн рублей и ужин с президентской четой, кому премии поскромней от Чубайса, кому мигалка как нимб над головой, кому членство в Президентском совете… Всё запуталось в переплетении интересов, печальников народа не видно нигде, кроме как на обочине экономическо-культурного процесса.
Пора перестать сетовать (//Что толку охать и тужить – //Россию нужно заслужить! – Северянин), пора начинать настоящую (вооружившись словом, знанием культурной традиции России и совестью, в конце концов) гражданскую войну против всех, кто замечен в дебилизации нации, пользуясь не искательными перед властями судами, а руководствуясь культурно-патриотической правотой. И прежде всего этот лозунг я адресую деятелям культуры с громкими именами, любимыми народом. Вам же ещё верят. Боритесь, служите своему народу. В каждом интервью, при каждой премии, при каждой возможности! Если не будете бороться, а будете искать у власти почестей, цена всем вам – забвение. Ваши имена выблюет перекормленная комиксами и сорокиными память “новых культурных русских”. Ну, значит, туда вам и дорога.
Нельзя заболтать, проспорить, “пролузгать” (Волошин) да спустить по мелочи культурную память России, что означает и остатки самой России. Надо ВОЕВАТЬ, а это сейчас, как никогда, легко возможно, потому что совершенно ясно – кто ПРОТИВ. Как писал наш гений Сергей Есенин:
…Много мечтает их, сильных и злых,
выкусить ягоды персей твоих.
Даже западный мир защищается от глобализации (погромы “Макдоналдсов” во Франции, “случай” фермера Жозе Бове в 1999 году; деятельность министра по культурному наследию Канады Шейлы Коппс, саммиты по сохранению культурных традиций в Мексике и Греции по её инициативе). Китай вообще плюёт на все требования, включая культурную либерализацию и либерализацию юаня, но вовсю использует преимущества ВТО.
А Россия – единственный, но как-то безоружный форпост на пути цивилизации гамбургеров.
И тебе говорю, Америка,
Отколотая половина земли, -
Страшись по морям безверия
Железные пускать корабли!
Не оттягивай чугунной радугой
Нив и гранитом – рек.
Только водью свободной Ладоги
Просверлит бытие человек!
С. Есенин. “Инония”. 1918 г.
Но чтобы устоять, людям с Ладоги надо пригласить лучших русских писателей, уполномоченных от Православной церкви, заслуженных учителей средних школ (ведь есть такое звание в России) в художественные советы государственных теле– и радиоканалов, обязать последние регулировать сетку вещания и содержание программ в прайм-тайм. Надо создать антимонопольный комитет по той же культуре, а то куда ни ткнёшься на ТV – Ерофеев, Сванидзе, Швыдкой, на “Свободе” – Швыдкой, Ерофеев, Сванидзе, на Радио России – Сванидзе, Ерофеев, Швыдкой и т. д. Померяемся культурой – мы не проиграем. А с теми, кто жаждет дебилизации всей страны, надо развязывать культурную гражданскую войну до победного. Пока же нами успешно управляют по принципу Лао-цзы:
…Опустошить их сердца…
Чтоб люди всегда оставались без знания
и без желаний,
Чтоб даже знающий действовать не посмел.
Твори недеяние —
Тогда другой исцелится!
Борис Конухов СОН В ИЮЛЬСКУЮ НОЧЬ
Пушкин и Серафим
For in that sleep of death what dreams may come…
Shakespeare. “Hamlet”
“Когда все ушли, я сел перед ним и долго смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти.
Что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это был не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! Нет! Какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: “Что видишь, друг?” И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть?”
Поэт Василий Андреевич Жуковский опечатает по распоряжению царя кабинет своего умершего собрата Александра Сергеевича Пушкина, разберет и пронумерует все его неопубликованные творения, исправит в них для публикации то, что, по его разумению, могло бы повредить покойному поэту во мнении Двора, и часть стихов опубликует.
Будучи старше своего гениального ученика на шестнадцать лет, он переживет его еще на пятнадцать, но не доживет до публикации двух неизвестных ему стихотворений Пушкина, в которых мог бы найти ответ на вопрос: “Что видишь, друг?”, вопрос, волновавший его в самые первые минуты смерти поэта, минуты, которые, по его мнению, были “достойны названия великих…”
Вот одно из этих стихотворений:
Чудный сон мне Бог послал -
С длинной белой бородою
В белой ризе предо мною
Старец некий предстоял
И меня благословлял.
Он сказал мне: “Будь покоен,
Скоро, скоро удостоен
Будешь царствия небес.
Скоро странствию земному
Твоему придет конец.
Уж готовит ангел смерти
Для тебя святой венец…
Путник – ляжешь на ночлеге,
В гавань, плаватель, войдешь.
Бедный пахарь утомленный,
Отрешишь волов от плуга
На последней борозде.
Ныне грешник тот великий,
О котором предвещанье
Слышал ты давно -
Грешник жданный
Наконец к тебе приидет,
Исповедовать себя,
И получит разрешенье,
И заснешь ты вечным сном”.
Стихи записаны наспех, без обработки, чтобы только удержать на бумаге то, что было во сне, запомнить сказанное. Поэт оставляет пробелы, чтобы не допустить неточностей. Он не думает, что эти строки когда-нибудь прочтут, и ничего не объясняет. Кто этот великий грешник? Когда и где он слышал о нем предвещанье? Как долго ждет его прихода? И почему с этим грешником связана его кончина? Мы этого не знаем. Он-то знал!
Сон отрадный, благовещный -
Сердце жадное не смеет
И поверить и не верить.
Ах, ужели в самом деле
Близок я к моей кончине?
И страшуся и надеюсь,
Казни вечныя страшуся,
Милосердия надеюсь:
Успокой меня, Творец.
Но твоя да будет воля,
Не моя. – Кто там идет?..
Пушкин, как правило, ставил дату под готовым стихотворением. Но это – не было завершено, и потому дата отсутствует. Внизу, в скобках, написано: Родрик. Известно, что поэт работал над поэмой о последнем готском короле Родрике и, вероятно, решил использовать мотив чудесного сна для незаконченной поэмы. Чтобы не забыть, он зафиксировал эту мысль в скобках.
Но когда же поэт увидел этот чудный, отрадный сон, обещавший скорый конец его изнурительной жизни? Это могло случиться в начале июля 1836 года в Петербурге, на Каменном острове, где он по настоянию жены снял дорогую дачу, обрекая себя тем самым проводить последнее в своей жизни лето вблизи развлекающегося на невских островах царского Двора.
Это не должно было случиться ни раньше, ни позже, так как в конце июня было написано стихотворение “Не дорого ценю я громкие права”, в котором нет даже намека на какое-либо знание о своей близкой кончине. Поэт собирался жить и устроить жизнь по-новому.
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья…
В перебеленном автографе стоит дата 5 июля. А уже 12 июля он помечает начало работы над стихотворением “Отцы пустынники и жены непорочны”. В нем он молит Бога оживить свое омертвелое сердце и дать ему видеть свои сокрытые грехи, чтобы принести за них покаяние. Надо понимать – уже готовясь к близкой кончине.
Итак, в неделю с 5 по 12 июля 1836 года во сне Пушкину явился некий старец и успокоил объятого великой скорбью поэта, что скоро он будет удостоен царствия небес. Что давно ожидаемый им великий грешник, а так называли себя святые подвижники, наконец к нему “приидет”. Но поэт может не узнать его в новом, ангельском виде. И тогда этот “жданный” грешник исповедует себя, то есть откроется, скажет, что он тот самый, который когда-то дал ему предвещанье о своем приходе; и получит разрешенье взять его грешную душу в царствие небес.
Явление старца во сне записано поэтом столь достоверно и убедительно, что не верить этому невозможно. Он не знал, сколько ему оставалось жить, и все шесть оставшихся месяцев проживет в постоянном ожидании смерти.
Сестра поэта Ольга Сергеевна в эти июньские дни 1836 года посетила брата на Каменном острове. Это было последнее их свидание: она уезжала на постоянное жительство в Варшаву, к месту службы своего мужа. Сестра “была поражена худобою брата, желтизною лица и расстройством его нервов. Александр Сергеевич с трудом уже выносил последовательную беседу, не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол”.
Вот откуда это торопливое “Кто там идет?”
Понятно, почему Пушкин не сделал даже попытки включить эти стихи в так называемый Каменноостровский цикл. Слишком много надо было объяснить своего, личного, о чем читателю не обязательно знать. Как всегда, он стремился уйти от событий собственной жизни, меняя порядок написания стихотворений, давая им ложные номера. Но не сумел посмотреть на свою трагедию, как на чужую, и ничего не напечатал, предоставив суду потомков решать, угодно ли Богу разделение в художнике жизни и творчества.
“Исполненные духовною мудростию, люди рассуждают о духе какого-либо человека по священному Писанию, смотря, сообразны ли слова его с волею Божией, и по тому делают о нем заключение”. Так учил преподобный Серафим Саровский в своем наставлении “О хранении познанных истин”.
Но как сам поэт судил о себе в последние полгода своей великой и таинственной жизни, и как осуществилась над ним самим эта Божья воля?
Еще за полтора года до скончания своих дней он утратил надежду на ту свободу, о которой писал спустя три года после женитьбы:
Давно завидная мечтается мне доля -
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.
И далее: “О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь ets. – религия, смерть”.
Жуковский решительно пресек его попытку удалиться в деревню. Он убедил поэта, что решение оставить царскую службу гибельно для него. Но как раз потому поэт и погиб, что остался служить при Дворе. Жена же окончательно отрезала для него путь в Болдино, которое он понимал как родной дом, где он намеревался прожить остаток жизни, где ему так плодотворно работалось, где он принес свое литературное покаяние за то, что бездумно играл своей жизнью и жизнями друзей, за свою аристократическую спесь, за игру в Дон Жуана, за то, что воздвигал хулу на самого Бога Духа Святого.
“Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу, – тогда удались он домой”.
Поэт нашел себе подругу, но с ней ему суждено было остаться бездомным, и он роптал – не на жену, не на друзей, не на судьбу, он роптал на себя за свою неспособность защитить семью.
“Дай Бог тебя мне увидеть здоровою, детей целых и живых! – пишет он жене в одну из разлук, – да плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость; особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрёк тебе, а ропот на самого себя”.
Смертельно больная мать поэта пишет дочери Ольге из Петербурга о своей невестке, еще не успевшей оправиться от третьих родов: “У нее большие проекты по части развлечений, она готовится к Петергофскому празднику, который будет 1 июля, она собирается также кататься верхом со своими сестрами на Островах, она хочет нанять дачу на Черной речке, ехать же подалее, как желал бы ее муж, она не хочет – словом, чего хочет женщина, того хочет Бог”.
Похоже, что того же мнения был и сам поэт. Он оправдывается перед женой, которая поняла свое замужество как причину жалоб супруга на зависимость от семьи: “Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым можно им поступать, как им угодно. Опала легче презрения. Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у Господа Бога. Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни”.
А в конце августа того же года уже сестра поэта писала матери: “Вчера приезжал Александр с женой, чтобы повидаться со мною. Они больше не собираются в Нижегородскую губернию, как предполагал Monsieur, так как мадам и слышать об этом не хочет… Она не тронется из Петербурга”.
В то лето он приступил к воплощению сюжета, найденного у англичанина Баньяна. В стихотворении “Странник” мистическая проза семнадцатого века обрела реальный, не придуманный трагизм. Поэт хорошо понимал, какую смертельную опасность таили для него заботы друзей и образ жизни жены.
Однажды странствуя среди долины дикой,
Незапно был объят я скорбию великой
И тяжким бременем подавлен и согбен,
Как тот, кто на суде в убийстве уличен.
Потупя голову, в тоске ломая руки,
Я в воплях изливал души пронзенной муки
И горько повторял, метаясь как больной:
Что делать буду я? Что станется со мной?
И так я, сетуя, в свой дом пришел обратно.
Странник раскрыл причину своей скорби жене и детям.
“…Идет! Уж близко время:
Наш город пламени и ветрам обречен;
Он в угли и золу вдруг будет обращен,
И мы погибнем все, коль не успеем вскоре
Обресть убежище; а где? о горе, горе!”
Но жена и дети посчитали его больным, безумным человеком. И он вновь пошел бродить, “уныньем изнывая и взоры вкруг себя со страхом обращая, как узник, из тюрьмы замысливший побег”.
Слова те же, что в прошлогодней элегии: “Давно, усталый раб, замыслил я побег”. Только теперь он не знает, куда бежать.
Духовный труженик – влача свою веригу,
Я встретил юношу, читающего книгу.
Он тихо поднял взор – и вопросил меня,
О чем, бродя один, так горько плачу я?
И я в ответ ему: “Познай мой жребий злобный:
Я осужден на смерть и позван в суд загробный -
И вот о чем крушусь: к суду я не готов,
И смерть меня страшит”.
“Коль жребий твой таков, -
Он возразил, – и ты так жалок в самом деле,
Чего ж ты ждешь? зачем не убежишь отселе?”
И я: “Куда ж бежать? какой мне выбрать путь?”
Тогда: “Не видишь ли, скажи, чего-нибудь?” -
Сказал мне юноша, даль указуя перстом.
Я оком стал глядеть болезненно-отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
“Я вижу некий свет”, – сказал я наконец.
“Иди ж, – он продолжал, – держись сего ты света;
Пусть будет он тебе единственная мета,
Пока ты тесных врат спасенья не достиг,
Ступай!” – И я бежать пустился в тот же миг.
За полтора года до своей кончины поэт как будто уже предчувствовал невозможность спасения в at home и в душе проживал побег из дома, из города, из мира, где некогда мечтал обрести свое счастье, а теперь
Спешил перебежать городовое поле,
Дабы скорей узреть – оставя те места,
Спасенья верный путь и тесные врата.
То есть вход в царствие небесное. Это написано о себе, а не о каком-то страннике семнадцатого века. Это его побег. Спустя год у него вырвется:
Напрасно я бегу к сионским высотам.
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Еще недавно он отшучивался, отвечая на проницательные упреки жены в том, что проводит время среди соблазнов Летнего сада, рядом с которым Пушкины снимали квартиру; и дружит с Соболевским, имевшим в обществе репутацию шекспировского Калибана, то есть животного.
“Нашла, за что браниться!.. за летний сад и за Соболевского. Да ведь Летний сад мой огород. Я, вставши от сна, иду туда в халате и туфлях. После обеда сплю в нем, читаю и пишу. Я в нем дома. А Соболевский? Соболевский сам по себе, я сам по себе. Он спекуляции творит свои, а я свои”.
Теперь поэт пытался бежать от мира, оставаясь все в том же миру. Но грех окружал его плотным кольцом даже в собственном доме, обвиняя в грехе самого беглеца.
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Олень – это поэт, идущий к чистой воде, к источнику жизни, ко Христу. Лев – мир, жаждущий насытить свою плоть красотой и кротостью оленя. Мирская власть, власть греха, власть смерти – вот тема последнего цикла стихотворений Пушкина, и первое из них поэт так и назвал “Мирская власть”.
Когда великое свершалось торжество,
И в муках на кресте кончалось Божество,
Тогда по сторонам животворяща древа
Мария-грешница и Пресвятая Дева
Стояли, бледные, две слабые жены,
В неизмеримую печаль погружены.
Но у подножия теперь Креста Честнаго,
Как будто у крыльца правителя градскаго,
Мы зрим поставленных на место жен святых
В ружье и кивере двух грозных часовых.
Теперь можно только гадать, где видел поэт часовых, стоящих у Креста, – ни в одном храме это было бы невозможно. Такое могло случиться на выставке К. П. Брюллова, где была представлена его большая картина “Распятие”. Её могли охранять часовые. Но каким бы ни был повод к написанию этого стихотворения, важнее его суть: государство присвоило себе Образ Спасителя, предмет Веры простых людей!
К чему, скажите мне, хранительная стража? -
Или Распятие казенная поклажа,
И вы боитеся воров или мышей? -
Иль мните важности придать Царю царей?
Иль покровительством спасаете могучим
Владыку, тернием венчанного колючим,
Христа, предавшего послушно плоть свою
Бичам мучителей, гвоздям и копию?
Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила
Того, Чья казнь весь род Адамов искупила,
И, чтоб не потеснить гуляющих господ,
Пускать не велено сюда простой народ?
Это спасительное религиозное напряжение, в котором поэт пребывал в последний год своей жизни, оставалось для него единственной, еще не оскорбленной жизненной ценностью. Возможность утраты этой связи с Божеством вызывала в нем страх неизбежного возмездия. Этот страх ощутимо присутствует и в предсмертном цикле его стихотворений.
Как с древа сорвался предатель-ученик,
Диавол прилетел, к лицу его приник,
Дхнул жизнь в него, взвился с своей добычей смрадной
И бросил труп живой в гортань геенны гладной…
Живой труп. Ему уже приходилось умирать, но оставаться жить мертвецом. Дьявол одушевляет того, кто отторгает от себя Бога. Вот почему в “Отцах пустынниках” он молит Бога оживить в его сердце дух смирения, терпения, любви и целомудрия. Поэт больше не хочет быть живым трупом. Он рисует казнь, уготованную предателю Христа.
Там бесы, радуясь и плеща, на рога
Прияли с хохотом всемирного врага
И шумно понесли к проклятому владыке,
И сатана, привстав, с веселием на лике
Лобзанием своим насквозь прожег уста,
В предательскую ночь лобзавшие Христа.
Спаситель окружен государственной стражей. Мирская власть предательски лобзает Христа. Но поэт не может уподобиться Иуде. Путь борьбы, избранный апостолом Петром, он предпочтет позже, когда мир полностью вытеснит его из жизни. “Все взявшие меч, мечем погибнут”. Зная об этой неизбежности, поэт ищет пути возможного продолжения жизни в обход тех ценностей, которые общество поставило выше Бога.
Не дорого ценю я громкие права,
От коих не одна кружится голова.
Я не ропщу о том, что отказали боги
Мне в сладкой участи оспоривать налоги,
Или мешать царям друг с другом воевать;
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Все это, видите ль, слова, слова, слова.
Монолог Гамлета поэт вспомнил не случайно. Но “Быть или не быть?” – не его вопрос. “Как быть?!” – вопрос поэта. Однако его стих омрачают несвойственные прежде поэту нотки раздражения.
Иные, лучшие, мне дороги права;
Иная, лучшая потребна мне свобода:
Зависеть от властей, зависеть от народа -
Не все ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи…
Здесь поэт останавливает ход мысли. Он отступает от последней строки, делает прочерк и начинает другое стихотворение – тем же размером, с тем же количеством стоп, как если бы оно было продолжением первого.
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
Но что же это значит? Отказ от дела христианина, признание своего бессилия перед лицом могучего греха? Неужели нет путей к спасению? На что способен человек, теряющий веру в себя? Поэт рисует бегущего льва как символ необоримого греха и завершает неоконченное стихотворение, пользуясь рифмами трагического четверостишия:
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
– Вот счастье, вот права…
Еще год назад, жаждущий спасения странник, “духовный труженик”, он бежал от мира к Божественному Свету, “чтобы узреть, оставя те места, спасенья верный путь и тесные врата”. Теперь, не в силах продолжать спасительный побег к “сионским высотам”, он мечтает стать одиноким скитальцем, сторонним наблюдателем Божьих замыслов о мире, ценителем искусств. Он больше не в силах сотрудничать с Богом, он будет угождать “себе лишь самому”, своим прихотям.
Поэт завершил свой творческий путь. “Мне здесь не житье; я умру”, – скажет раненый поэт накануне смерти. “Да, видно, так и надо”, – закончит он свою мысль. Никто из тех, кто стоял у его смертного одра в том трагическом феврале, не знал, что еще в июле поэту был чудный сон, обещавший скорый отдых в царствии небес.
Поэт ждал “великого грешника”, обещавшего прийти за ним в день кончины. Но прежде к нему должен был прийти его будущий убийца Дантес. И в те июльские дни Дантес вошел в дом к поэту. А вместе с ним вошли и те, кто вскоре должны были привести его к смерти.
“Без тайны нет семейственной жизни”, – писал поэт. Тайна его семьи будет “проникнута скверным и бесчестным образом”.
Предупрежденный о неизбежной гибели в бою, поэт вскоре вынет меч из ножен, чтобы навести порядок в своем доме. Но перед боем он должен был навести порядок в себе.
Отцы пустынники и жены непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыка дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
Поэт молится в эти дни о своих грехах, уподобляясь пустынножителям и непорочным женам, и эти молитвы его умиляют. И в умилении сердца он тщательно рисует, как продолжение стихов, молящегося в келье старца.
Десять дней отделяют начало работы над стихотворением от его завершения 22 июля 1836 года. И в эти десять дней поэт пишет еще одно стихотворение, которого также не читал Жуковский и которого по сей день нет ни в одном отечественном собрании сочинений поэта. Однако оно уже полтора века как опубликовано под названием “Молитва” в Европе и более ста лет назад – в России, в журнале “Русский архив” за 1881 год.
Глядя на рисунок молящегося в келье старца, прочтем это великое творение русского поэта, укрытое дымом революций и войн от глаз внимательного русского читателя. Вот оно.
Я слышал, – в келии простой
Старик молитвою чудесной
Молился тихо предо мной:
“Отец людей, Отец небесный,
Да имя вечное Твое
Святится нашими устами,
Да прийдет царствие Твое,
Твоя да будет воля с нами,
Как в небесах, так на земли,
Насущный хлеб нам ниспошли
Твоею щедрою рукою!
И, как прощаем мы людей,
Так нас, ничтожных пред Тобою,
Прости, Отец, Твоих детей.
Не ввергни нас во искушенье,
И от лукавого прельщенья
Избави нас…”
Перед крестом
Так он молился. Свет лампады
Мерцал чуть-чуть издалека…
А сердце чаяло отрады
От той молитвы старика.
Итак, перед нами старец, коленопреклоненно молящийся в келье чудесною молитвой “Отче наш”, и поэт, который с надеждой внемлет этой молитве. Старца мы видим на рисунке, поэта слышим в стихах. И мы с радостью узнаем этого старца, потому что не было в те поры в России другого, с которым поэт мог бы встретиться на своем пути. Это не могут быть старцы Оптиной пустыни – поэт там не бывал. Только один старец мог встретиться на пути поэта – преподобный Серафим Саровский. И это могло быть только осенью 1830 года, когда поэт впервые посетил свое родовое имение Болдино. Великий русский святой и великий русский поэт были соседями. Саровский монастырь, где подвизался Серафим, отстоял от Болдина не более чем на сотню верст. Когда поэт второй раз приедет в эти места, старца уже не будет в живых.
Но как же могло случиться событие, о невозможности которого, то сожалея, то скорбя, то с раздражением, то с гневом, пишут люди, неравнодушные к русской истории? Попробуем пройти по следам, оставленным для нас самим поэтом в нижегородских краях осенью 1830 года.
Получив от родителей своей невесты надежду на скорый брак, поэт едет в Болдино, чтобы оформить на свое имя полученную от отца в наследство небольшую деревеньку с горсткой крестьян и, заложив все это в банк, купить приданое своей невесте, устранив тем самым последнее препятствие к долгожданной женитьбе.
Меньше месяца понадобилось ему, чтобы уладить дела о наследстве. Невеста пишет из Москвы, что согласна выйти за него и без приданого. Но он заперт в карантине. В Москве холера. Невеста в опасности. Проходят два месяца, а он все еще в Болдине.
“Не смейтесь надо мной! – вопиет он в письме к невесте. – Я в бешенстве. Наша свадьба точно бежит от меня; и эта чума (!) с ее карантинами – не отвратительная ли это насмешка, какую только могла придумать судьба? Мой ангел! Ваша любовь – единственная вещь на свете, которая мешает мне повеситься на воротах моего печального замка… Не лишайте меня этой любви и верьте, что в ней все мое счастье”.
Он пытался прорваться на нижегородский тракт через кордоны на реке Пьяне, но был вынужден вернуться назад. Его письмо невесте – крик отчаяния!
“Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Во имя неба, дорогая Наталья Николаевна, напишите мне, несмотря на то, что вам этого не хочется. Скажите мне, где вы? Уехали ли вы из Москвы? Нет ли окольного пути, который привел бы меня к вашим стопам? Я совершенно пал духом и, право, не знаю, что предпринять. Ясно, что в этом году (будь он проклят) нашей свадьбе не бывать”.
Приближался Филиппов пост. А постом не венчают.
Поэт предпринимает последнюю, отчаянную попытку прорваться в Москву к невесте.
7 ноября утром, как он обещал в письме от 5 ноября Осиповой, Пушкин выехал из Болдина. Но, проехав около 200 верст, был остановлен в селе Севаслейке Владимирской губернии. После объяснений со смотрителем его, как едущего “не по казенной надобности, а по своей”, не пропускают в Москву. Он снова вынужден возвращаться. Но ехать в ночь неразумно. Он ночует здесь же, в Севаслейке, или отъезжает в Нижегородскую губернию, в ямское село Теплово или Кулебаки. Дальше ехать было уже бессмысленно, да и невозможно.
Утром 8 ноября он вновь отправляется в путь. Но куда? Куда и зачем было спешить ему, если путь не лежал в Москву, к невесте, к безнадежно удалявшейся от него свадьбе? Ведь наступавший Филиппов пост, затем Рождество, Святки, Крещение отодвигали свадьбу.
Этим утром, думается, настало полное осознание своей беспомощности и невозможности бороться с судьбой. Он сделал все, что мог. В Москву ему дороги нет, в Болдине его ждет холодный дом, спешить туда незачем. Ругаться с лукояновским начальством он будет лишь десять дней спустя – 18 ноября. Он мог бы сделать это еще 8 или 9-го. Обычно он преодолевал 500 верст за два дня и мог бы доехать до Лукоянова за день. Но не поехал. Не было сил. Воля была сломлена. Он иссяк.
“Я совершенно пал духом, – рассказывал он позже в письме к невесте об этой неудачной попытке вырваться из карантина, – и так как наступил пост, я не стану больше торопиться; пусть все идет своим чередом, я буду сидеть сложа руки”.
До поста оставалась еще неделя. И вдруг на эту неделю поэт выпал из круга внимания исследователей. Где он был? Куда ездил? А ведь ехать ему было куда.
На карте дорог Ардатовского уезда, сделанной по приказу императора в 1830 году, можно видеть множество путей, ведущих из Мурома на Арзамас, на Шатки, на Темников, на Тамбов. Соединенные друг с другом поперечными трактами, они создают густую сетку столбовых дорог, разбегающихся во все стороны света. Поезжай, куда хочешь.
Каким бы путем ни ехать в Болдино: через Арзамас или прямо на Шатки, как ходил на Казань Иван Грозный, нельзя не заметить огромную колокольню церкви Всемилостивого Спаса. Она украшает собою обширное село Нуча, принадлежавшее семье Левашовых. Глава семьи, генерал-лейтенант Василий Васильевич Левашов, командовал гусарским полком, который был расквартирован в Царском Селе. Генерал обучал лицеистов верховой езде. Это могло бы напомнить поэту Рождество 1815 года и дружескую эпиграмму:
В конюшнях Левашова
Рождается Христос.
Владелица села Екатерина Гавриловна Левашова была двоюродной сестрой декабриста Якушкина и другом Петра Чаадаева. В ее московском доме на Новой Басманной бывал и Пушкин. Естественно, что он был знаком и с ее мужем, и со всеми шестерыми ее детьми. Поэт как раз отправлялся в Болдино с Басманной. Там накануне его отъезда умер дядя поэта Василий Львович, его “парнасский отец”. Смерть Василия Львовича, соседа и завсегдатая дома Левашовой, не могла оставить равнодушными его обитателей. На похоронах поэт вполне мог получить от кого-либо из друзей или знакомых дяди адреса своих нижегородских соседей и при случае – заехать.
В нескольких верстах от села Нучи находилось родовое имение Чаадаевых Хрипуново, где друг поэта провел свои детские годы. Но ни Петра, ни его брата Михаила в тот холерный год там не было. Они находились в своих тверских имениях.
Если ехать дальше на Шатки, то, не доезжая до Дивеева пары верст, в селе Череватове будет контора местных заводчиков братьев Баташевых, которые занимались здесь литейным делом, добывая руду в Дивееве. Через несколько лет Пушкин займет квартиру Вяземского в доме Баташева на набережной Невы, где бывал довольно часто в гостях у друга.