Текст книги "Бессонница"
Автор книги: Надежда Кожушаная
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– А было лучше, – сказала Мари, рассматривая еще не содранные обои из серенького ситца. Запертую дверь.
– Вот это? – удивился Барин. – Ты не поняла. Я делаю новый вид дома, по лучшим образцам. Здесь все будет настоящее: мрамор флорентийский, спроси! – он пожал плечами.
– Я поняла, – согласилась она.
– Потрогай камень, он теплый, – и Барин приложил ее руку к мрамору, из которого будет камин. – Чувствуешь?
– Да, – глухо ответила она.
Они обедали в столовой, и Барин спросил, серьезно глядя на Мари:
– Что значит "было лучше"? Ты что, уже... "вылупливалась" в этом доме? Откуда ты знаешь, как было? Или я могу сделать только хуже?
– Нет, – она испугалась. – Мне все нравится. Просто раньше я не любила камень.
– Нет, если ты чувствуешь что-то своими... волшебными мозгами – ради Бога, но почему надо унижать?
– Если тебе нравится, значит, так надо, – ответила она. – И не бойся: я буду жить только с тобой.
Он рассмеялся:
– Обязательно позову фотографа, когда испугаюсь!
– Обернись!!! – крикнула она.
Он обернулся, увидел свое отражение в зеркале: дурацкое, испуганное. Мари радостно засмеялась: видел?
– Конечно, женщине много мозгов не обязательно, но чуть-чуть мозгов иметь все-таки необходимо, – сказал он, принимаясь за обед.
Мари заплакала.
– А теперь, оказывается, – это он ее обидел, – сообщил Барин.
Она плакала, морщилась.
– Нет, это не обед, – он бросил на стол салфетку и ушел.
"Прошу продлить мне срок сдачи моей книги, – писал он быстро, деловито, как "писатель". – Дела в моем имении не двигаются: вы знаете, как у нас работают без хозяина. А письма, которыми меня одолевают наши дамы и которые я не могу оставить без ответа..." – Он отложил перо, встал и прошел в спальню, где сидела Мари с распухшими глазами.
– Где-то были чернила... – он поискал на секретере. – Если хочешь, извини. Просто дом должен иметь свое лицо. Раньше это был чужой дом. Что же страшного в том, что я хочу хоть что-то изменить. Пусть по-своему. Но по-своему. И все.
Сел рядом. Посидели, не касаясь друг друга.
– Посмотрим вместе, – сказал он. – Ты хозяйка.
И в кабинете, разложив на полу план перестройки дома, ползали по нему на коленях, разглядывая мелко нарисованные цветочки в будущей оранжерее, фигурки хозяина и хозяйки, беспечно наслаждающихся уютом дома.
– Спорим, не орхидеи? – Мари улыбалась.
– Как – не орхидеи, когда вот – справочник! – Он, не вставая, взял справочник "О цветах", открыл заложенную страницу и показал Мари рисуночек, потом сравнил с цветочком на плане. – Нет, не орхидеи. А кто?
– Крокусы! – крикнула она и кинулась обнимать его. Потом изобразила "пронзенное страстью сердце" и со стоном покатилась на пол. – Я полюбила... мрамор! – сообщила она.
Он поднес к ее лицу кулак – смотри мне! – и обнял, поцеловал, гладил, ласкал, как будто не видел ее давно-давно.
Потом она сидела на диване и смотрела на Барина, которого видно было через приоткрытую дверь. Он писал, умно, быстро, осененный, не успевая записывать сам себя, яростно прикуривая от свечки, бросая курить, опять писал...
И она смотрела на другую дверь: дверь запертой комнаты, еще окруженную не содранными старенькими обоями.
– Я же еще ничего не знаю, – объяснила она спине Барина, потом – двери. – Кроме смерти. Вот и все.
– Похоже на какую-то картину, – сказал Барин, глядя в окно на серый темный вечер, – по колориту. Нет, все-таки такого отвратительного неба не бывает. Только – нам. Спасибо, – отошел от окна, увидел смятую постель, внимательный взгляд Мари.
Сел рядом. Подумал.
– Нет, надо что-то придумывать. Надо двигаться. Тьма, грязь – не для людей. Мы очень хорошо знаем тьму и грязь, мы отдали дань грязи!.. Нет, какое же смешное небо!.. Мари, деньги есть, на безумства хватит на год! К черту дом! Французские спектакли?! Альпы, Женева, вечный Рим. Я был в Италии, но до Рима не добрался, Я понимаю: Риму все равно, есть ли я. Но мне не нравится, когда кому-то все равно: есть ли я. Я протестую. Едем?! Европа – год, а почему одна Европа? От Ливерпуля до Америки – четырнадцать дней. Из Одессы в Константинополь – месяц. Индия, а? Брамины, невольники, гады, Аравийские пустыни – почему нет?! Я знаю, что суета сует, но я хочу иметь повод, чтобы сказать это _устало_!.. И, если хотите, я буду на том острове, где пал Наполеон! С каких вершин, ай-яй! Любимых вершин маленьких мальчиков и вечных идеалистов. Но я был мальчиком? Был. Побыл. И теперь я хочу побыть не мальчиком... – он отошел к окну и уже не увидел грязного серого неба.
Он стал собраннее, глаза загорелись, он повернулся к Мари и сообщил главное:
– А потом, после всего, мы сделаем главное! Мы узнаем, что суета сует, нам надоест Европа, мы невзлюбим Азию, – и вот тогда!.. мы познаем еще. Усталые и непредполагающие! Мы узнаем святую святых: Вифлеем и Голгофу. Молча, на равных. Растворившись в преклонении. И мы – успокоимся, потому что ничего нет выше преклонения... Бред! – и он засмеялся радостно.
– Почему бред? – подхватила Мари. – Я очень хорошо помню Вифлеем! Только мне кажется... – она помолчала, боясь обидеть его. – Мне кажется... что ты никогда не будешь там.
Он долго смотрел на нее.
Понял и почувствовал то, что поняла и почувствовала она. И ударил ее по лицу тыльной стороной ладони. Жестоко. Резко. По-барски.
Она охнула, но не заплакала.
– Еще что-нибудь расскажи, что тебе кажется, – сказал он.
Она замолчала, совсем, стала чужой.
– Я же должен знать о себе. От любимой. И любящей.
Она молчала.
– Ты сейчас похожа на сучку. Такие бывают виноватые сучки, когда нагадят. Не понятно, что надо сделать?
Она поднялась и пошла к нему, чтобы обнять.
– Не-ет, – он отстранился. – Они очень сильно воняют после того, как нагадили. Халим!
Халим видел сцену, но вошел не сразу. Выждал.
Вошел.
– У нас через дом живет ветеринар, пригласи, пожалуйста. Наша дама никогда не видела ветеринаров.
Халим молчал, искоса глядя на Мари.
– А вам, – сказал ей Барин. – Пройдите, пожалуйста, на место. Во дворе, направо. Быстрей!!
Мари стояла у конуры, откуда выглядывала сука, прикрывая собой щенков.
Халим выждал за домом определенное время, чтобы сказать, что у ветеринара был, но ветеринара не было.
Барин видел того и другую из окна, но не шевелился.
Смотрел.
Мари стало интересно с сукой, она присела на корточки, погладила ее, и сука не сопротивлялась. И дала погладить щенков, мягких, маленьких, с едва прорезавшимися глазами.
И Халим, и Барин _выдержали_.
– Дома нет, – сказал Халим, "запыхавшись".
– Жалко, ну Бог с ним, – ответил Барин. – Позови!.. – закрыл дверь за собой и тут же выглянул опять. – Ты сегодня едешь? Хорошо.
Халим подошел к Мари с сукой, присел рядом и тоже погладил щенков.
– Скоро пост, – сказал Халим.
– А Сергей Андреевич был в Вифлееме! – ответила Мари.
Впервые Барин не ночевал с Мари.
Он собрал рабочих и ночью устроил настоящую чистку заброшенных и запертых комнат. Народу собралось много, шумели и ломали так, как будто не ломали, а охотились на дикого зверя.
Из запертой комнаты вынесли мебель бывшего хозяина.
Стулья, похожие на трон, зеркало в оправе, ненастоящее, из фольги, но сделанное под царское. Опахало из перьев, наверное, куриных. Кукольная мебель, ненастоящая.
И Барин сам закончил отделку, сделав стену комнаты белой, как в итальянских дворцах.
А Мари честно пыталась заснуть. Крутилась, считала про себя цифры, зажимала глаза, накрывалась одеялом – и не могла.
И заплакала, наконец:
– Не могу!..
А Барин, вытирая руки тряпкой, смоченной в скипидаре, слушал ее плач и думал совсем другое: он думал, что она раскаялась.
Что она ждет.
– А давай, напьемся? – сказал Барин.
– А как?
Оба были смущены ссорами. Обоим хотелось помириться и не вспомнить обиды.
– Ты никогда не пила? Ха! Учу! – он обрадовался, расставил на столе необходимое. – Это легко. И бывает кстати, когда редко. Особенно в России: здесь пьющие добрые. Если редко. А! И говорят: какой человек бывает пьяный, такой он будет в старости. Надо вас проверить, – он поднял стаканчик. – За здоровье Вифлеема!
Они чокнулись и выпили. Мари покраснела, зажала рот, фыркнула. И моментально опьянела.
– Еще. Сразу, – он налил еще.
Они опять выпили. И опять чокнулись.
Барин, пользуясь секундой, взял Мари за руку и сказал скороговоркой, полушуткой:
– Прости, пожалуйста, я не хотел тебя обидеть, я долго жил один и к женщинам относился гораздо проще.
– Я не обижаюсь, я расстраиваюсь, – так же сразу ответила она счастливо.
– А к вам я отношусь по-новому и поэтому не всегда знаю, как себя вести, – продолжил Барин. – Но ты тоже не права! Еще?
– Да! – сказала она.
– Обниматься нельзя! – он налил и отсел напротив. – Общее наказание.
И они выпили еще.
– Ты откуда все можешь? – кричал он через час. – Ты с ума сошла!
И опять задавал вопросы по-французски, по-немецки, по-итальянски, а Мари красиво, с горящими глазами, отвечала, и сразу же переводила фразу на голландский и английский.
– А это – английский! – кричал он.
– Я тебя сама научу чему хочешь! – кричала она и переводила фразу на остальные языки.
– Конец света!!! – кричал он и был искренен в восторге.
И они ели.
А еще через час она показывала ему, как кричит петух, как ходит корова, как бегают свиньи, замешанные на кабаньей крови.
И он тоже показал фокус: он снял туфель, носок, и, растопырив пальцы на волосатой ноге, шевелил ими, и Мари умирала от хохота.
Потом она все-таки заставила его раздеться и встать на стул. И рассматривала его, голого, со всех сторон, поднося и удаляя свечу.
Он стоял в позе Давида, Микеланджеловского, и спрашивал:
– Что может быть прекраснее мужских ног?
И она смеялась до ужаса, потому что его мужские ноги, действительно, ни с чем не могли сравниться в своей красоте.
Потом они написали договор:
"Мы, Сергей Андреевич и Мари Неизвестная, клянемся. В том. Что если мы разлюбим друг друга, нас растопчут буйволы Аравийских пустынь. И очень хорошо".
Они вымазали бумагу каплями крови, выжатой из пальцев, и Барин расписался:
"Саша Коршунов. Римлянин века".
И Мари не обратила внимания на его подпись.
– Самое страшное – это когда тебя любят убогие, – вдруг сказал он. Тогда ты – это пародия. Понимаешь?
Потом он спал лицом вниз, а Мари сидела одна, с остатками вина, пьяная, добрая, и разговаривала с мамой:
– Вот ты сильная – вот тебя и убили! – и улыбалась, и пыталась запеть, но петь не хотелось. – Он без меня дышать не может! – сказала она. – И будет все. Все-все! – повертела в пальцах расписку с подписью "Саша Коршунов", плюнула и сожгла записку на свечке.
От пламени – как пламя – подняла ладони над головой, потом обняла сама себя за лицо тыльной стороной ладони, налила вина:
– Как хорошо выпить! – и посмеялась, и быстро расплакалась, и сказала маме. – Моя хорошая. Красивая. Вот и простились. А то надоело совсем, – и успокоилась. Простилась. Выпила стаканчик, чокнулась с остальными стаканчиками.
Подразнилась в оконное стекло и сообщила ему:
– А ноги не ходят! – и погрозила двери пальцем.
Она вышла в засыпанный снегом дворик, не чувствуя ни холода, ни какой-нибудь боли. Пошла к сугробам и бросилась в них, ловила ртом воздух и снег, каталась по двору, не оставляя следов на снегу, лежала на спине.
Смотрела в невероятной высоты черное небо, тяжело и сладко дыша, как будто встречалась с любовником.
Крикнула небу, показывая себе в грудь пальцем:
– Я – я!!!
Она шла в дом, улыбаясь таинственной улыбкой, – ее сбили с ног, – она стала падать лицом в косяк, но крепкие нежные руки подхватили ее. Она закричала, оттолкнулась.
– Пожалуйста! – сказал Халим. – Тише, – нес ловко, как верный слуга и ласковый хозяин. – Пожалуйста...
Принес ее в свою каморку, заперся изнутри и сообщил:
– Я – царь.
Барин проснулся ночью и не нашел Мари рядом.
Он встал и прошелся по комнатам, заглянул в спальню, дошел до каморки Халима и увидел в щель невероятное, немыслимое:
Халим стоял перед Мари Богом, а она опускалась перед ним на колени, как перед Богом. С совершенно незнакомым Барину раньше лицом.
Халим не дал ей опуститься, упал сам, извиваясь и дрожа телом, шепча:
– Он – вор!
Барин отпрыгнул от двери и стукнул в нее так, чтобы его услышали. Халим в одно мгновение выскочил и увидел Барина.
Они молча смотрели друг на друга, и Халим сказал:
– Не Халим! Халим спит! – задыхаясь от неожиданности и страха, но сумев-таки выдавить из себя ядовитую усмешку.
И исчез в коридорах.
Барин едва не засмеялся: так это было глупо... и так невероятно.
Он вошел в конуру. Мари лежала на вонючей подстилке, как будто в другом мире. В другом веке.
– Пожалуйста, – сказала она Барину. – Уйди. Ты сегодня не нужен.
– Что так? – спросил он.
– Ты будешь стараться. А сейчас не надо, – и удивилась искренно. – Вы все так похожи!
Он постоял – и ударил. На пробу. Наверное, надо бить в таких случаях? И сразу ударил еще, сбросил ее за волосы на пол и бил.
Убивал.
Закрыл окна на задвижку, дверь – на запор, выскочил из комнаты, накинул шубу и кинулся вон из дома.
Он завернул за угол и обомлел: он совсем забыл, что живет в городе, а не в деревне, не в поместье.
И он увидел город так, как будто впервые попал в него.
Он шел куда-то по улицам, разглядывая стены, камень.
Его увидела и, не поверив глазам, остановилась рассмотреть его Сверстница. Догнала его и шла, пытаясь узнать его по походке, стараясь увидеть его профиль из-за спины.
Узнала.
– Это неправда, – сказала Сверстница. – Это не может быть Саша Коршунов, потому что так не бывает.
Он остановился, смотрел: вспомнить было невозможно.
– Не помнишь, не сомневаюсь. Сядем, а то я упаду, – она стала задыхаться.
Он послушался. Посадил ее на скамейку, сел рядом. Она сидела, прикрыв рукой глаза, в перчатках, чему-то хохотала про себя.
– Два квартала я иду за ним в полной уверенности, что это Сергей Андреевич, наш барин, модный на все времена!.. Потом он поворачивается в профиль – и я схожу с ума. Саша. Плохо тебе? Плохо. Потому что это называется: один возраст души. Видишь как: на всю жизнь запала не хватило!.. Не хватило.
Он молчал, пытаясь вспомнить ее хотя бы не умом – чем-нибудь, даже нюхал. Не вспоминал.
– Восемнадцать лет назад, в Орле, когда ты собирался в монастырь, продолжала она. – Ты сказал одну фразу – и я выжила. Я поверила. В Бога, в себя, в смысл, – помолчала. – Халва, мед, огрызки хлеба и португальское вино, – опять помолчала, пояснила. – У меня дома, рядом. Идем. Я чувствую. Теперь моя очередь тебя спасать. Выпьешь – и уйдешь. Никто тебя не тронет. Встали.
Халва, мед. Куски хлеба, надкусанный кусок ветчины. Португальское вино. Барин, пьющий вино, как воду, и пьянеющий в смерть. Сверстница в красном пеньюаре, орущая ему в лицо:
– Потому что нельзя жить без идеала! Я не могу видеть! У меня нет сил, нет! Рушится все!.. Камни, стоящие на костях – это что? Я вышла на улицу, чтобы увидеть одно красивое лицо, я ходила час – я сдохла! Я купила портвейна и напилась. И ты, мой Бог, мой идеал, ты идешь в безумии, что я должна?!
– Ты не знаешь, – орал Барин в ответ, раскачивая пальцем перед ее носом. – Когда холуй!.. В доме Сергей Андреевича смеется мне в лицо! Мой холуй!
– Импотент ваш Сергей Андреевич! – орала Сверстница. – Маникюр! И я одна из всего города догадалась, в отличие от всех! Бестелесная обманка, не способная любить! И вы купились!
– Кучер, выкрест, – продолжал Барин свое. – И никто не знает, чего мне стоило держать его, никто! – и замолчал вдруг, осененный. – Как же я должен его ненавидеть!
– Все, – она кончила. – Ты сказал главное. Ты – сказал. Ты забудешь, что ты сказал, но ты оплодотворил меня. Все, – она легла на спину и закрыла глаза.
– И не в этом дело, – говорил Барин: ему надо было выговориться. – А в том, что мне все равно! Я хотел побыть извергом, но я был не-ес-тест-венным извергом, ты понимаешь?
– Поцелуй меня, – попросила Сверстница, вытянувшись струной.
– О! – Барин встал, чтобы уйти, но она цепко ухватила его за руку:
– Ты-то меня любишь? Просто как человека? Как тварь? Ты, мой создатель. Никто никогда не дотронется до меня, дай образ! – она приподнялась и перекрестилась на образ. И поцеловала образ мимо. И заплакала. – Ведь ты здесь, – и стала почти похожа на женщину. – Только не убивай ее!
– Что ты! – Барин гладил ее по лицу и укладывал особенно, как ребенка, которого у него не было. – Что ты! Нет! Надо хотеть – и все. Или ждать. Но не специально. Вот будешь жить – и вдруг на голову свалится то, чего ты не ждешь. И ты удивишься. Потому что это закон: чтобы раз – и свалилось на голову. А по-другому не бывает. Только так.
Они целовали и гладили друг другу руки, нежно, как будто прожили до того огромную жизнь вместе.
– Поклянись, – она с трудом открыла глаза, – что ты не уйдешь, пока я не проснусь.
Он перекрестился на образ, и она уснула, как провалилась.
Он гладил ей руку и не видел, как разгладилось ее лицо во сне. Смотрел в окно, где появился свет восходящего солнца.
Зевнул во весь рот со звуком, как собака.
Посидел, прислонив голову к стене: лечь было некуда. Сверстница спала, разметавшись во весь диван.
Решился: надел шубу и пошел.
Дверь была заперта, ключа не было.
Он иначе посмотрел на Сверстницу и отрезвел. Стал искать ключ, бросал на пол вещи, ящики секретера, догадался. Подошел к Сверстнице и достал ключ, спрятанный у нее между грудей.
Открыл дверь и вышел, уронив по дороге ведро и приспособление для вешалки.
Едва застегнув шубу, он был на улице, с головной болью, шел и говорил с Мари:
– Знаешь, родная: летаешь – летай. На черта притворяться человеком. Еще и женщиной. Летай, родная. Дай пожить. Не хочется идиотом, честно. Правда. Законы – одни, законы другие. Все разное, правда. Не хочу.
Мари встала с подстилки, прошла сквозь запертую дверь и ушла в город, искать Барина.
А он стоял некоторое время, прижав лоб к камню, потом увидел краем глаза два существа, почти нереальных в утреннем полумраке: явно любящие друг друга, явно тайно встретившиеся, но – он не мог понять, что в них невероятного. Потом понял: они были _бесполые_. Как он это определил, он не сказал бы. Но они были _бесполые_, и он оживился и пошел следом. Голова перестала болеть, ему стало интересно, ему стало конкретно отвратительно. Он расхохотался, напугав _бесполых_.
– Вот как надо! – крикнул он и умирал от хохота. – Вот как! Куда?!
_Бесполые_ пытались исчезнуть, он побежал за ними, топая, лая, свистя, хохоча. Они разбежались в разные стороны, он погнался за одним из них и не поймал, а поскользнулся и с размаху врезался головой в стеклянную витрину, и едва успел закрыть голову руками от летящих в него осколков.
И сидел потом молча, отдыхая от ночи, успокаиваясь почти до блаженства. И не замечал собравшихся вокруг прохожих.
Днем, аккуратный, холодный, жестокий, почти такой, каким был до появления Мари, – ехал, шел, поднимался по лестницам, раздевался в прихожей. Трезвый, решившийся (хотя голова болела нестерпимо), проговаривал про себя спокойно и просто:
– Вы знаете, видимо, я устал. Я был рад. Я назвал вас именем моей матери. _Моей_ матери. Вы хотите свободы? Местожительство, содержание, цацки, халва... Нет, халвы не будет. Вот халвы – не дам. Я уезжаю, потому что это смешно. Вы, безусловно, прекрасны, но я не готов растворяться. Я забросил дела, дом не доведен до ума, потому что, оказывается, у меня нет вкуса. Бог с ним. Мне не интересно. Я занимаюсь тем, что я занимаюсь Вами. Благодарен. Обязан. Спасибо. Тошнит. Еще раз благодарен. Адье, мой ангел. Мерси. Са ва.
Он отпер запертую на засов дверь, где оставил Мари.
Ее не было.
Он открыл задвижки на окнах, выглянул зачем-то.
– Мари, – позвал спокойно.
Ему не ответили.
Он снял перчатки.
Выдохнул изо рта воздух.
Подумал.
– А! – и засмеялся. – Наверное у собак.
Он вышел во двор – ее не было.
Но ему показалось, что она здесь. Он прошел по снегу, по которому она каталась совсем недавно, подошел к собачьей конуре и сказал:
– У-тю-тю!
Щенки пискнули, сука зарычала. Он не заметил, не слышал.
Мари не было.
Но когда-то она была здесь, и поэтому она была здесь и сейчас.
Дохнул ветер – и Барин повел плечами и обернулся: нет. Никого. Нежность и ласка, тоска по нежности и ласке охватили его, и он растерялся. Потому что не спал, потому что не знал, что делать с этим ощущением.
Звука в воздухе не было, но было дыхание, от которого звучали замороженные в снегу деревья, и, казалось, их цвет менялся от движения ветра.
– Надо поспать, – сказал он себе. – Надо было действительно удавить ее и все.
– Барин, Халима поймали, – сказали ему. – Начинать?
– Что? – спросил он.
Он прошел на конюшню, и Халима пороли при нем.
Он стоял до последнего, едва заметно дергая щекой на каждый удар, как будто бил сам.
И удовлетворился виденным.
Он прошел по недостроенному дому, не видя ничего толком.
Вошел в кабинет и решился работать. Осмотрел предметы на столе, переставил их... и не заметил ничего, что сделал.
– Ну что же. Через некоторый перерыв, наконец, появилось свободное время. Сколько времени! Господи же!.. Нет, я помню, почему и куда, мне стыдно, и мы сейчас займемся делом.
Рядом, сбоку, стояло маленькое венецианское зеркало, и он увидел в нем себя.
В нем, отраженном, была такая мука, такая страсть!
Он не узнал себя в зеркале. Ему стало, наконец, страшно.
– А где у нас дагерротип Сергей Андреевича? – он подвигал ящики стола, вспомнил, что никаких дагерротипов нет и быть не может. – А, да. Я сам и сжег. Жалко. Можно было бы посмотреться и сравниться.
Он отвернулся от зеркала, взглянул опять, чтобы удостовериться, что ему совсем не страшно смотреться на себя в зеркале. И замер: за его отражением в зеркале отражалась открытая дверь кабинета.
Он оглянулся: нет, дверь заперта.
Было бы оскорбительно сознаться в том, что ему не по себе.
Он отвел глаза от зеркала и убрал его как будто случайно.
– Начнем, – сказал он.
Перед ним лежала его будущая книга.
– Ничего себе! – сказал он громко, как будто для посторонних. – Это сколько же времени прошло? Год? Сто?
Он посмотрел на часы, но не мог бы сказать, сдвинулось ли время в какую-то сторону. Часы, может быть, стояли.
Он сломал стрелку, когда-то уже сломанную и теперь склеенную. Придвинул рукопись ближе и прочел вслух:
– "Итак, время. Оно придумано человеком и только им. Для того, чтобы имитировать несколько миллионов жизней. День – жизнь. Час – жизнь. В детстве это естественно и неосознанно. Время – это придуманная условность. Так же как дьявол. Дьявола нет. Он придуман для устрашения и оправдания. Время не измеряемо. Время не имеет никакого отношения к Божественному".
Он взял перо и хотел продолжить мысль, но мысли не было. Руки дрожали. Ему стало страшно от того, что так сильно дрожат руки.
– Она в спальне! Она просто спит! – вдруг осенило его. Он сумел додумать:
"Никогда не надо думать о зле. Иначе зло материализуется".
И сумел даже аккуратно положить перо на место. Улыбнулся.
Закрыл рукопись и вышел.
Он пошел по анфиладе комнат, и пока шел – понял, что Мари нет в спальне.
Спальня была пуста. Аккуратно и мертво прибрана.
Он закрыл дверь спальни и пошел обратно.
И, пока шел, понял, что Мари действительно исчезла.
Руки его отяжелели, ноги не шли.
Он остановился, оглянулся на черную анфиладу комнат, – и ужас, пронизывающий, беспощадный, объял его:
– Вот и все, – сказал он.
Мари казалось, что она найдет его, как только выйдет из дому. Но через минуту она уже заблудилась.
Она шла по каменному городу и не знала, кого она ищет.
В витринах магазинов, на поверхности Невы видны были отражения людей, когда-либо смотревшихся в них.
Мари шла и внимательно вглядывалась в лица-отражения, ища среди них близких или знакомых. И не находила. Или наоборот: узнавала кого-то незнакомого.
Она увидела _бесполых_, которые опять нашлись и прятались в подворотне, стесняясь обняться, только касаясь друг друга ладонями.
Она остановилась и смотрела на них, отвесив губу, как смотрят дети: не заботясь о выражении своего лица.
Один _бесполый_ повернулся к ней и взглядом дал ей понять, что она может присоединиться к ним или же подождать его за углом, когда он отделается от друга.
Она прошла мимо разбитой Барином витрины и порезалась об осколки. Ей хотели помочь, но она облизала рану и ушла к парку, где был снег. Заплакала. Полежала на снегу, глядя в небо, где тоже были люди.
Опять стало легче.
Она села в снегу, увидела кошку, поднялась и пошла к ней.
Кошка повернулась на спину, чтобы ее погладили. Мари погладила кошку. Обняла и прижалась к кошке лицом.
На нее смотрели из окна, но она притворилась уродом. И на нее перестали смотреть.
Встало солнце.
С солнцем сразу исчезли прохожие на улицах – спать.
Мари зевнула и села пописать, пока улица была пуста.
Здесь ее и увидел Барин.
Увидел – и несколько секунд стоял, прислонившись к каменной стене, сдерживая сердцебиение. Вытер пот со лба о стену, боясь подойти, потому что на глазах показались слезы. Успокоился. Ему показалось даже, что он смог бы уйти: Мари была жива, он увидел ее – и ладно.
Не ушел.
– Очень хорошо, – сказал он.
Она вздрогнула, увидела его, смутилась, захихикала и оправилась. Покраснела, смеясь ситуации.
– Взрослая женщина, – сказал он.
Она подошла и крепко прижалась к нему.
– Кто вам разрешил обниматься? – спросил он.
– Ты меня нашел?
– Захотел – и нашел.
И он не удержался, обнял ее, тихо гладя по волосам.
– Вы почему такая глупая? – и руки его дрожали.
И она обрадовалась.
– Глупые женщины должны слушаться умных мужчин, – сказал он.
Она засмеялась и стала целовать ему руки.
– Обниматься вам не разрешали. Вам приказывается две недели спать отдельно. А во-вторых, два раза в день я буду пороть вас ремнем. Утром и после обеда. Если вы не понимаете, как надо себя вести.
Потом он молчал, прижав ее голову к себе. Взял руками ее лицо и смотрел на нее:
– Совсем меня не любишь. А я умный и талантливый. И добрый. А вы этого не понимаете и издеваетесь надо мной. Разве можно ночью одной ходить по городу? Зарежут – и все.
– Я не издеваюсь.
Он взял ее на руки и понес, кряхтя и пыхтя:
– Теперь носи ее.
Он шел зигзагами, едва переставляя ноги. Остановился и присел на корточки, спрятал голову у нее на груди.
Она отдыхала и гладила его по волосам.
– Выгоню из дома и женюсь на другой, – сказал он. – У меня пятнадцать миллионов поклонниц. И все ждут. Я сказал, чтобы Халима запороли. И его запороли.
Она ахнула и отстранилась.
– Жалко? – он усмехнулся.
Она вцепилась ему в плечи.
– Ничего-ничего, – он опустил ее на землю.
Она заплакала.
– Если так противно, могу уйти, – сказал он. Послушал, как она плачет. Попросил. – Очень серьезно не надо плакать... – и отстранился.
Она качала головой и плакала, как старушка.
– Ладно, – он встал. – Ухожу, – и не ушел. – Сдохнуть, конечно, было бы намного прекраснее.
Она закрыла лицо руками и молчала, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Сергей Андреевича убили на дуэли в Венеции, – рассказал он вяло и неинтересно. – В Петербурге его еще не знали. Вот я и прикинулся. Очень удобно. Очень... определенный был Сергей Андреевич. Много начал, ничего не закончил. А я уже кое-что закончил. Книгу. Церковь. Все, как принято. Очень удобно в готовой оболочке. Хорошая оболочка: для добрых дел и с хорошими манерами. Когда он был жив, он не был таким уж... прелестным! Умер – отстоялся. Ладно, тебе скучно, я ушел. Извините, – и пошел.
Он ждал, что она побежит следом, оглянулся. Она сидела там же и смотрела, как будто знала еще что-то.
– Холодно, – сказал он.
Она послушно встала и пошла за ним.
Они шли рядом, не касаясь друг друга. Он разглядывал, как она осунулась и похудела.
– Я послал в Орел, заказал венчание. На послезавтра. Там бабкино имение. _Моей_ бабки. И церковь моя. На _мои_.
Немножко поинтриговал: сообщил, что будет много чудес. И что только Орел достоин чудес, потому что там "живет единственно божественный народ!" – и улыбнулся вдруг хорошо, радостно.
– Так что там, видимо, уже пьют, собаки!.. Это – свои... – вспомнил, изменился, забыл о Мари.
Она увидела, как покойно его лицо и тоже успокоилась.
– Радуйся! – сказал он. – Ты же хотела жить.
Она увидела мелькнувшую в его глазах ненависть.
– Если я навязываюсь – ради Бога. Женщин я не насилую, если вы помните.
– Я хочу, – послушно ответила она.
– "Потому что мне нравится Сергей Андреевич?" – вдруг предположил он.
– И поэтому, – послушно согласилась она.
Шли.
– Знаешь что, – он вдруг остановился. – А иди-ка ты вон. Я, в конце концов, брезгливый.
Она повернулась и пошла "вон".
– Мало, что я тебя искал, – сказал он ей в спину. – Тебе надо обязательно сделать из меня животное.
Она пошла быстрее, ссутулилась.
– Вернуться! – крикнул он.
Она вернулась.
– Очень радостно пошла. Уходить надо грустно. Пошла!
Она не шевелилась. Он сжал зубы, чтобы не ударить. Она закрыла руками лицо.
– Пошла!! – крикнул он.
Она пошла. Он повернулся и пошел тоже, в другую сторону. Прошел квартал – вернулся.
Ее не было.
Он побежал.
Пробежал еще квартал, заскочил во двор с помойным ящиком. Она стояла там.
– О, привет! – сказал он. – Как дела? Ты, дорогая, очень-то не радуйся. Я еще думаю. Чтобы ты потом обсуждала меня со следующим... избранником? "Нет, он был вообще-то ничего!" Скотина. Отдай, мое! – дернул и рассыпал с шеи бусы, крикнул: – Вон – твои помои! – кивнул на помойный ящик и опять ушел, пнув подвернувшуюся под ноги собаку.
Мари дождалась, когда он скроется из виду, побежала, в ужасе, не плакала, боялась, хотела сказать "мама", не могла.
А он уже шел по набережной, среди людей.
– Господи, господи мой, – говорила Мари и тоже шла, как он, в ногу, Ну что же тебе надо от меня? Я помню: ты обещал мне счастье. Дразнил, как собаку дразнят едой. Но ведь она – собака.
Она шла по мостовой, потом по льду, по снегу, разговаривала просто.
– Надо было сразу сказать, что жизнь – это боль. Тогда бы я любила боль. А ты знаешь, как я умею любить!.. Как хорошо играться нами!.. Приласкал одного, дал ему поговорить... приласкал другого – они спелись... Потом взял – и кого-нибудь убил! Или сделал идиотом. А второй поет: ла-ла-ли! Соло. А тебе нравится. Такой джазист. Нет, как правильно: джазмен. И это надо? Тебе? Тебе нужна власть, но ведь ты – Создатель!..
Она постояла на льду Невы и посмотрела, как в Орле собираются пьяные на свадьбу.
Они были совсем пьяные и заехали по дороге в трактир, заказать бочку глинтвейна. Пока ждали – пили, стреляли из пушечки, перебирали на телегах пироги в тазах, бутыли с водкой, самодельные "крылатые сандалии", что-то вроде римских шлемов, лавровые венки. Читали и читали вслух письмо Барина, которое знали наизусть. Письмо были в стихах, каждый узнавал себя в куплете. Особенно нравились два куплета: