Текст книги "Том 2. Карусель. Дым без огня. Неживой зверь"
Автор книги: Надежда Тэффи
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
Амалия
Госпожа Амалия Штрумф обладает сорокапятилетним возрастом, шестипудовым весом и небольшим поместьем в окрестностях Берлина.
В санаторию она приехала, чтобы утереть нос всем своим соседям. Пусть поймут, что она – птица важная. Может ездить за триста километров. Но первые же дни лечения потрясли всю душу Амалии до основания: доктор запретил ей кофе со сливками и кухены [2]2
пироги (от нем. kuchen).
[Закрыть].
Амалия покорилась, но душа ее стонала. Утром, проходя мимо булочной, Амалия приостанавливалась, смотрела на печенья, торты и пирожные и шептала их названия шепотом тихим, глубоким и страстным, как шепчут влюбленные женщины имя своего любовника:
– Занфткухен!.. Шмандкухен!.. Беренкухен… Цвибак… Цвибак… Цвибак… [3]3
Нежный пирог!.. Пирог со сливками!.. Ягодный пирог… Сухарный пирог… (Нем. Sanftkuchen; Schmantkuchen; Beerenkuchen; Zwieback).
[Закрыть]
С трудом отрывалась она от окна и шла, качаясь, с полузакрытыми, опьяненными глазами.
Шла в санаторию, тупо жевала салат с лимонным соком и молчала весь день. Молчала потому, что о чем же можно говорить, когда душа плачет, и стонет, и шепчет:
– Цвибак… Цвибак… Цвибак!..
А ночью, когда сон (сон – счастье несчастных!) смежал ее посоловевшие очи, она видела себя в своей собственной столовой, и в одной руке у нее была чашка кофе, а в другой – кусок торта с битыми сливками. А кругом сидят соседи с благоговейными лицами и с начисто утертыми носами.
От постоянного тихого, заглушённого страдания Амалия сделалась сантиментальной, и однажды вечером, когда в зале санатории молоденькая венка спела модный романс:
Амалия опустила голову и тихо заплакала.
Да! Конечно, она могла отказаться и от занфткухена, и от шмандкухена, и от цвибака. Да! Отказаться, но не забыть. Забыть – никогда!
Но вот наступил перелом.
Отрешенная от земных радостей, Амалия стала искать удовлетворения в области тонких душевных переживаний. Она стала интересоваться чужими флиртами, чужими романами, чужими цветами, чужими письмами и чужими скандалами.
Вот идет по улице дама.
Амалия приостанавливается и смотрит, куда она идет.
– Эге!
С другой стороны улицы идет господин. Ну, конечно, он сейчас встретится с дамой. О, ужас! Ужас! Какие нравы! Она, наверное, замужняя. Бедные ее дети!
Но что это! Господин не подошел к даме и даже не поклонился. Странно. Неужели они незнакомы? Ну, нет! Амалию не так легко провести. Она отлично понимает, что это только притворство. Это все делается, чтобы отвести глаза! Несчастные дети – такая мать!
Амалия спешит к своей единомышленнице, к фрау Нерзальц из Франкфурта, почтенной и честной женщине, томящейся по жареной колбасе с капустой.
– Вы слышали, фрау Нерзальц, какой ужас! Та дама, что носит красную шляпу… О, я даже не могу сказать. Бедный муж! Несчастные дети.
– Ну, как так не можете сказать? Вы все-таки скажите.
– О, нет, я не могу. Но вы, вероятно, уже сами догадываетесь?
Но фрау Нерзальц трудно оторвать свое воображение от жареной колбасы, и она настаивает:
– А все-таки, скажите!
Тогда Амалия наклоняется к ее уху и шепчет:
– Она и тот длинный господин делают вид, что даже незнакомы. А? Каково!
Фрау Нерзальц забывает и колбасу, и капусту.
– А сами, значит, уже… ай-ай-ай! Ну, как это можно держать их в санатории, где живут честные женщины.
– Ужасно! Я сегодня подумала: вдруг бы здесь была моя дочь и увидела такую сцену; он идет, она идет – и не кланяются. Что бы могло подумать невинное дитя? Ужас!
В коридоре своего пансиона как-то утром Амалия встретила новую жиличку, молодую веселую даму. Дама шла, постукивая каблуками, и напевала что-то, прижимая к лицу большой букет красной гвоздики.
Все это Амалии не понравилось и показалось подозрительным. Зачем стучит, зачем поет и зачем букет?
Жиличка оказалась соседкой по комнате.
И это было обидно.
– Туда же, поселилась рядом! Хороши порядки! Каждый может приехать и поселиться!
Вечером Амалии послышалось, будто соседка с кем-то разговаривает. Приложила ухо к стене – тихо.
– Ну, конечно, они говорят шепотом. Разве можно такие вещи вслух говорить – самим стыдно себя слушать. Несчастные дети – такая мать!
Уходя ужинать, Амалия сказала горничной:
– Напрасно вы подобных дам к себе пускаете…
– А что? – удивилась та.
– Да вот увидите.
Амалия была загадочна и зловеща. Ночью, проснувшись, вдруг услышала она шорох в соседней комнате.
– Ага! Началось! Подождите, голубчики. Я вам покажу, как разводить романы в честном доме.
Она долго прислушивалась. Наконец, решилась: вышла на цыпочках в коридор и приложила ухо к соседкиной двери. Было тихо. Долго было тихо. Но вдруг раздался спокойный, густой и мерный храп. Это был мужской храп. В этом Амалия ошибиться не могла. Так храпел ее покойный отец, так храпел ее муж и так будет храпеть ее сын. В этом ошибиться нельзя.
Женский храп бестолковый, неровный, короткий, сконфуженный.
А за дверью храпел мужчина, и вдобавок с полным сознанием своих на то прав.
Амалия застыла и ждала. Она дождется его пробуждения и увидит, как он, испуганно озираясь, проскользнет на крыльцо. Хо-хо! Красивая история. Не придется больше этой бесстыднице петь песни и засовывать нос в гвоздику. Хорошенький скандальчик устроит завтра Амалия на всю санаторию.
А бас за дверью все храпел да храпел. А Амалия все ждала да ждала.
У нее застыли ноги, и голова кружилась от усталости. Но она не сдавалась.
Часы пробили половину шестого. Через час все начнут вставать – значит, каждую минуту «он» должен выскочить. Уходить нельзя. Усталый взор ее опустился, и вдруг она вздрогнула: у самых дверей соседней комнаты стояли выставленные для чистки мужские сапоги. Толстые американские мужские сапоги.
– Зачем же было так долго ждать!
Она схватила сапоги, как тигр свою добычу, и кинулась к себе в комнату. Заснула, улыбаясь.
– Попробуй-ка теперь выпустить своего красавца! Без сапог. Ха-ха.
В семь часов утра сердитый мужской голос разбудил ее. Какой-то немец громко ругался в коридоре, и в ответ так же громко визжала горничная.
Амалия позвонила и вдруг вспомнила о своей радости.
– Это что? – спросила она вошедшую горничную, указывая на сапоги. – А? Это как называется?
– Это – сапоги! – испуганно захлопала глазами горничная.
– Да, это сапоги! И сапоги эти отнесите от меня в соседнюю комнату, и скажите, что фрау Амалия Штрумф всю ночь стояла в коридоре у дверей и слушала, как храпит хозяин этих сапог. Да, всю ночь. Так и скажите. Она сделала эффектную паузу, но горничная вдруг обиделась и затараторила:
– Gnadige Frau [5]5
Милостивая государыня (нем.)
[Закрыть], конечно, может подслушивать, как храпят мужчины, если это ей доставляет удовольствие, но уносить сапоги она не имеет никакого права. Господин гофрат [6]6
советник (нем. Hofrat)
[Закрыть]страшно сердился, и это так неприятно, потому что он постоянно здесь останавливается и вчера приехал с десятичасовым поездом, а он не привык к беспорядкам, и она будет жаловаться, и… тра-та-та и тра-та-та…
– Какой гофрат?! – завопила Амалия. – Ведь там живет дама!
– Дама вчера уехала в девять часов.
– Уехала?! Подлая! Подлая! Я всегда знала, что она сделает какую-нибудь гадость.
Амалия опустилась на кровать растерянная и подавленная, глаза у нее сделались сантиментальными, и вдоль носа потекла крупная слеза.
– Какая подлая!
Подарок
Какая радость получить какой-нибудь, хоть самый неприхотливый, подарочек!
Во-первых, это дает вам лишний случай убедиться в добром отношении к вам дарящего, а, во-вторых, вы приобретаете изящный предмет, который, может быть, сами и не собрались бы купить.
Так сказать, и духовная, и грубо-материалистическая сторона вашего существа должны быть удовлетворены.
Конечно, и у этой розы есть шипы.
Так, например, получая подарок и любуясь им, вы должны испытывать некоторую тревогу при мысли о том, что вам во что бы то ни стало придется отдаривать. А отдаривание – дело очень сложное: нужно подыскать вещь, подходящую по цене к полученному подарку, да еще ждать случая для подношения.
Кроме того, подарки часто приносят с собой и некоторые неудобства.
Представьте себе, что у вас очаровательная гостиная, нежно-голубая, в стиле «Помпадур», а любящее существо вышьет вам подушку восточного рисунка, в коричневых тонах.
Вы не захотите огорчить любящее существо. Вы положите в голубую гостиную восточную подушку и будете ходить через комнату с закрытыми глазами.
Если же вы, по уходе любящего существа, решитесь запрятать подушку под диван до следующего прихода одарительницы – вы будете мучеником, вы будете вздрагавать при каждом звонке и выволакивать на свет Божий коричневый ужас. И никто и ничто не сможет помочь вам.
* * *
Она пришла ко мне такая ласковая и нежная, поцеловала обе щеки и сказала:
– Милые щечки!
Потом поцеловала глаза и сказала:
– Милые глазки!
Потом развернула длинный, узкий сверточек и протянула мне желтую розу.
Все это было очень мило, и я растрогалась. Положила розу на стол и предложила гостье чаю.
– Зачем же вы положили розу на стол? – воскликнула она. – Ее нужно скорее поставить в воду.
Я сконфузилась и сунула розу в вазу с сиренью.
– Что вы делаете?! – воскликнула гостья. – Разве можно держать розу с другими цветами! Роза слишком ревнивый цветок; она должна быть одна, иначе живо увянет.
Я сконфузилась еще больше, принесла бокал с водою и, поставив розу, хотела занять любезную гостью приятным разговором. Но она была рассеянна, отвечала невпопад и, наконец, сказала:
– Простите, голубчик, но вы напрасно поставили розу около камина, – ей это не полезно.
– Да ведь камин сейчас не топится.
– Сейчас не топится, а потом затопится, и цветок пропадет.
Я покорно перенесла розу на окно. Гостья успокоилась, выпила чаю и вдруг снова затревожилась.
– А, знаете, по-моему, на окошке ей тоже не полезно. Дует. Лучше поставить ее сюда, на стол, только, конечно, не около чашек с горячим чаем. Я велела принести другой стол и поставила розу посреди комнаты.
Гостья уехала.
Вечером она позвонила по телефону и велела переменить у цветка воду.
Утром я еще спала, когда мне принесли от нее записку:
«У вас глупая манера, дружок, снимать по утрам телефонную трубку. Это очень неудобно, когда у людей спешное дело. Я только что прочла в журнале, что для сохранения цветов очень полезно вливать в воду две капли нашатырного спирта. Я сразу подумала о вас и о вашей розе. Только не забудьте: две капли. Крепко целую.
Ваша Н. Клеева».
Послала за спиртом.
Вечером она позвонила и спросила у прислуги – меня не было дома, – как роза?
На следующее утро снова звонила и велела подрезать стебелек. Вечером узнала, что полезно не только подрезывать, но и слегка расщеплять его.
Утром забежала сама, осмотрела цветок и долго журила меня, что я все не так делаю.
Два дня я не подходила к телефону, на третий получила письмо:
«А открываете ли вы на ночь форточку в той комнате, где стоят цветы?».
Потом позвонила по телефону:
– Ну, а как роза?
– Мерси, великолепно, здорова.
Потом опять телефон:
– Не забыли подстричь?
– Нет, не забыла. Мерси. Здорова. Кланяется.
И снова телефон:
– Завтра заеду вас проведать.
О, ужас! Она заедет, а от розы уже давно осталась одна ослизлая палка с вялой сосулькой на конце.
Спешно послала в цветочный магазин, выбрала подходящую, подменила и успокоилась.
На другой день с спокойной гордостью показывала милой гостье ее розу.
– Видите, какая она стала пышная? Это все от ухода.
Гостья удивлялась и качала головой.
– Действительно, это удивительно. Она стала больше и темнее.
Она взяла цветок в руку, долго рассматривала его и вдруг вскрикнула:
– Бутон!
– Что? – переспросила я, вся замерев.
– Бутон! Откуда мог взяться бутон? Ведь его не было, я отлично помню, что его не было.
– А это… дожно быть, от нашатырного спирта… она сегодня, утром, ощенилась…
Гостья посмотрела мне через глаза прямо в душу, и не знаю, что увидела она в этой замученной душе. Должно быть, один сплошной ужас, стыд и страдание. И она не смогла вынести всей сложности представшей перед ней картины. Она повернулась и медленно вышла.
С тех пор я не получаю от нее подарков.
Протекция
Павел Антоныч, устроитель концерта в пользу общества «Вдовий вздох», был человек хитрый, ловкий и сметливый. Он знал твердо, что у нас даже в самом пустом деле без протекции ничего не добьешься, и никогда не лез напролом, а искал обходных, но верных путей.
Когда ему пришла блестящая идея пригласить на концерт знаменитость сезона, певицу Заливанскую, он не поехал прямо к ней, как это сделала бы всякая простая душа на его месте, а стал искать общих с певицею знакомых, чтобы, действуя через них, бить наверняка.
Сначала нашел даму, которая приходилась троюродной сестрой той самой чиновнице, у которой дядя аккомпаниатора Заливанской бывал в прошлом году запросто.
Но когда, после долгого и упорного ухаживания за дамой, выяснилось, что Заливанская давно переменила аккомпаниатора, пришлось искать других путей. И пути эти нашлись в лице репортера Букина, который был прекрасно знаком с Андреем Иванычем, поклонником Заливанской.
– Как же, дорогой мой! Прекрасно его знаю! Мы с ним почти на «ты»!
– А это что же значит: «почти на ты»? – спросил Павел Антоныч.
– Как что? Значит, на «вы». Словом, очень дружны. Уж я постараюсь быть вам полезным.
И постарался.
Через неделю поклонник Андрей Иваныч говорил Заливанской:
– Вы знаете, скоро будет концерт в пользу общества «Вдовий вздох».
– Да, да, я слышала, – оживленно ответила Заливанская. – Кажется, очень интересный концерт. Мне так жаль, что они меня не пригласили участвовать, – даже не понимаю, почему. Облакову пригласили, а меня – нет. Почему для них Облакова интереснее? Я даже хочу просить пианиста Диезова – пусть узнает, в чем дело, и намекнет, что я хочу у них петь.
– Гм… – сказал Андрей Иваныч. – Вот уж это совершенно напрасно.
– Почему же? Такой большой концерт – ведь это же для меня реклама.
– Большой? Почему вы думаете, что большой?
– Да как же – все такие имена, и зал большой, и вообще концерт интересный.
– Гм… Насчет имен сомневаюсь. Если кто и дал, по легкомыслию, свое согласие, то, обдумав все, наверное, откажется.
– Да почему же?
– Да уж так.
– Ничего не понимаю!
– Потом поймете, да уж поздно будет.
Заливанская испуганно скосила глаза.
– Неужели нельзя участвовать? А мне так хотелось!
– Мало ли чего человеку хочется.
– А как же Облакова? Почему же ей можно, а мне нельзя?
– К Облаковой можно позвонить по телефону и посоветовать, чтобы не ездила. Вот и вся недолга.
– Да почему же это так опасно? Что же, это какое-нибудь темное дело, что ли? Грабеж, или что?
– Может быть, и грабеж, а может быть, и похуже. Во всяком случае, если вам дороги наши отношения, то я прошу вас сейчас же дать мне слово, что вы ни в каком случае в этом концерте участвовать не станете. Слышите?
– Слышу!
– Даете слово?
– А все-таки… мне хочется…
– Даете слово или нет? Я серьезно спрашиваю, и спрашиваю в последний раз.
– Даю, даю. Даю слово, что не пойду. Даже в публику не пойду. Но в чем же дело?
Андрей Иваныч вздохнул глубоко, как человек, исполнивший возложенную на него тяжелую обязанность, и сказал:
– Дело вот в чем: вот уже целая неделя, как повадился ко мне бегать какой-то Букин – темная личность. Проходу не дает, все настаивает, чтобы я уговорил вас участвовать в этом дурацком концерте. Я сразу понял, что дело подозрительное. В особенности вчера. Представьте себе: заманил меня в ресторан, угощает на свой счет, лезет с комплиментами и, в конце концов, взял с меня слово, что я вас уговорю. Вы, конечно, сами понимаете, что, будь это дело чистое, они просто приехали бы к вам, да и пригласили.
– Н-да, это верно!
– Ну-с, так вот я теперь считаю, что по отношению к вам я поступил, как джентльмен – предостерег и оградил.
Он гордо выпрямился, а Заливанская вздохнула и прошептала:
– Благодарю вас. Вы – хороший друг, вы не поддались им. Но как жаль, что все это так подозрительно и гадко. Мне ведь так хотелось участвовать!..
Бешеное веселье
Каждому человеку хочется повеселиться на праздниках, а в особенности, если этот человек барышня и служит в конторе, где каждый день, кроме воскресений и двунадесятых праздников, выстукивает на машинке:
«Имея у себя перед глазами ваше почтенное письмо от двадцатого апреля…»
Танечка Банкина решила ехать на костюмированный вечер к Пироговым.
Три дня и три ночи обдумывала она свой костюм, который должен был быть красивым, дешевым и, главное, совершенно необычайным, какого никогда ни у кого не было, да и не будет.
Две подруги Танечки Банкиной помогали ей, напрягая все свои душевные силы.
– Не одеться ли мне феей счастья? – спрашивала Танечка.
– Хороша фея в четыре пуда весом! – отвечали подруги дуэтом.
– Сами-то вы очень тоненькие! – обижалась Танечка.
– Так мы и не лезем в феи.
– А если одеться незабудкой? Просто голубые чулки и все вообще голубое. А?
– И выйдет просто дура в голубом платье.
– А если одеться бабочкой? Привязать крылышки…
– Хороша бабочка три аршина в обхвате.
– Господи! – застонала Танечка. – Не могу же я одеться сорокаведерной бочкой?! Такого и костюма нет.
Решила позвать портниху посоветоваться.
Портниха Марья Ардальоновна жила в тех же комнатах, и звали ее для краткости и обоюдного удобства просто Мордальоновной.
Пришла она охотно и с двух слов показала, что вопрос о костюме для нее сущие пустяки.
– Есть хорошенький костюм Амур и Психея – платье с грецким узором и в руке стрела. А еще есть почтальон – сумочка через плечо, а сзади большущий конверт с печатью. А то еще турчанка. Очень хорошо. Шаровары широкие – и на мужскую фигуру годится, ежели кто хочет запорожцем одеться.
Советы Мордальоновна давала свысока и очень оскорбительным тоном. Танечке стало обидно.
– Это все слишком известные костюмы. Мне хочется что-нибудь оригинальное.
– Ну, тогда одевайтесь маркизой.
Танечка призадумалась.
– А то вакханки хороший костюм, и тоже большая редкость.
Это было уже совсем хорошо. Решила сшить костюм вакханки из старого коричневого платья.
– Это ничего, что темное. Ведь вакханки разные бывали. Это будет такая вакханка, которая не любила очень распараживаться. Практичная вакханка.
На голову надела венок из листьев и прицепила веточку настоящего винограда.
У Пироговых народу оказалось очень много. Было жарко и душно.
Какая-то маска подскочила к Танечке.
– Это у тебя что за костюм? Бахчисарайская кормилица?
Танечка упала духом и забилась в угол.
Новые сапоги жали ноги, маска прилипла к лицу.
Подбежал какой-то дурень в бубенчиках и съел виноград с Танечкиной головы, лишив ее таким образом единственного вакхического признака.
Танечка совсем притихла.
А другие веселились.
Какой-то маркиз плясал русскую в присядку. Монах лихо откалывал польку с рыбачкой, крутя ее то влево, то вправо, то пятился, то наступал на нее.
– Веселятся же люди! – тосковала Танечка.
Мысли у нее были самые печальные.
– Извозчик тридцать копеек сюда да тридцать назад. Новые сапоги восемь рублей. Перчатки полтора… Винограду полфунта двадцать копеек… И к чему все это? Нет, нужно было одеться незабудкой, тогда все пошло бы совсем иначе.
Зачесался под маской нос.
– Господи! Хоть бы нос можно было как-нибудь ухитриться почесать! Все-таки веселье было бы.
Но вдруг судьба Танечки Банкиной круто изменилась. Развеселый маркиз пригласил ее на вальс.
Танечка запрыгала рядом с ним, стараясь попасть в такт музыке и вместе с тем в такт маркизу. Но это оказалось очень трудным, потому что маркиз жил сам по себе, а музыка – сама по себе.
Танечке было душно. От маркиза пахло табаком, как от вагонной пепельницы, и он наступал на Танечкины ноги по очереди, то на правую, то на левую, какая подвернется. Соседние пары толкались локтями и коленями.
Танечка пыхтела и думала:
– Вот это и есть веселье. Вот к этому-то все так и стремятся. Хотят, значит, чтобы было жарко, и душно, и тесно, чтоб жали сапоги и пахло табаком, и чтоб нужно было скакать, и чтобы со всех сторон дубасили, куда ни попало.
За обратный путь ей пришлось отвалить извозчику целый полтинник – дешевле не соглашался, – и, укладываясь спать, Танечка еще раз подсчитала расходы и подумала с тайной гордостью:
– Раз мне все это не нравится, это доказывает только, что я умная и серьезная девушка, которая не гонится за бешеными удовольствиями.
И когда она засыпала, перед глазами ее был не лихой маркиз и не дерзкий дурень в бубенчиках, а чье-то «почтенное письмо от пятого декабря».
И губы ее усмехались серьезно и гордо.
Взятка
Маленькая, кособокая старушонка перешла площадь, грязную, липкую, всю, как сплошная лужа, хлюпающую площадь уездного городка.
Перейти эту площадь было дело нелегкое и требовало смекалки и навыка.
Старушонка шла бодро, только на самых трудных местах, приостановившись, покручивала головой, но не возвращалась назад, плюнув от безнадежности. Сразу можно было видеть, что она не какая-нибудь деревенская дура, а настоящая городская штучка.
Старушка добрела до крыльца низенького каменного дома, где проживал местный городской судья, оглянулась, перекрестилась на колокольню и оправила свой туалет. Распустила юбку, вытащила из-под большого байкового платка кузовок, накрытый холстинкой, и сразу стала не кособокой, а просто старушонкой, как и быть полагается.
Дверь у судьи была не заперта, и в щелочку поглядывал на старухин туалет рыжий чупрастый мальчишка, служивший в рассыльных.
Когда старушонка влезала на крыльцо, чупрастый мальчишка высунул голову и окрикнул строго:
– Кто такова? Зачем прешь?
Старушка огляделась и сказала, таинственно приподняв брови:
– По делу пру, батюшка. По делу пру.
Она сразу поняла, что «прешь» есть выражение деловое, судебное.
– По какому делу? – не сдавался мальчишка.
– К судье, батюшка. По ерохинскому. В понедельник судить меня будет за корову за бодучую. По ерохинскому.
– Ну?
– Так… повидать бы надо до суда-то. Я порядки-то знаю!
Лицо у старушки вдруг все сморщилось, и правый глаз быстро мигнул два раза.
Мальчишка разинул рот и смотрел.
Видя, какой эффект произвел ее маневр, старушонка протиснулась боком в дверь и заковыляла вдоль коридора. Там приоткрыла дверь в камеру и тихонько, тоже боком, стала вползать.
Судья сидел за столом, просматривал бумаги и напевал себе под нос:
Не говори, что мол-лодость сгубила,
Тюремностью истерррзана моей!
Бумаги он смотрел внимательно, а напевал кое-как. Оттого, вероятно, и выходило у него «тюремностью» вместо «ты ревностью».
Судья был человек не старый, плотный, бородатый; глаза у него были выпученные.
– Смотрит, как буйла, – что и знала, так забудешь! – говорили про него городские сутяги-мещанки.
Судья был очень честный и любил об этом своем качестве поговорить в дружеском кругу. Честность эту он ощущал в себе постоянно, и всего его точно распирало от неимоверного ее количества.
– Да, судья у нас честный, – говорили местные купцы. – Замечательный человек.
И тут же почему-то прибавляли:
– Чтоб ему лопнуть!
И в пожелании этом не было ничего злобного. Казалось, что если судья лопнет, так ему и самому легче будет.
– Здравствуйте, батюшка, светильник ты наш! – закрякала старушонка.
Судья вздрогнул от неожиданности.
– А? Здравствуй! Зачем пожаловала?
– По делу, батюшка, по ерохинскому. Вот я порядки знаю, так и пришла.
– Ну?
– В понедельник судить будешь, так вот я, значит, и пришла. Бодучая-то корова-то моя, стало быть…
– Ну?
– Так вот я порядки-то знаю.
Судья посмотрел на нее, и вдруг все ее лицо сморщилось, правый глаз подмигнул два раза и указал на прикрытый холстинкой кузовок.
– Что? – удивился судья. – Ты чего мигаешь?
Старушонка засеменила к самому столу и, вытянув шею, зашептала прямо в честное судьино лицо:
– Яичек десяточек тебе принесла. И шито-крыто, и концы в воду, и никто не видал.
Она снова сморщилась и замигала.
Судья вдруг вскочил, точно его в затылок щелкнули. Разинул рот и весь затрясся.
– В-воон! Вон! Подлая! Вон!
Старушонка растерялась, но вдруг поняла и замигала, и зашептала:
– Ну, бери, бери и холстинку! Бери полотенчико-то, Бог с тобой, мне не жалко!
Но судья все ревел и трясся.
– Ах ты, Господи, – мучилась старушонка, стараясь втолковать этому ревущему, раздутому, красному. – Я тебе про полотенчико говорю. Бери полотенчико. Да послушай, что я говорю-то! Да помолчи ты, Господи, грехи-то мои!
Но судья не унимался. Он кинулся к двери.
– Никифор! Гони ее вон! Вон!
Прибежал чупрастый, осклабился от страха и удовольствия и, обхватив рукой старушонку, повлек ее, точно в каком-то нелепом танце, на крыльцо.
Опомнилась она только посреди площади. Подоткнула юбку, прикрыла платком кузовок и, проткнув палец за косынку, почесала голову.
Вернувшись, таким образом, к обыденной жизни, она оглянулась на низенький каменный домик и тяжело вздохнула.
– Дала я маху, старая дура. Нужно было ему курицей поклониться. Думала, с бедного и яиц можно, а он ишь как обиделся. И чего орать – я и так все порядки понимаю. Ужо в субботу принесу курицу. И шито-крыто, и концы в воду.
Она еще раз оглянулась, сморщилась, подмигнула и захлюпала по лужам быстро и смело, как настоящая городская штучка.