Текст книги "Том 2. Карусель. Дым без огня. Неживой зверь"
Автор книги: Надежда Тэффи
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Страшный гость
Американский рождественский рассказ
В рождественский сочельник, когда все театры закрыты и люди предаются мирным семейным забавам, холостякам деваться некуда.
Поэтому в клубе стали собираться рано, и к 12-ти часам игра была в полном разгаре.
Молодой инженер Джон Уильстер, проиграв изрядную сумму, отошел от стола, чтобы отдохнуть и перебить несчастную полосу.
Наблюдая за играющими, он заметил элегантного молодого человека, высокого, с острым крючковатым носом и быстрыми движениями, которого он раньше не встречал здесь.
Молодой человек не играл, а только вертелся у стола, толкая всех локтями и вызывающе смеясь над каждым, кому не везло.
– Что это за неприятный субъект? – спросил Уильстер у своего соседа.
– Не знаю. Очевидно, гость, так как он не играет.
А незнакомец в это время хлопал по плечу мистера Вильямса, старейшего и почтеннейшего члена клуба, и кричал:
– Не везет старикашке! Поделом. Нельзя играть, как сапожник.
Мистер Вильямс покраснел и сказал сухо:
– Я попросил бы вас не быть таким фамильярным со мной, милостивый государь!
– Каково! – захохотал незнакомец. – Он же еще и недоволен мною!
Вильямс пожал плечами и отошел от нахала.
– Кто это? – спросил он у дежурного старшины.
– Право, не знаю, какой-то мистер Блэк.
– А кто же его рекомендовал?
– Кто-то из членов. Сейчас отыщу его карточку. – Старшина выдвинул ящик стола и достал визитную карточку.
– Мистер Джонс. Он впущен по рекомендации Джонса.
– Джонса? Бедный Джонс – ведь он вчера скончался.
– Да, я знаю, – ответил старшина и, подумав, прибавил: – Но ведь рекомендацию он мог выдать дня за два до смерти. Тут число не проставлено.
– Надеюсь, что не после смерти, – проворчал Вильямс и снова подошел к столу.
Незнакомец продолжал приставать и раздражать всех.
– Вы мне наступили на ногу! – вскрикнул один из игроков.
– Не беда! – дерзко ответил незнакомец и остановился в вызывающей позе, точно ожидал и желал ссоры.
Но поглощенный картами игрок не обратил внимания на его реплику, и незнакомец отвернулся с явной досадой.
– Кто это такой? – спросил у Вильямса инженер Уильстер.
– А кто его знает! Пришел сюда по загробной рекомендации от одного покойника и чудит.
– От покойника? – удивился инженер. – А как же его фамилия?
– Блэк.
– Блэк? Блэк – значит черный… Кто он такой?
– Должно быть, дьявол, – невозмутимо ответил Вильямс.
Уильстер усмехнулся, но ему почему-то стала неприятна шутка Вильямса.
– Что за вздор! Почему он рекомендован покойником?.. – Он подошел к незнакомцу и с любопытством стал приглядываться к нему.
Тот, действительно, был похож на черта, каким принято его изображать. Остроглазый, носатый и даже слегка прихрамывал, точно обул башмак не на ноги, а на копытца и не мог свободно ходить.
Лоб у него был узкий, высокий, с зализами, и прямой пробор раздвигал жесткие волосы, которые торчали под висками двумя черными рожками.
Странное жуткое чувство охватило молодого инженера.
«Может быть, я сплю, – подумал он. – А если сплю, тем веселее, потому что тогда этот господин самый настоящий черт».
В это время кто-то из игроков крикнул незнакомцу:
– Пожалуйста, не трогайте мои карты!
На что незнакомец ответил с мальчишеской заносчивостью:
– Хочу – и трогаю!
Потом посмотрел внимательно на того, с кем говорил, и вдруг переменил тон:
– Впрочем, извиняюсь. С вами мне делать нечего, вы слишком и худощавый, и слабосильный. Я извиняюсь.
Он отошел от стола, и все удивленно расступились перед ним.
К Уильстеру подошел один из членов клуба, молодой поэт. Лицо его было бледно, и он растерянно улыбался.
– Кто этот господин, вы не знаете? – спросил он Уильстера. – Правда, что его рекомендовал кто-то в загробном письме? Я ничего не понимаю.
– Я сам ничего не понимаю, – признался Уильстер.
– Зачем же систематически вызывает всех на ссору с ним? Может быть, это какой-нибудь известный бретер и ищет дуэли?
– В таком случае отчего же он извинился сейчас перед Тернером?
– Ничего не понимаю. Или я сплю, или я поверил в черта.
Он криво усмехнулся и отошел.
– Он тоже думает, что он спит! – пробормотал Уильстер. – Нет, это я сплю. Иначе я сошел с ума и галлюцинирую.
Он сжал себе виски руками и вдруг смело подошел прямо к незнакомцу.
– Итак, черный господин, – сказал он, – вы явились сюда ровно в полночь, не правда ли? И предъявили визитную карточку покойника, и у вас рога на голове и копыта в сапогах, и вы пришли, чтобы выбрать жертву и погубить ее. Не правда ли, господин Блэк?
Незнакомец пристально взглянул Уильстеру прямо в лицо своими острыми глазами, потом оглядел всю его фигуру и вдруг сказал:
– Мне ваша физиономия не нравится! – Это уж был не сон.
Уильстер вспыхнул.
– Вы мне за это ответите, милостивый государь. Вот моя визитная карточка.
Но незнакомец не принял карточки Уильстера.
– Я не буду драться с вами, мальчишка, – презрительно ответил он. – Вы трус! Вы никогда не посмеете даже дать мне пощечину! Ваша рука слишком слаба для удара.
Это было что-то неслыханное.
Ему, Уильстеру, знаменитому боксеру, говорят, что его рука слишком слаба. Или все это действительно снится ему.
Он поднял глаза.
Незнакомец стоял, повернувшись к нему почти в профиль, и ждал.
Уильстер вскрикнул и ударил со всей силы по обернутой к нему щеке дьявола.
Тот ахнул и упал.
– Доктора! – закричал он. – Скорее доктора! – И засунул палец себе в рот.
Сидевший среди играющих доктор кинулся к нему. Незнакомец медленно поднялся и, обращаясь к доктору, сказал:
– Освидетельствуйте меня скорее и констатируйте факт: два зуба выбиты – вот здесь и здесь, а два, находящиеся между ними, остались целы и даже не шатаются. Можете убедиться. Это происходит от того, – торжественно продолжал он, – что выбитые зубы были вставлены обыкновенным способом, а оставшиеся – по новому способу дантиста Янча, живущего в Лег-Стрите, дом № 130 Б, принимает ежевечерне от часу до пяти, два доллара за визит!
Он вскочил и, медленно отступая к дверям, стал разбрасывать веером визитные карточки.
– Дантист Янч, Лег-Стрит, 130 Б! – повторял он. – Подробный адрес на этой карточке. Доктор Янч! Лег-Стрит!
Лицо его преобразилось. Он имел спокойный и довольный вид человека, хорошо обделавшего выгодное дельце.
– Дантист Янч, – донеслось уже из-за двери, – Лег-Стрит.
Игроки молча смотрели друг на друга.
Праздничное веселье
[текст отсутствует]
Провидец
[текст отсутствует]
Гедда Габлер
[текст отсутствует]
Оминиатюренные
[текст отсутствует]
Золотое детство
[текст отсутствует]
Неживой зверь
Предисловие
[текст отсутствует]
Неживой зверь
На елке было весело. Наехало много гостей, и больших, и маленьких. Был даже один мальчик, про которого нянька шепнула Кате, что его сегодня высекли. Это было так интересно, что Катя почти весь вечер не отходила от него; все ждала, что он что-нибудь особенное скажет, и смотрела на него с уважением и страхом. Но высеченный мальчик вел себя как самый обыкновенный, выпрашивал пряники, трубил в трубу и хлопал хлопушками, так что Кате, как ни горько, пришлось разочароваться и отойти от него.
Вечер уже подходил к концу, и самых маленьких, громко ревущих ребят стали снаряжать к отъезду, когда Катя получила свой главный подарок – большого шерстяного барана. Он был весь мягкий, с длинной кроткой мордой и человеческими глазами, пах кислой шерсткой, и, если оттянуть ему голову вниз, мычал ласково и настойчиво: мэ-э!
Баран поразил Катю и видом, и запахом, и голосом, так что она даже, для очистки совести, спросила у матери:
– Он ведь не живой?
Мать отвернула свое птичье личико и ничего не ответила; она уже давно ничего Кате не отвечала, ей все было некогда. Катя вздохнула и пошла в столовую поить барана молоком. Сунула ему морду прямо в молочник, так что он намок до самых глаз. Подошла чужая барышня, покачала головой:
– Ай-ай, что ты делаешь! Разве можно неживого зверя живым молоком поить! Он от этого пропадет. Ему нужно пустышного молока давать. Вот так.
Она зачерпнула в воздухе пустой чашкой, поднесла чашку к барану и почмокала губами.
– Поняла?
– Поняла. А почему кошке настоящее?
– Так уж надо. Для каждого зверя свой обычай. Для живого – живое, для неживого – пустышное.
Зажил шерстяной баран в детской, в углу, за нянькиным сундуком. Катя его любила, и от любви этой делался он с каждым днем грязнее и хохлатее, и все тише говорил ласковое мэ-э. И оттого, что он стал грязный, мама не позволяла сажать его с собой за обедом.
За обедом вообще стало невесело. Папа молчал, мама молчала. Никто даже не оборачивался, когда Катя после пирожного делала реверанс и говорила тоненьким голосом умной девочки:
– Мерси, папа! Мерси, мама!
Как-то раз сели обедать совсем без мамы. Та вернулась домой уже после супа и громко кричала еще из передней, что на катке было очень много народа. А когда она подошла к столу, папа взглянул на нее и вдруг треснул графин об пол.
– Что с вами? – крикнула мама.
– А то, что у вас кофточка на спине расстегнута.
Он закричал еще что-то, но нянька схватила Катю со стула и потащила в детскую.
После этого много дней не видела Катя ни папы, ни мамы, и вся жизнь пошла какая-то ненастоящая. Приносили из кухни прислугин обед, приходила кухарка, шепталась с няней:
– А он ей… а она ему… Да ты, говорит… В-вон! А она ему… а он ей…
Шептали, шуршали.
Стали приходить из кухни какие-то бабы с лисьими мордами, моргали на Катю, спрашивали у няньки, шептали, шуршали:
– А он ей… В-вон! А она ему…
Нянька часто уходила со двора. Тогда лисьи бабы забирались в детскую, шарили по углам и грозили Кате корявым пальцем.
А без баб было еще хуже. Страшно.
В большие комнаты ходить было нельзя: пусто, гулко. Портьеры на дверях отдувались, часы на камине тикали строго. И везде было «это»:
– А он ей… А она ему…
В детской перед обедом углы делались темнее, точно шевелились. А в углу трещала огневица – печкина дочка, щелкала заслонкой, скалила красные зубы и жрала дрова. Подходить к ней нельзя было: она злющая, укусила раз Катю за палец. Больше не подманит.
Все было неспокойное, не такое, как прежде.
Жилось тихо только за сундуком, где поселился шерстяной баран, неживой зверь. Питался он карандашами, старой ленточкой, нянькиными очками, – что Бог пошлет, смотрел на Катю кротко и ласково, не перечил ей ни в чем и все понимал.
Раз как-то расшалилась она, и он туда же, – хоть морду отвернул, а видно, что смеется. А когда Катя завязала ему горло тряпкой, он хворал так жалостно, что она сама потихоньку поплакала.
Ночью бывало очень худо. По всему дому поднималась возня, пискотня. Катя просыпалась, звала няньку.
– Кыш! Спи! Крысы бегают, вот они тебе ужо нос откусят!
Катя натягивала одеяло на голову, думала про шерстяного барана, и, когда чувствовала его, родного, неживого, близко, засыпала спокойно.
А раз утром смотрели они с бараном в окошко. Вдруг видят: бежит через двор мелкой трусцой бурый кто-то, облезлый, вроде кота, только хвост длинный.
– Няня, няня! Смотри, какой кот поганый!
Нянька подошла, вытянула шею.
– Крыса это, а не кот! Крыса. Ишь, здоровенная! Этакая любого кота загрызет! Крыса!
Она так противно выговаривала это слово, растягивая рот, и, как старая кошка, щерила зубы, что у Кати от отвращения и страха заныло под ложечкой.
А крыса, переваливаясь брюхом, деловито и хозяйственно притрусила к соседнему амбару и, присев, подлезла под ставень подвала.
Пришла кухарка, рассказала, что крыс столько развелось, что скоро голову отъедят.
– В кладовке у баринова чемодана все углы отгрызли. Нахальные такие! Я вхожу, а она сидит и не крянется!
Вечером пришли лисьи бабы, принесли бутылку и вонючую рыбу. Закусили, угостили няньку и потом все чего-то смеялись.
– А ты все с бараном? – сказала Кате баба потолще. – Пора его на живодерню. Вон нога болтается, и шерсть облезла. Капут ему скоро, твоему барану.
– Ну, брось дразнить, – остановила нянька. – Чего к сироте приметываешься.
– Я не дразню, я дело говорю. Мочало из него вылезет, и капут. Живое тело ест и пьет, потому и живет, а тряпку сколько ни сусли, все равно развалится. И вовсе она не сирота, а маменька ейная, может быть, мимо дома едет да в кулак смеется. Хю-хю-хю!
Бабы от смеха совсем распарились, а нянька, обмакнув в свою рюмку кусочек сахару, дала Кате пососать. У Кати от нянькина сахару в горле зацарапало, в ушах зазвенело, и она дернула барана за голову.
– Он не простой: он, слышишь, мычит!
– Хю-хю! Эх ты, глупая! – захюкала опять толстая баба. – Дверь дерни, и та заскрипит. Кабы настоящий был, сам бы пищал.
Бабы выпили еще и стали говорить шепотом старые слова:
– А он ей… В-вон… А она ему…
А Катя ушла с бараном за сундук и стала мучиться.
Неживуч баран. Погибнет. Мочало вылезет, и капут. Хотя бы как-нибудь немножко бы мог есть!
Она достала с подоконника сухарь, сунула барану под самую морду, а сама отвернулась, чтобы не смущать. Может, он и откусит немножко… Пождала, обернулась, – нет, сухарь не тронутый.
– А вот я сама надкушу, а то ему, может быть, начинать совестно.
Откусила кончик, опять к барану подсунула, отвернулась, пождала. И опять баран не притронулся к сухарю.
– Что? Не можешь? Не живой ты, не можешь!
А шерстяной баран, неживой зверь, отвечал всей своей мордой кроткой и печальной:
– Не могу я! Не живой я зверь, не могу!
– Ну, позови меня сам! Скажи: мэ-э! Ну, мэ-э! Не можешь? Не можешь!
И от жалости и любви к бедному неживому так сладко мучилась и тосковала душа. Уснула Катя на мокрой от слез подушке и сразу пошла гулять по зеленой дорожке, и баран бежал рядом, щипал травку, кричал сам, сам кричал мэ-э и смеялся. Ух, какой был здоровый, всех переживет!
Утро было скучное, темное, беспокойное, и неожиданно объявился папа. Пришел весь серый, сердитый, борода мохнатая, смотрел исподлобья, по-козлиному. Ткнул Кате руку для целованья и велел няньке все прибрать, потому что придет учительница. Ушел.
На другой день звякнуло на парадной.
Нянька выбежала, вернулась, засуетилась.
– Пришла твоя учительница, морда как у собачищи, будет тебе ужо!
Учительница застучала каблуками, протянула Кате руку. Она действительно похожа была на старого умного цепного пса, даже около глаз были у нее какие-то желтые подпалины, а голову поворачивала она быстро и прищелкивала при этом зубами, словно муху ловила.
Осмотрела детскую и сказала няньке:
– Вы – нянька? Так, пожалуйста, все эти игрушки заберите и вон, куда-нибудь подальше, чтоб ребенок их не видел. Всех этих ослов, баранов – вон! К игрушкам надо приступать последовательно и рационально, иначе – болезненность фантазии и проистекающий отсюда вред. Катя, подойдите ко мне!
Она вынула из кармана мячик на резине и, щелкнув зубами, стала вертеть мячик и припевать: «Прыг, скок, туда, сюда, сверху, снизу, сбоку, прямо. Повторяйте за мной: прыг, скок… Ах, какой неразвитой ребенок!»
Катя молчала и жалко улыбалась, чтобы не заплакать. Нянька уносила игрушки, и баран мэкнул в дверях.
– Обратите внимание на поверхность этого мяча. Что вы видите? Вы видите, что она двуцветна. Одна сторона голубая, другая белая. Укажите мне голубую. Старайтесь сосредоточиться.
Она ушла, протянув снова Кате руку.
– Завтра будем плести корзиночки!
Катя дрожала весь вечер и ничего не могла есть. Все думала про барана, но спросить про него боялась.
«Худо неживому! Ничего не может. Сказать не может, позвать не может. А она сказала: в-вон!»
От этого ужасного слова вся душа ныла и холодела.
Вечером пришли бабы, угощались, шептались:
– А он ее, а она его…
И снова:
– В-вон! В-вон!
Проснулась Катя на рассвете от ужасного, небывалого страха и тоски. Точно позвал ее кто-то. Села, прислушалась.
– Мэ-э! Мэ-э!
Так жалобно, настойчиво баран зовет! Неживой зверь кричит.
Она спрыгнула с постели вся холодная, кулаки крепко к груди прижала, слушает. Вот опять:
– Мэ-э! Мэ-э!
Откуда-то из коридора. Он, значит, там…
Открыла дверь.
– Мэ-э!
Из кладовки.
Толкнулась туда. Не заперто. Рассвет мутный, тусклый, но видно уже все. Какие-то ящики, узлы.
– Мэ-э! Мэ-э!
У самого окна пятна темные копошились, и баран тут. Вот прыгнуло темное, ухватило его за голову, тянет.
– Мэ-э! Мэ-э!
А вот еще две, рвут бока, трещит шкурка.
– Крысы! Крысы! – вспомнила Катя нянькины ощеренные зубы. Задрожала вся, крепче кулаки прижала. А он больше не кричал. Его больше уже не было. Бесшумно таскала жирная крыса серые клочья, мягкие куски, трепала мочалку.
Катя забилась в постель, закрылась с головой, молчала и не плакала. Боялась, что нянька проснется, ощерится по-кошачьи и насмеется с лисьими бабами над шерстяной смертью неживого зверя.
Затихла вся, сжалась в комочек. Тихо будет жить, тихо, чтоб никто ничего не узнал.
Олень
Обещали повести в Зоологический сад еще осенью, да все тянули-тянули, а там и совсем забыли.
– Ужо весной, по зеленой травке, – говорила нянька. Лелька сначала очень обижался. Все думал о зверях, строил им из стульев клетки и сам в них залезал, либо сажал толстую Бубу.
Потом и он забыл. Зима пошла интересная. У Бубы была корь, ездил новый доктор. Потом родился маленький. Потом открылась печка.
Это было, пожалуй, самое интересное и случилось так: стоял Лелька у круглой печки и смотрел в темную пыльную щель около стены, куда печка не доходила. Вдруг оттуда выбежал кто-то, кругленький, маленький, на тоненьких ножках. Побежал по стенке бойко, будто за делом. И вдруг остановился. Словно ключи забыл, или что. Стоит. Лелька на него смотрит, а он думает.
Пришла нянька, сняла с ноги туфлю, шлепнула по кругленькому:
– Ишь, павок проклятый. Павка убить – сорок грехов простится.
А потом Лелька всунул голову в щель и много увидел хорошего. Мотались там пушистые комки пыли, висела черная, прокопченая паутина и бегали, шурша ножками, разные маленькие, пузатенькие и усатенькие.
Лелька покрошил им пряника и привел Бубу, чтоб та удивлялась. Но Буба не удивилась. Она испугалась, засопела носом и заплакала. И Лельке стало страшно. Они убежали, взявшись за руки, и больше никогда в щель не заглядывали. Но уже ничего нельзя было поделать. Печка была открыта, и стоило Лельке заснуть, как из нее вылезала всякая невидаль, нехорошая.
Вообще спать было страшно.
Укладывали рано – в восемь часов. Заставляли поворачиваться лицом к стене и закрывать глаза. Но Лелька глаз не закрывал.
Нянька долго прибиралась и бубнила себе под нос, вспоминая все дневные обиды.
– Рады со свету сжить! Ра-ады! В церкву не ходи, лба не перекрести… Статочное ли дело…
Бубнит, бубнит… А по стене бегают тени, зайцы, собаки и разные маленькие, пузатенькие, усатенькие.
Ждут, чтоб заснул, тогда прямо в сон прыгнут.
Потом объявился бакалавр.
Большие за обедом несколько раз повторили это слово. Буба спросила тетку, что это значит. Та ей ответила:
– Молчи и сиди смирно.
Лелька уже не смел спрашивать, а ночью во сне все объяснилось само собой.
Он вошел в большую пустую комнату, в которой уже несколько раз бывал во сне. Там стоял странный господин с длинным овечьим лицом, симпатичный и немножко сконфуженный. Он держал в руке распоротую подушку и ел из нее перья, выгребая полными горстями. Ясное дело, что это и был бакалавр.
На другой день, когда учительница заставляла повторить фразу: «пчелы питаются медом», Лелька робко сказал: «а бакалавр перьями и пухом».
Учительница посмотрела на него рассеянно и ничего не ответила, а Лелька подумал: «Молчит – значит правда».
С тех пор бакалавр стал постоянным гостем всех снов. Приходил на тоненьких ножках и угощал перьями. Было вкусно, если есть умеючи, полными горстями. А на Рождестве, когда Лелька заболел, так бакалавр и среди бела дня залезал к нему в кровать и воровал пух из подушки.
Хворал Лелька долго. Бубу к нему не пускали. Отделили его ото всех. Сидела одна нянька и рассказывала свою сказку. Она одну только и знала.
Сказка была очень страшная – про девочку Путю, которая двадцать лет не росла и говорить не умела. А ночью Путю подкараулили. Встала она из люльки, поднялась огромная, выше потолка, все поела, что в печке было, избу вымела, сделалась опять маленькой и спать легла. Понесла Путю мать в Почаев у угодников отмаливать. Пошла через мосточек, слышит голос: «Путю! Путю! Куда ты идэшь?» Говорил, ясное дело, черт, оттого и выговаривал не по-русски: по-чертовски говорят «идэшь» вместо «идешь». А Путя в ответ громким голосом: «до Поцаева!», да шлеп в воду. Так и сгинула.
Страшно было.
И за печкой затихали. Слушали.
– До Поцаева! И шлеп в воду…
А на рассвете по стене маячила огромная тень. Это Путя мела избу.
Наконец, выпустили в другие комнаты.
– Здравствуй, Буба!
Но мать остановила строго:
– Зачем сестрицу Бубой называешь? Ее зовут Сонечка. Ты теперь уж большой. Нехорошо.
Но Лелька посмотрел на сестрицу и не поверил. У нее были пухлые, отвислые щеки, надутый рот и, словно пальцем притиснутый, задранный нос.
– А когда она Буба! – заупрямился он. Так по-старому и осталось.
От болезни Лелька ослаб и стал тихий. Бакалавр тоже запечалился. Приходил хромая и жаловался, что есть нечего.
За печкой тоже произошла история: насыпали сладкого (Буба лизнула) порошку и днем стало тихо. Не шуршали, не шелестели. Нянька вымела гусиным пером дохлых тараканов. Зато по ночам стал кто-то всхлипывать из-за печки, из щелки, и тягучая тоска шла до самой Лелькиной кровати. Он лежал, закрыв глаза, и слушал.
Постом повели в Зоологический сад. Зеленой травки, однако, не было, и Лелька смутно тревожился. Так привык думать, что в Зоологический сад идут по ярко-зеленой полоске, веселой и смешной.
Поехали на извозчике, все вместе. Буба на коленях у матери, он у няньки. Прохожий мальчишка крикнул: «Мала куча!» – и Лелька остро обиделся.
«Они, верно, тоже мучаются, – думал он про мать и няньку, – только не показывают».
Приехали, долго покупали какие-то билеты и толковали с важным человеком в зеленом поясе, который все знал, что в саду делается, и нарочно, из гордости, принимал равнодушный вид. Пошли.
Прежде всего увидели в клетке белку. Она грызла орех и притворилась, будто не видит гостей.
Лельке подумалось, что неприлично так остановиться и смотреть на чужую белку, и он отвернулся.
Видели за решеткой поганого человека с синим лицом, мохнатого. Он быстро моргал злыми глазами и протягивал узкую, бурую руку.
– Это человекообразная обезьяна, – сказала мать. Лельку затошнило.
Из-за большой загородки пахнуло навозом. Там понуро стояли большие горбатые коровы… Им, верно, тоже было худо.
В маленьком квадратном прудочке купался какой-то нечеловек. Он нырял, выставлял из воды круглую усатую голову, мокрую, черную, громко кричал и нырял снова. Плыл под водой.
– А вот орел – царь птиц.
Костистая грязная птица в смешных штанах деловито ходила в своей клетке.
– Вон никак волки! – показала нянька. Мать схватила детей за руки.
– Подальше! Еще как-нибудь вырвутся…
Это были самые страшные звери, свои, русские. И нянька засуетилась в коровьем страхе.
– Отойтить от греха!
Смотрели еще на какую-то гадину, придавленную круглой крышкой, из-под которой торчали только лапки с коготками. Бубе понравилось.
Лелька заскучал, отошел в сторону и увидел в пустой загородке одинокого зверя.
Зверь стоял прямо, сдвинув передние ножки и закинув голову, и смотрел вперед темными печальными глазами. Голова у него была мучительная. К ней сверху приросли две длинные сухие ветки, тяжелые и, казалось, сейчас расколют лоб пополам.
Зверь смотрел в даль, на узкую розовую полоску, отделяющую в сумерки небо от земли. Смотрел, как завороженный, тихо, недвижно, мучительно.
Кругом мокрый, оттаявший снег с черными проплешинами и запах земляной гнили. А он смотрит туда, на розовую полоску.
Лелька задрожал и вскрикнул.
Подошла мать.
– Олень. Млекопитающее, – сказала она. – Пора домой – ты весь посинел.
Дома Буба стала играть в Зоологический сад и представляла черепаху, ползая по дивану. Лелька не мог играть, сидел один и томился.
На другой день после обеда вынесли маленького в гостиную. Все собрались вокруг, улюлюкали. Лелька подошел тоже и, как все, щелкнул языком и сказал:
– У-лю-лю!
Приятно чувствовать свое превосходство. Могу, мол, говорить и по-настоящему, да ты не поймешь.
Послали в детскую за погремушкой. Лелька пошел.
В детской было тихо, особенно. Он никогда не видел эту комнату пустой, – там всегда спал, или кричал, или купался маленький. А теперь тихо.
Форточка была открыта и чуть-чуть постукивала. Тоскливо. Сумерки, как свет тающего снега, томили тоской. Что-то, чего не видно, притаилось здесь где-то и мучается.
– Олень! – вспомнил Лелька.
Он почувствовал, что олень здесь. Чувствует, словно видит. Рога длинные, ветвистые, давят и ломят голову, ножки сдвинуты, а глаза тоскуют на розовую полоску печального неба…
Лелька прибежал в гостиную без погремушки и ничего не ответил няньке.
На четвертой неделе поста водили в церковь исповедоваться. Лелька ничего не сказал священнику, а вернувшись домой, плакал.
Мать увидела, приласкала мельком.
– О чем, глупыш, убиваешься?
Он заторопился и, не глядя в глаза, тихо сказал:
– У меня есть одна тайна!
– Какая тайна? У детей от родителей не…
– Я боюсь оленя.
– Оленя? Что за вздор! Где же здесь олень?
– Там! – отвечал Лелька, показывая рукой в гостиную. Он чувствовал, что все равно, куда показывать. – Там.
– Какие глупости! – удивилась мать. – Как же мог олень залезть на четвертый этаж?
Она отстранила Лельку и встала.
– Олень четвероногое, млекопитающее. – И, уходя, прибавила:
– Очень полезное животное.
Лелька худел. Лицо у него стало острое, как у мыши. Сидел в углу и думал об олене. Как он стоит, сдвинув ножки, как сладко ему от муки и от розовой полоски.
Стал сам уходить в детскую, слушал, как хлопает форточка, дышал сумерками талого снега и ждал оленя. Чувствовал его, но видеть не мог.
– Чего ты такой? – спрашивали.
– Ху-удо мне! – тянул он весь день.
– Надо желудивым кофеем поить, – бубнила нянька. – У Корсаковых всех детей желудивым кофеем поили. Вот и были здоровы.
Три дня перед Пасхой все ходили сердитые. Мыли, чистили, попрекали друг друга, готовили.
В субботу вечером Лелька зашел в кухню. Там злая, красная кухарка поворачивала на плите какой-то кусок, который шипел и плевался.
Лелька юркнул на черную лестницу, подошел к раскрытому окну и взобрался на подоконник.
– Ах!
Тягучий запах гнилой земли, и белый сумрак, и там вдали розовая полоска, тусклая, но та самая. И та же самая сладкая тоска, как тогда у него, у оленя.
По лестнице поднимался рослый парень в белом переднике, с окороком ветчины на голове. Взглянул на Лельку и вошел в кухню.
– Самолучшей кухарочке самолучшие подарочки, – загудел и звякнул его голос, как медная посудина.
– Прилетела пава! – затянула кухарка. – Ни раньше, ни позже, а непременно, когда не нужно!
Лелька встал на колени и перегнулся вниз.
В ушах звенели радостные тихие колокольчики.
– Какетка! – звякал парень. – От самой давно панафидой пахнет! А туда же!
Зазвенели колокольчики, и ласковая печаль протянулась ближе.
– Олень! Аль-лень! Аль-лень!
– Это ваш мальчишка на лестнице на окно залез? – спрашивает парень.
Кухарка выглянула.
– Чего врешь? Никого тут нету.
– Ну нету так нету.
– И не было.
– Не было так не было.
Кухарка подошла к окну, провела ладонью по подоконнику.
– Место гладко. Ничего. Ну? Проваливай! Чего стоишь? Лезут тоже… ни раньше, ни позже…