355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Храмов » Звукотворение. Роман-мечта. Том 2 » Текст книги (страница 6)
Звукотворение. Роман-мечта. Том 2
  • Текст добавлен: 16 ноября 2020, 22:30

Текст книги "Звукотворение. Роман-мечта. Том 2"


Автор книги: Н. Храмов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

…Но можно ли одним абзацем, раскрыть душу и жизнь одного человека? Одним исследованием – даже многотомным – вынести вердикт, а одной лебединою песней списать грехи, постигнуть причины, мотивы, оправдать?.. Один одному не указ. Один против мира не сголдишь[4]4
  Сголдишь – сголдить – сговорить, убедить, сладить


[Закрыть]
! И все мы – не одного ли поля ягоды??? Разве человек виноват в том, что судьба его складывается именно так, не иначе? Ведь, что ни говори, как ни крути, а человек – вот он, живёт и живёт каждый божий день, следовательно так или иначе созидает собственную судьбу. Самоё жизнью, существованием!

И всё же: разве можно простить до конца?

На смертном одре дано оглянуться нам назад и окинуть мысленным взором, постичь нерукотворный монумент своей судьбы, и вымолить последним, одним «прощай-прости» все семь не смертных грехов, ибо на поверку смертным оказывается лишь один – пребывание под Богом слепым, то есть, вся жизнь наша – твоя, моя. Не покаявшись, не исповедавшись, тяжко, ох, как тяжко уходить навсегда за черту, отделяющую каждого от вечности слепоглухонемой… «А что я? – Сергею Павловичу подумалось. – Что я и кто я? Мне ли судить?»

Человеку свойственно постоянно вспоминать прошлое, как и свойственно дышать. Помимо воли, инстинктивно погружается он в былое, заново переживает невозвратимое, поскольку оно пребывает в нём, неотделимо от него, является тенью души его…

Детства Бородин почти не помнил… Из случайных, хаотических источников знал, что отец был офицером царской армии, дворянином умер, пересекая границу, эмигрируя из новой, Советской! России, которую не сумел принять, полюбить. (Кто являлся настоящим отцом, ведь Катюша приняла малютку «заместо» умершего собственного дитяти, так и осталось неразгаданной тайной. Ведомо же: всякая тайна грудью крыта, а грудь – подоплекой.) О матери чуточку больше ведал: руки её, улыбку красивую, нежность песенную к нему, тогда ещё только-только начинающему делать первые шажки. Врезалось навечно в память детскую что-то, как из сна страшенного: темень предутренняя… паника в доме, где жили… какие-то люди, люди – соседи?., его мама сидит, заботливо поддерживаемая с обеих сторон чьими-то руками, опустив ноги в таз с водой… И – всё. Потом в воспоминаниях обрыв, крах… Потом – без мамы… И без многочисленных дядей-тётей – маминых братцев-сестричек, коих, по-правде ежели, он с годами смешал-перепутал в одну многоликую, пёструю и голосисто-назойливую кучу-не-мал у…

У семи нянек дитя без присмотру?

Права мудрость народная?

Именно, что права, увы. Оттого-то, а главным образом по причине голода повсеместного, и остался мальчик совершенно один: сородичи разбрелись кто куда – распалась семья без Катеньки… Уроки же её прижизненные да наставления ребятишки сберегли-сохранили в умах и сердечках, руководствовались оными, аки напутствиями, в последующие годы свои, но про то иной сказ…

И наверняка бы сгинул, погиб в безвременье лихом, наполовину диком, когда новое лишь брало разгон сквозь шелуху-коросту отживающего, одначе подвезло: приютил некто Герасим Афанасьевич Строгов – дед Герасим. Жил выше по Волге, на отшибе, в домишечке махоньком, выходящем оконцами двумя на реку… До деревеньки ближайшей с полторы версты…

И было в человеке этом что-то былинное, как и в Волге-реке, на берегах которой и начинал свой жизненный путь Сергей Бородин. Всякая судьба, говорят, сбудется: «судб» и «сбуд» (Как и суд…)

Бородин понятия не имел, что покойная мать его, да и не мать-то вовсе – мачеха, в годы далёкие-близкие полюбила со взаимностью начальника конвоя, который раскрыл ей душу свою мятежную и пошёл на преступление государственное за во имя чувств неимоверных тех (а может, детей её ради?!), стал дезертиром натуральным и помог ей скрыться в степях заволжских опосля ноченек безумных, отчаянных… и что вскорости расстреляли человеколюбца служилого без суда и следствия, а спасённая им, из удавки раскулачивания вынутая мамочка (язык не поворачивается такую женщину мачехой называть!), всем пригожая наша Екатерина Дмитриевна, по следу, проложенному назад, в сторону Малыклы подалась было, да не дошла… передумала… документишки, имела какие, припрятала надёжно, чтобы, значит, с листа белого, чистого жизнь продолжить-начать… сама же вверх свернула, течения супротив недалёкой уже Волги, по дыханию могучему угадываемой, вверх, направо то бишь, где с «кучей малой» и прибилась нечаянно к случайным людям добрым… Поняли те, не поняли, кто в края их забрёл, только приняли сразу, накормили, хотя и сами с корки на корку перебивались, пусть во дни иные по присловью выходило – «не всё с рыбкою, ино с репкою», так вот, приняли, накормили, за что спасибочки им русское, с поклоном поясным! А погоня Екатерину Дмитриевну не догнала, не-ет: ловко-умело обставил побег начальник конвоя (об Опутине речь…) и не менее «чётко», «грамотно» организованы были поиск так называемый – не состоялась поимка-то! Неизвестны Бородину были и другие подробности: недолго прожила беженка-возвращенка – скончалась от внезапного сердечного ли приступа, кровоизлияния? Детей всех, больших и малых, раскидала судьба, да подобрала власть Советская, не загинули чтобы… Опять судьба! Судьбинушка-дубинушка, что по головке гладит. Не зря буковки переставляют в народе: «судб» – «сбуд»!

Зато помнил Сергей Павлович старого Герасима!

Белоседого, морщинистого, с бородою в аршин дедомо-розовской, неулыбчивого. Не запамятовал, как в сапожищах высоких-рыбацких заходил тот в воду, кланялся-здоровкался с простором синим, чистоплеским, широко-нагрудно крестился – по-своему и очень торжественно, необычайно медленно, словно нащупывая, нащупав! некий ритм Волги и опасаясь, что не подладится под него, упустит с таким трудом найденное… Размыкал уста – эх, да чего уж там, до сих ведь пор звучит в сознании, в ушах Бородина строговское «Волга-Волженька-Волжища!..» и тотчас предстаёт взору мысленному пианиста фигура статная, в обносках застиранных-серых, волгаря Герасима, коий, когда ещё! на свой счёт парнишке сказывался – дескать, судовщиком с полвека, почитай, вверх-вниз хаживал, полюбил незакатной любовью реку… и потому, как сейчас, видит музыкант: вот «вшагиват», за бреднем будто, на глубину Герасим, застынет… перекрестится величаво, низкие поклоны отдаст… кругом тишь… только блики солнечные, сдаётся, поблёскивают мирно… Вдруг, чу!., доносится с дуновением благостным лёгкий басок хриплый-окающий, неразборчивый… что кажет? с кем общий язык сыскал?.. Минута-другая сплывут… и раздаётся завершающее, венчающее «Волга-Волженька-Волжища!!», после чего круто поворачивает дед… на берег поднимается, под стать Черномору пушкинскому, только без витязей прекрасных числом в тридцать – назад сам-один идёт-возвра-щается! И сбегает, искрясь, водица с него и просветлён лик… Разве забудешь такое! Обряд сей странный Герасим Афанасьевич совершал регулярно, в погоду любую. Ну, а лёд или шуга на поверхности, – взбирался в гору недалече, на взлобочек всходил, и оттуда, грозный, непостижимый, слал молитвы-заклинания, таинство творил сокровенное. Казалось, незримой пуповиной связан с рекой, борода вся – словно из пены взбитой, что вот-вот осядет с шипением неслышимым почти, а потом с утёса приглянувшегося того ручеёчечками масипусенькими в подгорье и стечёт – будто сотни волосинок с бороды окладистой вниз серебрецом окатят… И ещё помнил Сергей Павлович шторм на реке, когда ходуном ходили, друг за дружку держась, земля и небо, а домичек их дрожал под ветром выгонным, северным и страшно было наружу нос высунуть… (И что-то смутно вставало, поминалось-не вспоминалось из пучин прошлого, а что – неведомо…)

– Нище, с копылков не слетим! – перекрывал грохотанье окрестное деда Герасима бас, а он, пацан, хватался за одёжку убогую, солёным потом выбеленную, за сапоги, 46-го, небось, размера(!) и вечно рыбой пахнущие – словно за мамаку несуществующую хватался: зарыться с головой, спастись! Скорее бы кончилась не сказка ужасная!!

Деревенька, неподалёку от которой обитал старый Герасим, ничего особенного собой не представляла и мало чем с Малыклой разнилась: такие же подворья убогие, избы, соломой крытые, журавель колодезный, часовенка на виду – отмолить боль-беду. Только Малыклу Серёжа, понятное дело, не помнил по причине малолетства, в деревнюшку же эту хаживал впоследствии нередко, посылаемый «дедой» за хлебом-солью-молоком… есть про что рассказать будет. И ярчайшим в калейдоскопе детства был осколочек, сердце маленькое подзадевший: Оля. Девчушка тая очаровывала своей непосредственностью, весёлым постоянством, чем-то ещё невыразимым, родным, одному детству присущим. Глядел на неё и столбенел Серёжа наш: будто всегда знавал её, и словно многое с нею связано было… Своя в доску! Дивился немо, а заговорить, «поспрошать» не решался. Кроме «Приветик!», «здрассс…», «снова ты?!» да «как живёшь?» и, напослед, «Ну, я пошёл!» – ничего. Общались мало, односложно, ибо и она в ответ «Пришёл?», «не запылился?» («Запылился, поди!»), «счастливенько!..» – и точка. Возвращаясь обратно, к деду Герасиму, Серёжа уносил в груди острое, непонятное желание вновь увидеть Оленьку, чтобы заполнить какую-то пустоту, какую-то нишу в себе, унять нойку, свербящую тихо, сладко и позатайно… А потом, дома, вспоминал, вспоминал, ждал завтрашней или послезавтрашней встречи, радуясь небу, Волге, новому дню…

Она частенько угощала его – то яблочками из крохотного садика, то молочком парным ли, вчерашним-вечерним от бурёнки, которую каждое утро ласково провожала на выгон; добрые и умные, с поволокой-печалинкой глаза коровы также навсегда врезались в память сердца мальчишечки, не отпускали на протяжении долгих последующих лет, как знак доброго и щемящего единения со всем миром сразу, как ниточка, связывающая обрывочное, пёстрое, сходящее год от года на нет…

Тонюсенькая, миловидная Оля с прутиком в руках: нежно постёгивает-поглаживает бочок лоснящийся бурёнушки, бредущей косогором солнечным, в ромашках да в тенях легчайших что… слепящая сталь реки… в синьке выполосканная простынь, сохнущая прямо над головой… безбрежье лесостепное… тишина – чистая, сквозная и до звона в ушах напоенная непонятным, радостным ожиданием… удивительно пригожее облачко, бестеневое, дремлющее себе в постельке широкой… – эти ранние впечатления не оборвались с годами, оставили в душе непреходящий свет, неизбывное тепло, вечную доброту… доброту мира, часто злого, несправедливого, требовательно взыскующего, но всегда гармоничного и готового отдарить отмолить, отворить… Впрочем, было ещё одно. Вздрагивающие, худенькие плечики Оли, когда оплакивала маму, безвременно ушедшую от болезни страшной в мир иной… Он, несмышлёныш, остро хотел подойти к девочке, утешить прикосновением душевным, сокровенным, однако стеснялся, потому наматывал круги неровные, бросая недоумённые, растерянные взгляды на чужое горева-нье навзрыд. Была какая-то черта, жирная, хотя и невидимая, отделяющая его от неё, и переступить эту черту – значило бы для обоих приподнять завесу над тайной, которую носил в груди, которая дала знать о существовании своём только сейчас и которая была родником, дающим начало странному чувству, что он, Серёжа, знал Оленьку и прежде… знал всегда.

Потом, по истечении десятков лет, Сергей Павлович будет горячо сожалеть о несбывшемся, несостоявшемся… Не с того ли момента начнёт преследовать Бородина неотвязное ощущение зряшности, неполноценности, ущербности сиюминутно проживаемых и переживаемых дел, поступков, событий, вещей… До болезненности ярко и нервно станет вспоминать он былое, когда упустил шанс, не сделал правильный выбор, а вернуться и исправить содеянное, увы, нельзя: необратим ход времени, необратимо и содеянное. Что же до Оленьки… Девочка, полагал он, наверняка обиделась на него! И обиделась не в тот момент наигорчайший, когда выписывал он нерешительно кренделя, боясь к ней подойти, нет-нет, – гораздо позже! Ведь ищейка-память выудит из бездонности своей до мельчайших подробностей всё: последние слова умирающей, причитания бабок, отпевание, погребение, поминки… и, главное, кто и как успокаивал, чья душа была более распахнута ей, Оле, чтобы могла бедняжечка уткнуться в сострадание, в участие тёплое, живое, чтобы выплакалась скорее и тогда горюшко немеряное отпустит чуточку… Он же, как пить дать, вроде лучика в её буднях серых-не серых был… Лучика, которому давала она нехитрые угощеньица и который наверняка теперь сгас для неё – внезапно, скоро… и даже не погас, тлея, просто скользнул мимо, не посветил маленько… Не обогрел. Хотя… До того ли ей было? Но всё-таки есть в человеке нечто, не дающее покоя совести его, постоянно терзающее, изводящее душу! Безымянное – изначальное. Нечто, простирающееся на долгие-долгие годы вперёд и не просто сопровождающее нас по жизненному пути, но отчасти этот самый путь указующее, выстилающее его то на ощупь, то наперекор, то по воле волн… Именно оно, это самое нечто, подскажет, не раз, Сергею Павловичу, что нужно, нужно было подойти тогда к Оле, что обиделась она на него за робость проявленную. За невнимание… Подскажет – и «занозицей крохотной во ретивом сердце» останется до дней конца.

Спустя какое-то время он ещё несколько раз встречал девочку, но отводил при этом глаза. Она тоже смотрела странно… А потом – провал в памяти… И – школа… другой город – огромный… иные впечатления, воспоминания, чувства… Они, наслоения новые, обрушивались вал за валом, притупляли боль раннюю, то, казалось бы, забываемую, то поднимающуюся вдруг из глубин разбуженных и он убеждался, что благодаря именно первым самым кирпичикам всё здание судьбы и души его стоит незыблемо, ровно. (Хотя… кому – как?!)

Впрочем, школьные-то годы ничем особенно примечательны не были и являли собой сплошную в узлах-узелках да – местами – в хитросплетениях тонких рваную нить, в принципе не обрывающуюся, просто теряющуюся, застланную клубами однообразных в целом лет, событий, чувствований… нагромождений одного и того же на будни, будни, будни… Однажды…

…однажды его сильно напугал резким, громким гудком проезжающий мимо поезд: мальчик потерял сознание, потом долго заикался, картавил… Кто-то из врачей присоветовал повторять: «НА ГОРЕ АРАРАТ РАСТЁТ ЗРЕЛЫЙ ВИНОГРАД!» Были другие моменты. Весьма неоднозначно складывались его взаимоотношения со школьными товарищами: частенько восстанавливал против себя коллектив, бывал битым. Накапливал обиду, втемяшил себе в голову, что его никто не любит, никому он не нужен… Ну, и так далее, в том же ключе. Собственно, о периоде данном можно создать отдельное художественное произведение, весьма поучительное для пап, мам и самих ребятишек. На примере одного ребёнка, подростка, молодого человека заманчиво было бы проследить все этапы, стадии взросления, роста, дать определённые рекомендации и родителям, и педагогам, и ученикам… В планы автора сих строк оное не входит, ибо, растекшись мыслью по древу, трудно потом будет сконцентрировать внимание на главном, фундаментальном. Хотя наш Серёжа вывел для себя непреложную истину и абсурдной, фантастической она не кажется, посему заслуживает рассмотрения. Он вдруг осознал однажды, что человек, достигнув некоего возраста, скажем, 13–14 лет, потом уже не меняется – становится образованнее, сильнее, обрастает связями и друзьями, встречает свою любовь, творит судьбу и при этом внутренне остаётся точно таким же, каким был, каким знали его в те самые детские годы. И остаётся таким до глубокой старости… просто ему всё надоедает, он пресыщается жизнью, перестаёт изумляться окружающим краскам… Нежный период тот накладывает жирный и не всегда позитивный отпечаток на личности каждого из нас. Применительно к самому Серёже закон, им же выведенный, подходил как нельзя более. Он комплексовал, страдал, замыкался в себе, занимался самокопанием… Уединялся. Школа-интернат, а начальные годы жизни Сергея пришлись именно на неё, осталась в сердечке Серёжином чем-то холмистым и заросшим выжженной под палящим светилом травой сорной, посреди которой нет-нет, да попадались благоухающие цветы, встречались драгоценные перлы. Такое общее минорное настроение лично он впоследствии объяснял себе… поездом встречным и резким сигналом. Ему казалось, что все его беды шли оттуда… Подобная точка зрения, конечно же, не была бесспорной, однако и утешала в минуты горьких раздумий о превратностях и злокознях судьбы… Служила неким оправданием, что ли… А жизнь тем часом неумолимо бежала по стрелкам циферблата, по замкнутому кругу, по небосклону, по…

На каникулы летние пару-тройку раз наведывался в гости к деду Герасиму с надеждой тайной – сходит, как «в добрые, старые времена» в деревенечку рядышковую, повстречает Олю и угостит она его молочком только что надоенным, а потом поговорят о «ни о чём» они, поделятся воспоминаниями общими, сокровенными для них… Не сбылось, увы! – отец увёз дочурку в Самару, где устроился на крупном заводе, получил комнату в семейном общежитии, стал рабфаковцем да и Олечку свою пристроил в школу – учиться-то нужно. (Подробности такие стали известны Сергею значительно позже, только ничего это по сути не меняло!)

Тоска, хмарь в груди, а делать нечего, время не ждёт – поспешай и ты, отроче!

«По ступенькам поднимись и обратно вниз спустись» – до-ре-ми-фа-соль-ля-си… си-ля-соль-фа-ми-ре-до!

…В интернате имелось старое, задрипанное пианино, донельзя расстроенное, однако пригодное вполне для исполнения «собачьего вальса». Кому-то из педагогов-воспитателей загорелось открыть в стенах заведения музыкальную студию: пусть, мол, ребятня просвещается, не всё же пионербол, классики да голубей гонять! Глядишь, самородочек какой и отыщется-засияет в гуще беспризорников бывших! Детали Серёжа начисто забыл, однако память услужливая сохранила россыпь ярчайших миниатюр, из коих по кусочечку-кирпичику можно стало выложить дороженьку прямоезжую к более поздним высоким достижениям, вплоть до вершин покорённых… Сначала пришёл настройщик, невысокий, с залысиной… из себя ого-го, гусь, правда, дело своё знал крепко – инструментишко неважнецкий наладил по камертону за несколько часов нудной работы (впрочем, для кого нудной, а для кого и…] так, чтобы пианино этому не стыдно было представлять весь род струнных(!), потом кто-то обнаружил у Серёжи идеальный музыкальный слух, а раз идеальный, то сам Бог, говорится как, велел использовать дар природный – музыке обучаться… Дальше – больше, в смысле занятий первых, малоинтересных, организованных к тому же не лучшим образом, поскольку преподаватели были не старорежимные, а первые попавшиеся, неопытные и в нюансах профессиональных, психологических весьма несведущие… чего греха таить – так себе были преподаватели!

Гм-м… Кто знает, скажите на милость, насколько часто мы, люди, погружаемся в те или иные воспоминания? Как часто по велению сердца мудрого уходим от себя – в них, а скорее всего, сбегаем… чтобы также непредсказуемо вернуться обратно? Почему не отпускают нас они? Какими-такими узами, какой-такой томительной кровью неизбежно проросли в душах и почему, наконец, одни картинки былого-минувше-го неизменно притягивают всё новые и новые фрагменты, сцены, эпизоды и заставляют звучать голоса… ноты даже, сыгранные тобой в незабываемую пору, причём, «солянка сборная» эта нередко совершенно не связана с предыдущим всем, порядком подзабытым и возникшим чисто случайно? Происходит нечто вроде цепной реакции либо… неуправляемо-управляемого синтеза – каких-таких?! – неэлементарных частиц… Сергей Павлович Бородин «тыссчи» раз думал о причудах оных, и пристальным внутренним оком видел, рассматривал кусочки не приснившейся мозаики собственной судьбы.

…Им заинтересовалась как-то преподаватель словесности Анастасия Васильевна Бокова, сухопарая, высокая «леди-цапля», смешно «клюющая» носом, часто позёвывающая и от курения, конечно, от пагубы зловредной сей хрипло покашливающая в ладонь… очень-очень близорукая, в пенсне на длинном с горбинкой классической носу, обладающая пришаркивающей походкой и всегда в отутюженном, длиннющем сером платье, наверно, единственном «более-менее» в её гардеробе, поскольку не роскошествовала – а кто, скажите, шиковал тогда? Фамилии женщины сей он не помнил, не помнил ничего, кроме главного: она предложила ему перебраться жить к ней, благо собственных детишек не имела, а супруг не возражал: если в интернате пареньку худо, со всеми конфликтует, а музыкальные данные имеет отменные, то…

В гостиной у Анастасии Васильевны стояло точно такое же, как в интернате, фортепиано, только прекрасно сохранившееся и всё из себя необычайно воздушное… На немой вопрос Серёжин: «Почему же вы, Анастасия Васильевна, там ничего не играли, почему самолично не проводили занятия, передоверив их Бог знает кому?», отвечала она столь красноречивым взглядом, после которого подобные вопросы в голове Серёжиной не возникали. (До поры до времени!]

…Очередной камешек, осколочек яркий, очередное воспоминание: Анастасия Васильевна, согнав с лица выражение непередаваемое, вызванное незаданным вопросом мальчика, улыбается (впервые, пожалуй, за всё то время, что он знал её), затем движением домашним, приглашающим приподнимает крышку пианино, садится на стульчик-не стульчик кругленький, чёрный, на котором, оказывается, ещё и вращаться здорово, ибо сидение как бы вывинчивается, поднимается выше и выше от пола, чтобы можно было доставать руками до клавиш полированных… и начинает играть…

…и он вдруг обращает внимание на её пальцы, желтые от курения, но тонкие, длинные, быстро перебегающие с одной пластинки на другую, а потом смотрит на свою кисть и что-то нашёптывает ему: ты тоже так сможешь, сможешь… Не тогда ли исподволь зародилась в сердечке крохотном великая любовь и великая страсть, ставшие путеводными звёздоньками неразлучными, под коими шагал последующие годы к нынешним завоеваниям?.. Тернист и неоднозначен был путь. Вновь вспыхивают люминесцентно ярчайшие миниатюрки в недремлющем сознании: видения, видения, видения…

Брызги… Осколки… Туманные нагромождения…

Но – прослеживается судьба.

В городишечке (и не таким огромным тот населённый пункт вышел на поверку, что выяснилось позже, когда Серёжа попривык, пообвыкся в нём!), в городишечке, где закончилось детство, отзвенело радугой отрочество, худо-бедно закалялась юность, в городишке со странной планировкой улиц – на перекрёстках постоянно враждовали между собой ветруганы – его обучали музыке один за другим четыре или пять преподавателей, а не хозяйка дома, и каждый последующий с апломбом заявлял, что предшественник ребёнка испортил, ничего абсолютно ему не дал – ни в плане постановки рук, пальцев, ни элементарных технических навыков, ни теоретического багажа! Анастасия же Васильевна, отметить нужно, обучением мальчика не занималась, хотя и могла бы. Серёжа, памятуя красноречивый взгляд тот, спросить о причине самоустранения оного, понятно, не решился, ни разу. Догадки наивные оставил при себе – вряд ли могло отыскаться в них сколь-нибудь веское рациональное зерно. Зато выражение «не в коня корм» запомнил надолго. Прослышал же слова неприятные случайно – уразумел, что относились они к нему, обиделся… Принадлежала фраза, единственная, едкая, супругу Анастасии Васильевны, чьё имя-отчество не сохранил – впервые возненавидел взрослого человека, возненавидел до такой степени, что начисто забыл впоследствии всё, связанное с ним! Итак, обиделся, возненавидел, но сознавал, что продолжает есть чужой хлеб, под чужим кровом живёт-обитает и потому проглотил чувства свои негативные, запрятал глубоко внутрь. И тайное ни разу не сделал явным.

А ещё – возненавидел музыку. Сонаты и сонатины (особенно Клементи], этюды и скерцо, полонезы и мендельсоновские песни без слов, гавоты, фуги, польки вызывали в нём неприятие, раздражение – сухое, натянутое до предела, словно струна. Зато в пику перечисленному – не до конца – боготворил мальчик народные песни, лирические мелодии, мотивы… Ловил их, дышал ими, дышал немо, жадно, отчаянно и восторгался редчайшим по красоте звукам широкой русской души, русской печали напевной и удали сорви-головы!.. Обожал цыганские ритмы, гармонии, ускоряющиеся, ускоряющиеся и втягивающие в орбиту страсти роковой, нешуточной целые судьбы, жизни… Завороженно слушал революционные и комсомольские гимны, чудесные произведения советских композиторов…

В городе вскоре открылась своя музыкальная школа, и Сергей стал заниматься музыкой более регулярно, у профессионалов. Учился, однако, спустя рукава, хуже некуда, сольфеджио и теорию музыки вообще запустил. В этой музыкальной школе, как и положено, сияла своя «звезда» первой величины – некто Вургавтик, вечно прилизанный, прилежный, которому прочили блестящую будущность. Имени сего пай-мальчика Серёжа не знал, да оно его и не интересовало… Итак, с музыкальным образованием у Серёжи поначалу не всё было гладко. «Да, одарённый, да, способный, но…» – единогласно выносили безжалостный и справедливый вердикт многоопытные (и не очень, судя по отзывам Анастасии Васильевны супругу – на ушко, в спаленке…] педагоги, словно сговорившиеся единственно для того, чтобы дружно махнуть на «ученичка» рукой; обстоятельство это совершенно не удручало паренька, ибо, сидя за инструментом, постоянно раздваивался: с любовью исполнял медленные, лирические, в миноре звучавшие темы, гармонии и не принимал душой классику, «школу». Не считал приемлемым для себя отдаваться им безраздельно. Вероятно, всё так бы валиком и катилось вплоть до выпускного вечера-концерта, если бы не… Анастасия Васильевна, странная и непонятная, уловившая, к счастью, душевную раздвоенность Серёжи. Его импровизации, искренние, самозабвенные, его нежная и неудовлетворённая тяга к исполнительской, но не по программе, деятельности (а почему бы и не деятельности – труд ищущей души всегда сопряжён с чем-то запредельным, с архи…] не прошли мимо неё. «Не может быть, чтобы он вот так, за здорово живёшь, расстался с музыкой! – наверно, примерно в этом направлении думалось женщине в минуты иные, в минуты, наполненные меланхоличными, осенне-печальными звуками, которые извлекал мальчик из ф-но, – неужели всё пойдёт насмарку! Нельзя допустить такое!» Подкрепляя мысли оные бурной и явно заждавшейся выхода энергией своей натуры, с подвижническим энтузиазмом, глубочайшей заинтересованностью искала Анастасия Васильевна варианты, советовалась с разными людьми, в основном, с бывшими коллегами, поскольку и сама прекрасно музицировала в прошлом, блистая в салонах с изяществом искуснейшей концертантки. Завела даже переписку обширнейшую с отдельными лицами – еловом, действовала! Дух неугомонности буквально обуял сию даму и всё замечающий Серёжа не видеть этого просто не мог, не мог, тем более на фоне абсолютного безразличия супруга, любящего покой, устоявшийся ритм-уклад по-мещански пустой и откровенно никчёмной собственной жизни, в которой не перетрудился ничуть. Ищущий добьётся! И Анастасии Васильевне повезло (это показало будущее!), повезло крупно: решившись с отчаянья тихого и домочадцем-лежебокой, (читай – мужа!), не развеянного на крайнее средство, попросила приехавшего из московской консерватории выпускника лично, за небольшую благодарность, позаниматься с подростком, чтобы последний хотя бы не провалился на выпускном экзамене, до которого, правда, ещё оставалось примерно полтора-два года. Словом, в очередной раз передали Серёжу «из рук в руки», только теперь уже не местным «корифеям», а молодому человеку, совершенно никому не известному – Борису Фёдоровичу Головлёву.

– Любишь музыку?

Не в бровь, а в глаз спросил тот Серёжу, когда четырнадцатилетний с пробивающимся на лице пушком паренёк переступил порог класса, придя на первый урок к новому (которому, бишь, по счёту?) работнику музыкального заведения, к работнику, призванному пестовать в детях разумное, доброе, вечное… равно как обязаны были творить сие и предыдущие педагоги!

– Н-не знаю… наверно… конечно… – замялся тогда с ответом Сергей.

– Ну-ка, постой, покури!

«Покури» было сказано, разумеется, в шутку. Серёжа послушно отошёл к окну, облокотился на подоконник…

И вот Борис Фёдорович начинает исполнять – Рахманинова. Лавина звуков обрушилась на сердце юное – впервые классическое произведение, прелюд, произвело такое мощное, прекрасное, духоподъемлющее впечатление. Сергей трепетал, был сам не свой. Аккорды и арпеджио он, оказывается, ждал все предыдущие годы, именно их и недоставало ему! Разные там скерцо, менуэты, гавоты явно отталкивали душу подростка от огромного, штормящего океана всепобеждающей музыки. Сейчас же случилось, произошло то, что подготавливалось годами детского и отроческого одиночества, неразделённой тоски, бредовой и невинной памяти… Он ли сам нашёл высокое нечто, либо потрясающая музыка явила ему праздник жизни, вынув из сакральных глубин бытия надмирную благодать?! И когда замерло последнее созвучие, пацан вдруг почувствовал себя ничтожеством, пигмеем, втоптанным в пыль геркулесовой стопой гения. Будто титаны мечтаний, грёз простёрли к нему незримые пясти, схватили за живое и… подняли с колен! Противоречиво, но истинно так! И никогда прежде не переживал он, Бородин, подобного взлёта – и парения… и низвержения сразу…

– Хочешь так играть?

– Хочу.

– Тогда вообще не играй!

– ?!!

С дня того началась у Сергей новая полоса в жизни. Теперь он по пять-шесть часов в день тренировался (иначе не скажешь!] за клавиатурой: если раньше играл по принципу «сначала – медленно, а потом – быстро», то сейчас отрабатывал каждое упражнение, каждый пассаж (в основном, это были арпеджио, гаммы, этюды…], каждый отдельный элемент пассажа различными движениями. Сильно, как бы щелчком, ударяя сверху пальцем по белой (чёрной] поверхности клавиши (чтобы понять это, немного прочувствовать, читатель пусть представит себе, что кто-то оттягивает конкретный палец и не даёт, скажем, указательному, опуститься вниз, а потом резко отпускает его…]; вдавливая «подушечки» в полировку гладкую, словно в пластилин; совершенно расслабленно, едва касаясь этих самых пластинок, но контролируя, шлифуя моторику и добиваясь того, чтобы пальцы становились некими запоминающими устройствами и навечно сохраняли бы вновь приобретённые навыки, расположение клавиш, последовательность нажимания… И так далее – всего Борис Фёдорович показал ему семь движений, которые следовало комбинировать, в которые нужно было впоследствии вдыхать жизнь, душу! Подлинным откровением стало для Серёжи исполнение обыкновенного до-мажор-ного арпеджио после часа отработки его (непосредственно с Головлёвым!] до автоматизма основными (приведёнными выше] движениями. Преподаватель не разрешал играть быстро. Серёжа вспотел даже, руки становились тяжёлыми, но он продолжал медленно, мощно вбивать пальцы в белоснежный, ступенчатый «звукоряд» на две октавы и только одной правой рукой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю