355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Павлов » Демон » Текст книги (страница 2)
Демон
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:11

Текст книги "Демон"


Автор книги: Н. Павлов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)

IV Чрезвычайно приятно дожидаться в приемной делового человека!.. Тут между новыми лицами, между жителями осо бенной части света вы встречаете и старых знакомых, их, кого столько раз видали и привыкли видеть на улицах, на балах, по гостиным, по ресторациям!.. тут в несколько минут вы можете исправить ложные мнения, составленные вами о людях. Один являлся везде и вечно с шумом да с криком, и вы думали про него: какой беспокойный и опасный человек! Другой оскорблял вас прыткостью лошадей, скакал мимо, как будто хотел сломить голову, и вы воображали: этому жизнь копейка! Все, что пугало вас: страшный рост, страшный чин, блеск ума, непреклонность сердца, все, которые буйствуют на гуляньях, превозносятся в гостиных, величаются перед подчиненными, тешатся над лакеями, так смело любезничают с дамами, что завидно; так крепко стоят, что, кажется, у их mnc есть дубовые корни; так громко проповедуют, что уж, конечно, не уступят ни вершка из своих заветных убеждений; все эти юные головы, бешеные глаза, широкие плечи и угрюмые усы, все, кого считали вы такими ветрениками, что их может осчастливить только женская улыбка и приманить один женский взгляд; все, кого нельзя умилостивить кучами золота и совратить с пути истины никаким красноречием... Души, очищенные светом наук, и души, грязные невежеством... о, вы помиритесь с ними, вы их полюбите, вы признаете в своих ближних своих братьев, вы увидите, что они не так легкомысленны, как кажутся, не так вспыльчивы, чтоб не могли владеть собой, п не такого гранитного свойства, чтоб не растаяли на солнце. Сладко воротиться от заблуждений, исправиться от зависти и улучить в жизни минуту, когда имеешь право не свидетельствовать никому почтенья; сладко с наглых улиц, из великолепных зал и даже с Петербургской стороны перенестись в приемную!.. какой ровный свет, какая тишина, какие открываются миротворные звуки в человеческом голосе, какая легкость движений, что за воздушная походка! Андрей Иванович давным-давно наслаждался, потому что стоял у притолоки с незапамятных времен. Это был не тот несчастный для начальников день, в который ломится к ним всякий, – и кому нечего есть, и кто сыт по горло, и кого ограбили, и кто награбил. Это было не то ужасное утро, когда мало еще, что они вытерпливают неисповедимую бессмыслицу просьб, позволяют дерзкому человечеству проявлять свой эгоизм, бормотать дрожащим языком о своих желаньях, о своем голоде и о своих прихотях; когда мало, что они находятся в необходимости отворачиваться беспрестанно то от слез, то от глупости, уничтожать просителей или взглядом или словом, но должны еще насладиться свиданьем с вежливыми и чувствительными людьми, с теми, кому нет до них другого дела, кроме сер дечной потребности, духовного влеченья, кому только и нуж но, что приехать, постоять, поклониться и поклоном отвести душу. А потому приемная не напоминала нисколько вави лонского столпотворения; все в ней на этот раз было просто, обыкновенно, неразнообразно; всех можно было оглядеть на просторе с ног до головы и вывесть заключения, свойственные мыслящему человеку. Андрей Иванович находился не в многочисленном обществе, а между тем стоял у притолоки так плотно, как будто испытывал давление масс. Цвет невинности и цвет греха, белый и темно-зеленый, давали приятный характер его одежде. Он прибрался повоскресному, он пришел в гости, и платье у него было вычищено с особенной тщательностью, волосы причесаны глаже обыкновенного, а белый галстук был завязан самым уютным бантиком. Несмотря, однако ж, на такое старание сохранить во всем чистоту, приличие, меру, несмотря на уменье и скромно повязаться и развесить все свои права на гордость, нельзя было сказать, что это праздник у Андрея Ивановича. Любовь к жене, сила воли или алчность воображенья перенесла его из затишья Невы в самый разлив Петербурга, он очутился, наконец, в сердце этого здания, мимо которого со временя своей женитьбы не мог пройти равнодушно... все дома как дома, этот один тревожил несчастного, на этот один косился он и заглядывался всякий раз... грозил ли ему опустошением, старался ль напитаться впечатлениями неправды, чтоб сильнее выразить свои жалобы небу?.. робко, полупристально, болезненно озирались глаза Андрея Ивановича; с непривычки он, может быть, искал тут чегонибудь похожего на свою уютную квартиру, какой-нибудь нити родства у начальника с подчиненным, искал птицы под пару своему соловью... но все было ново, дико, неприязненно, все как-то не так, как у людей. Ни одна мысль его не могла подняться до этого высокого потолка, ни одно чувство не приходилось впору по величию этих стен и окон. Было где отдохнуть от письма, разломать свои члены, но этот простор казался ему, видно, так же приятен, как широкая степь в метелицу. Хотя почти на все предметы он осмелился взглянуть исподтишка, самым учтивым образом, однако ж одна дверь осталась неприкосновенной: на нее недостало у пего духу обратить свое дерзкое любопытство. Другие, кто был в комнате, обходились с этой дверью также осторожно; все взгляды, даже и те, где более, чем у Андрея Ивановича обнаруживалось способности к геройству, скользили только по ней, ни один не смол упереться в нее. Дверь огромная, дверь по росту великанов, которые когда-то хотели вскарабкаться на небо. Тяжело висела она на своих позолоченных петлях, блистал ее бронзовый замок. За нею было тихо, за нею молчанье гробов; она заслоняла какой-то чудный мир, откуда не приносилось ни звуков человеческого голоса, ни шороха человеческих ног. Там тянулся беспредельный ряд комнат, там начиналось серебряное или золотое царство, где устанешь ходя, а не встретишь ни души, не отыщешь сердца, которое б билось; там также кто-нибудь коптел над письмом или в недоступном уединении чистил ногти, погруженный в черную магию своей силы. Испуганный ужасающими размерами дома, Андрей Иванович принял решительное намерение не смотреть на эту грозную дверь, чтоб сохранить остаток мужества и присутствие ума, необходимое в таких обстоятельствах. Глаза его перестали бродить по сторонам, а, следуя уже самому естественному направлению, уставились прямо. Перед ними очутился не мертвый предмет, не пища для мечты, не запертая дверь, которая разгорячает воображение и расслабляет душу, а два живых существа. Андрей Иванович стоял, они сидели, Андрей Иванович в белом галстуке, они в черных. Эти два посетителя до того погрузились в свой разговор и в самих себя, что, по-видимому, не имели ни ма лейшего понятия, есть ли кто еще в этой комнате и в целом доме. Им не случилось ни разу повернуть головы на труже ника службы; однако ж с той минуты, как он обратил на них свою почтительную наблюдательность, небольшая перемена последовала в их особах. Они почувствовали, вероятно, при сутствие жертвы, которую можно растерзать, а потому один из них важнее положил ногу на ногу, другой развалился в креслах. Тот, кто был старше, сидел чинно, его благородная осанка показывала, что он понял жизнь, заглянул на ее дно и увидал, что не из чего хлопотать. Седые волосы внушали почтение, правильные черты лица выражали бесстраснные мудрости, тело было уже так тучно, что даже не имело возможности изворачиваться в свете с тою угодительной лег костью, какая необходима искателям счастья. Он чрезвычайно медленно вертел свою табакерку и чрезвычайно степенно слушал своего собеседника. Андрей Иванович казнился, Андрей Иванович смотрел на пего с ужасом; старик обращался с этой комнатой, как тот с своей квартирой; он сидел и не удивлялся, что сидит; он прирос к креслам, он того и гляди что останется в них обедать и после обеда отдыхать; мир разрушится, а старик этого не заметит, отворится дверь, а он не пошевелится. Молодой блистал летами, беспечностью неопытного сердца, белокурые волосы вились неправильно на его беззаботной голове, щеки горели румянцем; он весь был невинность, забвенье, свобода; он не знал, что есть па свете чины, ордена, деньги и безденежье; он дышал модой, его окружала атмосфера нарядных дам, блестящих балов, он раскидывался на креслах с такою изнеженностью, что, верно, нес вздор своему знакомому... а между тем бедный чиновник, по их милости, не знал, куда девать свои глаза: стены и люди внушали равное благоговение... их черные галстуки, их неприличные поступки, искажение всех обрядов, которым выучился он на службе и которых идеал представляла его одежда... ах, это были приятели, друзья, братья начальника, ах, это были, конечно, сами начальники... Но вдруг за дверью зазвенел колокольчик. Андрей Иванович потер рукою по волосам, чтобы были поглаже, и вместе с тем перевел дух... он с отчаянья смотрел еще на прежнее место, но прежнее виденье исчезло, там не было ни воздушного юноши, ни разочарованного мудреца; там давным-давно никто не сидел; важные люди провалились сквозь землю, а на месте их стояли такие же Андреи Ивановичи; ноги их не двигались ни взад, ни вперед, а все шевелились, как будто имели обязанность волноваться заодно с душою, как будто спрашивали: Куда прикажете? Кто-то бросился в дверь, но при этом общем смятении нельзя было различить, кто именно; в таких смутных обстоятельствах легко ошибиться и принять камердинера за чиновника, а чиновника за камердинера. Тревога была фальшивая. Старик и молодой уселись опять, но уже понапрасну: Андрей Иванович отменил вытяжку; он с чувством собственного достоинства начал и сам прохаживаться на пространстве аршина; для него не было уже в этой комнате диких зверей, только в душе у него гнездилась дума, способная поглотить целое существованье человека. Все перебывали за дверью, все возвращались от туда с явным расположением или насвистывать водевиль, или задушить своего подчиненного. Оставалась очередь за чиновником. В комнате становилось просторней да просторней, и, наконец, она до того опустела, что если б была ночь, то он испугался б самого себя. Долго пришлось ему томиться в пустыне приемной. – Пожалуйте, – сказали и ему. И для него отворилась дверь. Андрей Иванович был не философ. Он в продолжение жизни не работал над своей душой, чтоб приучить ее к хладнокровному созерцанию человеческого величия. Он даже под старость не верил еще, что все это суета. Ему некогда было упражняться в мужестве и не у кого учиться не устрашимости. В статской службе не то что в военной, все одни перья, нет ни пуль, ни ядер, нет охотников лезть гру дью вперед и хоть одному да вспрыгнуть на батарею, а по тому и не настоит особенной надобности храбриться. Андрей Иванович не бился головой об стену, чтоб лично для себя, из собственного удовольствия вырвать с корнем из своей груди какое-нибудь непристойное чувство: он, по примеру других, пускал свое сердце на волю божью, это негодное сердце, которое становится шире в присутствии четырнадца того класса и ежится перед генералом. Следовательно, можно вообразить, в каком положении находились его руки, ноги, глаза, целый стан, целый образ божий, когда он шагнул в дверь и очутился в генеральской атмосфере. Перед ним также кабинет, также приют труда, но в другом роде. Солнце светило в огромные окна. Что-то веселое, какая-то радость оживляла угрюмую картину богатства. Не одни люди убрали этот кабинет, само небо было к нему милостивей, чем к ка бинету подчиненного, и посылало для освещения гораздо больше лучей. Посередине стоял длинный стол, уложенный книгами и бумагами. Много блистало на нем подсвечников с разными выдумками в пользу драгоценного зрения, много затей для каждой прихоти и ответов на каждую мысль. Не отодвигаясь от него, не шевелясь с кресел, можно было все счесть, все смерить, все узнать, обо всем справиться, про глотить вкратце всю премудрость человека, всю подноготную важных занятий и выйти на божий свет в полном вооружении, как Минерва из головы Юпитера. Чего не поймешь, можно было велеть, чтоб поняли; чего не захочешь понять, потому что иногда длинно, велишь сделать извлечение. Всякий лист бумаги написан четко, черными чернилами; какая вещь ни попадется под руку, все это перламутр, золото, все это из Англии да из Франции, так что по чувству приличия тут неловко бы беседовать о народности. Ландкарты французские, книги французские, гравюры, литографии французские, ковер английский; с первого взгляда русского только и было, что Андрей Иванович, да и тот находился в таком не национальном расположении духа, что со страху мог легко заговорить по-иностранному. На столе стояли еще велико лепные часы и портрет женщины, которая своими чертами одушевляла, вероятно, работу. Приятно в начальнике излия ние чувствительности; приятно, когда над сухим и часто бес человечным трудом мужчины носится женский образ, не от летает добрый ангел. Кто входил, тому нельзя было видеть портрета. Андрей Иванович сделал шаг, ступил на мягкий ковер и занял своей особой такое маленькое пространство, что, если б взглянули тут на него последователи Мальтуса, то согласились бы, что, как люди ни размножайся, им ни когда не будет очень тесно. Эта робость, это смущение, это чинопочитание, которые он внес с собою в комнату, не по давили, однако ж, в нем природного инстинкта. Что ни про исходило у него на душе, а он не растерялся, он дебютировал и между тем отгадал чувством, где что находится в этой неведомой стороне, куда следует при входе обернуться, в какой угол направить глаза. Положим, что картины, бюсты, произведения искусства не могли ослепить его, положим, что он был не женщина и не мог ни на секунду заняться безделками роскоши, но какой же дух шепнул ему: не гляди ни минуты на готические кресла, стоящие перед столом, не соблазняйся ничем, что тебе представится, не ищи себе подобного на том месте, где вечно находил ты пишущих людей, а взгляни прямехонько направо, там, в дали, в глубине... он то и сделал; мысль и луч его глаза, как самая меткая пуля, отправились тотчас в цель, упали как молния на главный предмет и в одно мгновение встретились с бархатным сюртуком и человеческой спиною. Хозяин кабинета писал стоя. Присутствие нового лица не обеспокоило его. Он продолжал писать. Андрей Иванович бледнел, лицо его сливалось с белым галстуком, а тело с воздухом, потому что ни того, ни другого вовсе не было слышно. Час от часу становилось ему страшнее. Молчанье вещь ужасная. Мы б перестали бояться зверей, если б они хоть немножко разговаривали. Вдруг из-за спины послышалось: – Что вам угодно от меня? Хотя Андрей Иванович не принадлежал к числу тех, которые смиренно отказываются от всякой деятельности и, вопреки своему призванью, погребают себя в праздности и ни чтожестве, только б не пришлось им беседовать с чьей-ни будь спиною, однако ж этот спинной вопрос смешал и его. – Ваше превосходительство, – проговорил он, бог знает ужо каким голосом и запнулся. Опять последовало молчанье. Начальник положил перо и оборотился. Это был мужчина среднего роста, лот сорока, с привлекательной осанкой, с благородным выражением в лице. Его черты, пега его дви жений показывали человека, мастерски воспитанного, высо кообразованного, человека, принадлежащего большому дому, отборному обществу, мировым идеям. Оп был так изящен, что, верно, не видывал в глаза ни одного мужика, и если при самом начале оказал неважному человеку маленькую неучти вость, то это была не его вина: занятия, власть, привычка, обстоятельства, да и сами подчиненные... Он пошел к столу, приятно разгоряченный своей работой, пошел важно, не брежно, в забытьи, а Андрей Иванович в это время твердил у дверей урок той мучительной ночи, когда клал за пазуху кончики пальцев и вытягивался, как солдат; Андрей Иванович превлатился в магнитную стрелку и тихо, неприметно, не двигаясь с места, все вертелся к своему дорогому северу по пословице: где мило – там глаза, но напрасно. Он не мог добиться, чтоб заметили его. Природа назло ему сотворила его добродетельным, дала силы помогать многим, когда они ничего не делают, и не дала средств мешать им, когда они заняты. Хозяин кабинета прохаживался, нюхал табак, смотрел в потолок, то мерил глазами своего гостя, то наблюдал его лоб, то гляделся в его пуговицу, словом был чрезвычайно милостив, только молчал. Андрей Иванович, конечно, догадывался, что такой скромности требуют дела службы, не терпящие отлага тельства. – Да что ж вы молчите? – спросил начальник с живостию, которая показывала, что он вспомнил свою обязанность и почувствовал, наконец, надобность выгнать Андрея Ивановича. – Ваше превосходительство, – проговорил этот во второй раз и впал в уныние. Приятно быть причиной такого страха, приятно стоять перед тем, у кого от вас не ворочается язык. Важные мысли, бремя занятий, гордость сана слетели с лица начальника; он облокотился о стол и как-то разнежился; тело его сделалось гибче, глаза добрее, он быстро перешел от совершенного пренебрежения к ласковому вниманью и вежливо обратился к Андрею Ивановичу, как будто сжалился над ним или узнал в нем старого знакомого, за которого мучает совесть. – Да таким образом я никогда не добьюсь, зачем выпросили меня видеть; я занят, вы, пожалуйста, не держите ж меня, скажите. – Ваше превосходительство, я служил... – Что ж, разве вы не довольны службой? – Начальник сел, повалился на спинку готических кресел, вывернул ладони и, зевая от усталости, вытянулся. – Помилуйте, ваше превосходительство, как можно быть недовольным!.. я хотел доложить, что служу почти тридцать лет... – Ну хорошо, что ж далее? По мере того как начальник становился добрее, терпеливее и вникал в нужды своего подчиненного, по мере того этот делался развязней. Руки у него начинали при ином слове отделяться от стана, в глазах замечалась дерзость, ноги выходили из границ. – Ваше превосходительство, я по мере сил трудился и тружусь; я довольствовался куском хлеба, другие получали, может быть, за службу более, но я думал: бог с ними, толь ко б быть сыту да по мере возможности быть полезну, а там что бог даст. Такой нравственный образ воззрения на вещи поставил начальника в положение известного Отелло, когда этот спра шивал у своего друга: к чему клонится речь сия? душа его, видимо, начинала возвращаться в то первобытное состояние, в котором поворачивала спину, но Андрей Иванович уже подрумянился. – Ваше превосходительство, – сказал он с небольшим на пором голоса, и этот титул был уже не просто учтивость или подобострастие, а риторическая фигура повторения, чтоб усилить речь. – Я на службе дожил до седых волос, имел счастие получить эти знаки отличия, первый приходил в от деление, последний уходил, дома не имел времени пропустить в горло куска хлеба, не знал ночей, все умирал над делом и не жаловался, да и на меня никто не пожалуется; теперь же пришлось высказать правду, неволя говорит, ваше превосходительство. – Да что ж она говорит? – вскрикнул начальник полу сердито; но чиновник пришел уже в такое нервное состояние, что не мог оробеть. Как лошадь, которая закусила удила, как трус, которого вывели из терпения, он сам вскрикнул в том же тоне: – Ваше превосходительство, вы меня обидели, чувстви тельно обидели. Начальник встал, смерил его глазами с ног до головы и взглянул пристально ему в лицо, как будто хотел дознаться, кто перед ним, – великий человек или безумный. Дерзкое обвинение, едкие слова правды или наглость лжи изумили его, он потерялся и, точно не знал, что делает, с кем говорит, спросил тихо, рассеянно: – Чем? Андрей Иванович улыбнулся и горько и зло. – Гм!.. чем? вы не знаете!.. У нашего брата в жизни какая цель? было бы, как придешь домой, где отогреться, угол, где прилечь, да было бы с кем перемолвить слово, раз делить пополам горе и бедность, ваше превосходительство, грех не пощадить седых волос, отнять у нищего рубашку; у вас столько денег, что, если их разделить по нашей братьи чиновникам, так каждому придется вдоволь; в этой одной комнате столько сокровищ, что тысяча таких, как я, завтра б... вам мало!.. да, боже мой, возьмите себе все, деньги, почести, я одной милости прошу, я прошу немногого, оставь те мне под старость мою милую жену. Слезы брызнули из глаз Андрея Ивановича. Слезы трогают, слезы Льстят, слезы уверяют вас, что вы богатырь, а что другой ребенок; слезы сильное оружие, оттого-то с женщина ми и не должно сражаться. Андрей Иванович воспользовался своим расположением к чувствительности. – Ты сумасшедший, – сказал начальник довольно умеренно. – Нет, ваше превосходительство, я в полном уме, но есть отчего сойти!.. в чем моя вина? что у меня жена молода, что у меня жена красавица! я все знаю, она бредит вами... вы б вечером, когда ложитесь в постель покойны, счастливы, богаты, в чинах, вы б спросили, что он делает, что делает бедный человек, у которого, если вы захотите, не будет завтра ни постели, ни куска хлеба!.. Бывают такие тихие ночи, что, кажется, нет никого на земле, кто б не спал приятно, а мне приходится бежать из дома, кинуться в Неву или разбить голову о какой-нибудь памятник; а я ворочаюсь, не знаю, на какой бок лечь, а я слушаю, как она во сне повторяет беспрестанно имя вашего превосходительства. – Да что ты? откуда ты? с чего ты взял? – вскрикнул начальник. У него в голосе слышались уже отзывы той бури, которая копилась в душе. Он невинен, сказал бы один; он изучил дела и знает, что ни в каком случае не должно признаваться, сказал бы другой. Недоуменье, непонятливость, любопытство – все эти от рицательные чувства, под которые легко подделаться, изоб разились и перепутались в его чертах. Он стоял в странном оцепенении, он, может быть, хотел лучше показаться смешным, прикинуться глупым и с удивительной наблюдательно стью глядел в глаза Андрею Ивановичу, не мутны ли они? Но эти глаза сделались живее, чище, но это круглое, мирное лицо воспламенилось. Оно также запылало благородством, схороненным на дне каждой души. – Ваше превосходительство, – начал опять оскорбленный муж несколько плаксивым голосом, который разрушал отчасти очарование его воспламененного лица. – На кого вы напали? Чем мне от вас защититься? Какая безумная предпочтет меня вам? да и поделом мне. – Андрей Иванович рванул себя за волосы. – Тебе бы писать да писать, тебе бы коптеть над делом, тебе бы околеть над проклятыми бумагами, а то вот eye что вздумал!.. жениться!.. Вот тебе молодая жена, вот тебе жена – красавица! – Клок волос остался у него в руке. Начальник вложил пальцы одни в другие, прижал их ле гонько к груди, наклонил голову немного вперед, посмотрел на чиновника молча, потом тихо, препокойно, в совершенном отчаянье спросил: – Какая жена? что ты за человек? шутка это, что ли? Научил тебя кто или сам ты выдумал? ради бога, скажи, по куда я не потерял терпенья и не отправил тебя в желтый дом. – Ваше превосходительство, не стращайте; я знал, на что шел, жить или умереть – мне все равно: она бредит вашим превосходительством, не запирайтесь. – Вон! – закричал начальник полным голосом, кинулся к Андрею Ивановичу и за один шаг от него едва мог удержать себя. Человек светский, не столько чувствительный к обидной мысли, как к обидному выражению, он выносил разного рода неучтивые обвинения в дурном поступке, но не в силах был вынести грубого слова. Он посягнул на единст венное утешение темного труженика, отнял у него последнее счастье, он внес раздор в бедный дом, в беззащитную семью, ато бы ничего, от таких упреков не страдает гордость, на против... но едва с неловкого языка сорвалось: Не запирай тесь , как вся кровь бросилась ему в лицо и залп его бешен ства мигом обратил Андрея Ивановича в первобытное состоя ние. Бездна, которую этот наполнил было глубоким человеческим чувством, опять раскрылась перед ними, опять длинный ряд чинов раздвинул их на неимоверное расстояние. Андрей Иванович прибрал спои руки и ноги, потушил жар своей души и, как Сильфида, скользнул в дверь, но, повер нувшись, улыбнулся про себя так двусмысленно, так зло, так надменно и самоуверенно, как будто надеялся поступить на вакансию какого-нибудь дьявола. – Вон! – кричал ему вслед начальник, недовольный, видно, его расторопностью. Дверь затворилась. Гость отправился. Хозяин кабинета остался один, и остался на том же месте, держал себя за голову, смотрел туда, где явился и исчез перед ним призрак чиновника. Утомленный продолжительным терпеньем, он, наконец, вышел из себя, дал себе волю, закинул руки на спину и бросился ходить по комнате, чтоб, вероятно, быстро той движенья успокоить взволнованную душу, излить наружу свое справедливое негодованье и свой всемогущий гнев. Щеки его были необыкновенно красны, глаза сверкали. Первые шаги показывали совершенную решимость не разбирать правого с виноватым, не рассуждать, не вникать в дело, а сердиться. Это был или благородный порыв против клеветы, или порыв нетерпимости против благородства. Всякое чувствительное сердце испугалось бы за Андрея Ивановича. Но нет такого положения, нет, слава богу, такой грозы на земле, чтоб вовсе не видно было света, чтоб где-нибудь не прокрался тонкий луч надежды. Неистово ходил хозяин кабинета, и между тем вместо впечатления ужаса походка его, страшно сказать, имела в себе что-то смешное. Быстро шагал он и вдруг так же быстро останавливался перед бюстом, перед стулом, особенно перед дверьми, задумывался, покачивал головой, протягивал руки вперед, пожимал плечами... В одну из этих немых сцен он не утерпел, не смог больше размышлять молча, жесты увлекли его язык, мысль вырвалась из души, и он проговорил громко: Жена-красавица!.. – но эти слова еще пуще осердили его, он еще скорей отбежал от дверей. Такая скорость была, однако ж, не в его характере, не в духе его воспитанья, не в нравах общества, к которому он принадлежал. А потому, когда в другом углу комнаты раздалось опять: Жена-красавица!.. – ноги его начинали уже нежнее прикасаться к английскому ковру. Предвидел ли Андрей Иванович этот переход от движений самых неправильных в самую изящную природу? Знал ли он заранее, что глава его не может долго бегать по кабинету, как какой -нибудь неблаговоспитанный неуч? Изучил ли он до того человеческое сердце, что нашел людей добрее, чем их представляют, и понял глубокий смысл пословицы: где гнев, там и милость? В комнате стало весело по-прежнему, по было ни лица, ни чувства в раздоре с прекрасными лучами солнца; никто не роптал на судьбу, по плакался на людей, не надоедал не счастием, никто несносными жалобами не отравлял благо уханного воздуха роскоши. Начальник ходил еще, только руки его были уже в боковых карманах бархатного сюртука. Голова наклонилась на одно плечо, глаза поднялись вверх; какие-то мечты носились над ним под потолком, в какую-то прекрасную будущность он погружал свои взгляды... душа его строила воздушные замки и полусонно, смело, с явной наглостью любовалась чудными сокровищами, которые ей грезились, как любуются те, у кого есть довольно власти, чтоб завладеть ими, или довольно денег, чтоб их купить. Но вдруг он схватился за колокольчик и позвонил. Человеку по ложительному, человеку, искушенному опытом жизни, взду малось, конечно, поверить мир мечты миром действительным, захотелось образумить себя и узнать, сохранит ли он в со прикосновении с существенностью здравое понятие о том, что слышал и чем забавлялось уже его избалованное воображение! Вошел кто-то вроде Андрея Ивановича. – Он давно служит? – спросил начальник. Вопрос не имел надлежащей ясности, но иному дается привилегия быть темным; иной какими иероглифами ни пишет, на каком копт ском языке ни пробормочет несколько звуков, а найдется ужас сколько таких, что все поймут. Поэтому за вопросом последовал как молния и ответ: – Давно, ваше превосходительство. – У него большая семья, много детей, он вдов? – продол жал спрашивать хитрый начальник и продолжал скоро, строго, угрюмо, с пренебрежением. Этот образ спрашивания, эта суровость необходимы при разговоре о большом количестве детей и вообще в делах, требующих приличного сострадания и чувствительности. Хозяин кабинета имел вид, что принимает во вдовце, обремененном многочисленным семейством, такое сердечное участие, что даже сердится на свою слабость. Тот, кого так безжалостно закидал он вопросами, кто должен был знать всю подноготную каждого предмета, который под вернется на глаза его превосходительству, смешался. Да как и не смешаться, когда в первый раз отроду придется проти воречить? Понизив голос и в недоуменье, так ли понял, о том ли говорит, не смея ничего утверждать и не смея, однако ж, отрицать вполне целый вопрос, оп возразил сомнительно только па один его пункт. – У него нет-с детой. – Как нет? – сказал начальник помягче, – Я спрашиваю вот о том, чтоб сейчас вышел. – Он женат на первой, и не очень давно, ваше превосхо дительство. – Не очень давно?., да уж ему... да он мне показался в таких летах...– Начальник улыбнулся и замялся, как будто не хотел уязвить слабого своей могучей эпиграммой. Подчиненный потупил глаза в землю, скромность запрещала ему выказать, как весело было у него на сердце от такого милостивого разговора, однако ж он принял на себя дерзость усмехнуться. – Да еще какую выбрал, ваше превосходительство! кра савица, и такая молоденькая!.. Начальник опять надулся, – Там никого еще нет? – Никого-с. – Хорошо. Один ушел, другой кинулся в сторону, наткнулся на ве ликолепную гравюру пиршество Балтазара и начал беспре станно нюхать перед нею табак, начал разглядывать ее с полным, по-видимому, уваженьем к созданью живописца и к отличной работе гравера. Этот огромный, бесконечный дворец, эти огненные, непо стижимые слова, написанные неведомыми пальцами, этот блеск, от которого потускнели тысячи светильников и ку рильниц, царь и его наложницы, сосуды, похищенные из Иерусалима и наполненные вином разврата, мелкая толпа, раздавленная ужасом, миллион лиц, где виднеется только одно лицо пророка... Владелец картины вникал во все под робности и, закинув руки опять на спину, ближе да ближе нагибаясь к картине, проговорил сквозь зубы, но с особен ным благозвучием в голосе; – Бредит мной!

V Неприятно жить за Москвой-рекой, да и на Петербургской стороне не лучше! Там вы точно исключены из списка живых; а как вскроется Нева, то и сидите без дела, кусайте пальцы, посматривая на Северную Пальмиру! Уж если бог привел быть жителем столицы, то, по-моему, надо терзаться в самом центре се и, хоть по треску мостовых, ежеминутно чувствовать важные преимущества своего положения. Невский проспект, Тверская, вот около чего, вот где следует се литься... Правда, меня самого берет ужас, как я вспомню, сколько раз проехал я по Тверской! Неприятно, говорю, это отступничество от божьего мира, это умничанье столичных отшельников, эгоистов в полном значении слова; еще непри ятнее иметь кабинет у жены под носом! Андрей Иванович сообразил все эти неудобства и переехал. Кабинет себе уст роил он уже не возле спальни и так далеко, что мог безмя тежно предаваться своим трудолюбивым занятиям. Ничто женское не мешало ему, никакое нежное сердце не в силах было действовать пагубно па таком благородном расстоянье. Он переехал; но не все перевез с собою. Много явилось но вого, многого не оказалось. Посещение, сделанное им, имело влияние на его вкус п на меблированье дома. И он поставил на свой письменный стол бронзовые часы, и у него на стенах висели парижские картинки. Чувство народности пострадало жестоко в этом переезде. Журналов валялось больше, повестей ни одной. Андрей Иванович взялся за ум и перестал читать. Какая-то привязанность к вещественности, ко всему искусственному, какое-то забвение удовольствий, предлагаемых матерью природой, открылось в нем. Соловья не было. Бог знает куда оп девался. Труженик, который часто, бывало, отдыхал за его пеньем, не вспомнил о нем в су матохе перевозки, а может быть, чего доброго, счел непри личным принять старого друга, повесить клетку с птицей в таких комнатах, где находились бронзовые часы и где каждое кресло работал немец. Было семь часов утра, чиновник по старой привычке сидел ужо; но сидел перед зеркалом, не в халате, а в полном облачении, в белом галстуке, только без фрака, и завязывал на шее ленту, на которой висел аннинский крест. По медлен ности, с какою делалось это дело, можно было заметить, что он никуда не едет, а так, просто, прохлаждается для пре провождения времени. Прошел час, прошло два, Андрей Иванович то наклонит зеркало, то сам наклонится к нему, то отшатнется и взглянет на него свысока, а все сидит, все смотрится. Есть такие предметы, в которых беспрестанно открываешь новые стороны; такие источники, которых никак не вычерпаешь досуха. Вместо того чтоб отправляться на службу, он начал принимать гостей. – Ну, что поделываешь? – сказал, повернувшись проворно всей Анной к какому-то посетителю, у кого па лицо и в ухватках было видно, что оп живот еще па Петербургской стороне и еще пишет. – Да ничего-с, пришел поздравить вас. Вы, кажется, изво лите ехать. Карета подана. – Нет, братец, это жена; ужасная охотница выезжать. Видел лошадок? – Видел-с. Чудесные лошади. – Зато, братец, и дорого стоят. – Да помилуйте, что ж в свое удовольствие и не заплатить денег за вещь, которая нравится! – заметил гость со вздохом. Андрей Иванович ударил его по плечу. – Правда, правда, братец, был бы ум – деньги будут. Коекто явились еще с какими-то поздравленьями, а между тем человек, лакей или камердинер, подал билет на ложу в театр. Андрей Иванович прикрикнул: – Ну, что ты несешь ко мне! Отдай на половину к Марье Ивановне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю