Текст книги "Могила Греты Гарбо"
Автор книги: Морис Одебер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Морис Одебер
Могила Греты Гарбо
Входит графиня Дона, останавливается, задумывается.
Графиня.Не могу в это поверить! (Делает несколько неуверенных шагов, рассеянно срывает цветок, подносит его к носу и отбрасывает. Задумчиво садится на скамью.)Он должен был сказать мне!
(Появляется Йеста Берлинг. Он чем-то встревожен.)
Йеста.Для нее я теперь ничто.
(Делает несколько шагов в сторону графини. Она холодно смотрит на него. Он смущен, отворачивается.)
Графиня.Должна ли я поверить, Йеста, тому, что сейчас узнала?
Йеста.Не судите строго, графиня. Я хотел во всем вам признаться, но не осмелился. (Она грустно смотрит на него, встает и выходит. Обессиленный, Йеста падает на колени.)Мне ее не вернуть!
(Берлинг сидит на земле, обхватив голову руками. Графиня возвращается, но он не замечает этого.)
Графиня.Я верю вам. Но не лгите мне больше, расскажите все.
(Лицо Йесты освещается радостью. Он поднимается, с опущенной головой взволнованно прохаживается туда и обратно, сжимая руки. Останавливается, делает над собой усилие и смотрит графине в лицо.)
Йеста.Я ничтожество… Я хотел забыться в вине… Меня преследовали как негодного священника…
(Графиня грустно качает головой. С жалостью смотрит на него.)
Графиня.Значит, это правда!
(Он пристыженно опускает голову.)
Йеста.Увы!
(Графиня смотрит на него долгим взглядом. Она разрывается между суровым осуждением и состраданием. Наконец она говорит.)
Графиня.Бедный Йеста!
(Йеста не верит своим ушам. Он весь сияет от счастья. Приближается к графине, берет ее за руки.)
Йеста.Вы сказали: «Бедный Йеста»… Я могу рассчитывать?.. (Она опускает глаза, но не убирает руки. Он нежно смотрит на нее.)Графиня!
(Она поднимает глаза и встречается с ним взглядом.)
Увертюра
Я говорю:
– Ты совершаешь ошибку!
Она отвечает:
– Захочу и буду смеяться!
– Повторяю, если бы я был на твоем месте…
– Какое самомнение! Да кто ты такой, чтобы указывать мне, как поступить?
Она прекрасно знала, что я никогда не «указываю», однако намного легче притворяться, чем говорить искренне.
Чуть погодя хлопнула входная дверь.
Так она уходила от меня навсегда.
Еще через некоторое время я наблюдал, прижавшись щекой к пыльной и поблекшей бархатной занавеске, как она спускается по бульвару неловким мальчишеским шагом.
На виллу она больше не вернулась. Я не искал с ней встречи. Я сознательно избегал ее. Некоторые ее преследовали, кому-то удавалось узнать ее в толпе и показать на нее пальцем. О ней еще долго говорили, ее часто вспоминали все, кому не лень.
Дети, а иногда и старики, пробуждают воду, бросив с моста камень, и от внезапного столкновения – которое обычно ускользает от взгляда всегда спешащего прохожего или, даже если он заметит его, тут же стирается из памяти, – водная поверхность наполняется круговой рябью, рождается еще один круг, за ним другой, немного подальше от первого, и следующий. Окружность с каждым разом становится шире, и вот уже о берег разбивается тихая волна; круг в круге, и вселенная безбрежной полнотой побеждает, наконец, крошечную бурю.
Так же уходит память, которая…
Но камень уже брошен.
Вилла
1
Вилла, без сомнения, была проектом абсолютно безумного архитектора, сумевшего найти кого-то еще более сумасшедшего, чтобы воплотить задумку. По крайней мере, было ясно (во всяком случае, некоторым жителям города), что она не держится ни на чем, кроме фантазии.
История сохранила имя архитектора. Некий Уильям Сандерс выгравировал тонкими дрожащими буквами свою подпись на камне внизу стены, слева от громоздкой входной двери в викторианском стиле. Это все, что о нем известно, так как он исчез в тот же день, когда были переданы ключи – церемония, на которой он лично не присутствовал. Поддерживая непроверенные слухи, кто-то утверждает (и им нельзя отказать в логике), будто архитектор не любит выходить на люди, поэтому именно такое выдающееся здание подчеркивало его существование. Другие же заявляют (но, может, нам стоит уточнить, что довольно часто реальность искажается воображением и в нее переносятся стереотипные сюжеты из фильмов ужасов), будто он замуровал себя в одном из потайных уголков огромной постройки, возведя стены собственной могилы.
Однако, кем бы ни был этот архитектор (вероятно, призрак), его ярко характеризуют имена тех, кто стал его клиентами. Среди них называют многих из голливудских актеров, начиная от Теды Бара и заканчивая Рамоном Новарро, – счастливчиков, которые своим присутствием некоторое время освещали это вычурное строение. Но невозможно напасть на след первого владельца, того или той, кто имел дерзость (и огромное состояние) участвовать в медленном зарождении грандиозного монстра из шифера, черепицы и камня.
В одно и то же время вилла простирается, возвышается и изгибается – лишь противоречащими друг другу глаголами можно описать ее внешний вид, не поддающийся никакому сравнению и объединяющий в себе все стили. Необычными площадками и изломанными линиями она громоздится на самом верху Беверли-Хиллз. Со стороны фасада вилла почти полностью скрыта от любопытных взоров высокой оградой и беспорядочно рассаженными старыми деревьями. Как хрупкое напоминание о весенней поре, из сада круглый год доносится нежный аромат жимолости, а вытянувшиеся, распустившиеся и увядшие цветы достают до самых окон в мавританском стиле.
Именно отсюда, где так удобно устроилась четырехугольная зубчатая башня, – единственный элемент постройки, возвышающийся над верхушками деревьев, доступный взгляду извне и, без сомнения, несущий на себе очевидную смысловую нагрузку, – именно с высоты этой башни Джон Бэрримор [1]1
Джон Бэрримор (1882–1942) – знаменитый американский актер немого и звукового кино, исполнитель шекспировских ролей в театре.
[Закрыть]решил однажды «помочиться на проклятый город». Точнее, как он объяснил позже, на студии Вальтера Врангера, которые Бэрримор разглядел довольно далеко внизу, в долине, однако у него ничего не получилось (во всяком случае, из того, что я слышал), кроме слабой тоненькой струйки, прошуршавшей в ночной тишине по черепичной крыше.
Что же касается стены, которая была не выше обыкновенного забора, пока мы не переехали, своей окончательной высоты она достигла в два приема. Первый сразу же оказался недостаточным, чтобы отгородить хозяйку от любопытных, восхищенных и недоброжелательных взоров. Она никогда не позволяла распахивать ставни на первом этаже, даже после того как дом был спрятан за высокой оградой, не считая густых деревьев (хотя зимой сквозь тонкие ветви и жухлую листву любопытным и правда открывался неплохой вид). Краска на ставнях стала шелушиться, деревянная основа потрескалась. Лишь иногда длинные, пустые и темные комнаты пересекал луч света. Хозяйка установила определенные часы для открытия ставней на этаже, и каждое окно ослепили тяжелые, собирающие пыль занавески; этот грустный запах пыльного бархата возвращается ко мне всякий раз, когда я вспоминаю те десять лет, что мы прожили на вилле, чувствую раздражение от трения моей щеки о ткань в тот последний день, когда я смотрел из окна, как она спускается по бульвару.
2
Ее часто обвиняли в скупости. Газеты писали, что в ее огромном доме большая часть комнат заброшена и, не считая помещения, занимаемого мною в башне, и комнат прислуги, она поселилась в двух обставленных по минимуму комнатах (если не сказать «захватила» их). Говорили, будто ее жилище лишено облика и характера.
Однако необходимо помнить: здесь и везде она была лишь проездом. В ее словах: «Я из ниоткуда», – отражалась та ее неустойчивость, которая с течением времени (испытывала она гнев, желание исчезнуть, завести случайную связь или бросить вызов миру) превратила неловкого подростка – которого я встретил в Упсале в 1919 году и с тех пор постоянно терял, искал и обретал, – в легенду, загадку, чей озарявший экраны образ приводил в восторг и гипнотизировал толпу. Даже Швеция, в которую она постоянно возвращалась в действительности и в беседах, к языку которой – своему родному языку – была так болезненно привязана, что всю жизнь говорила по-английски с акцентом, где она купила дом на берегу озера Силлен (дом ей пришлось перепродать после неудачной связи с Леопольдом Стоковским [2]2
Леопольд Стоковский (1882–1977) – британский и американский дирижер и органист польско-ирландского происхождения.
[Закрыть], когда за блеском, пышной белоснежной гривой и неутомимым многословием «великого дирижера» оказался лишь жалкий петух, лишенный голоса и перьев; достаточно было присмотреться внимательнее, чтобы обнаружить подделку), так вот, даже Швеция оставила ее однажды, лишив корней и точки опоры, и превратилась в сохранившуюся с незапамятных времен бесплотную картинку.
3
Слуги, супруги Сигрид и Густав, жили на нижних этажах виллы и занимали длинную череду комнат, которую обставляли и украшали довольно причудливым образом. Часть собственного досуга Густав тратил на обследование складских помещений киностудий, откуда он выуживал пришедшие в негодность элементы декораций, чинил их и сооружал из них нечто в своем духе – так в одной комнате кровать с балдахином времен Людовика XIII соседствовала с венской люстрой и венецианским комодом. Его коллекция постоянно обновлялась согласно новым находкам, и если бы мадам захотела, она могла бы устроиться в шикарных апартаментах, однако она никогда не высказывала подобных желаний. Мне же пришлось смириться с этим увлечением Густава, хотя я старался умерить его строгим требованием стилистического единства – условие, обычно важное в архитектуре. К тому же скромные размеры комнат в башне не позволяли расставить там большое количество предметов мебели или громоздкую мебель, так как это сильно затруднило бы передвижение. Таким образом, декораторской страсти Густав мог предаваться лишь в моей комнате, и мне случалось просыпаться в обстановке времен Людовика XIV, а ложиться спать при Генрихе II; ни библиотека, ни конечно же лаборатория, где я проявлял негативы, не могли послужить ему достойной площадкой для воплощения идей.
Сигрид почти никогда не было видно, эта величественная женщина в расцвете сорока лет дни напролет проводила на кухне, где ей нечего было варить или тушить, так как питались мы совсем просто, даже скудно (не по причине экономии, а из диетических соображений). На кухне она вела долгие беседы на ломаном английском с двумя попугайчиками, убежденная – и все мои попытки возразить и блеснуть лингвистическими познаниями, которые обычно производили впечатление, здесь потерпели полный крах, – что говорливые пернатые, привезенные из Швеции, не переносят, когда с ними общаются на родном языке (если можно так выразиться).
Густав, комплекцией похожий на свою жену, вел себя совершенно иначе: бегал туда и обратно с озабоченным видом, хотя работы у него практически не было: вилла была почти полностью заброшена, запрещалось подрезать деревья в парке, к тому же мы никого не принимали. Изредка мы отправлялись на какой-нибудь большой праздник из тех, которые так любили устраивать в других домах, на эти parties [3]3
Вечеринки (англ.).
[Закрыть], где на чужих лицах замечаешь ход времени, изношенность славы и морщины от разочарований (а иногда и от алкоголя, в котором утоплено отчаяние). Итак, никаких визитов, ни дружеских, ни соседских, даже если они от чистого сердца. Парадную дверь наглухо закрыли, буйная растительность заполонила подъездную аллею, которую когда-то, судя по рассказам, украшали процессии из роскошных лимузинов; шумное семейство ласточек свило гнездо под крышей на крыльце, а ленивые ужи небрежно отпугивали ящериц на каждой из трех террас. «Как же это грустно! – печалился время от времени Густав. – Вдруг месье сможет переубедить хозяйку?»
Месье обещал, ради того чтобы его оставили в покое, но даже и не пытался ничего предпринять. Состояние виллы волновало меня еще меньше, чем ее. С Густавом я соглашался только по одной причине: я никогда не испытывал восторга перед тем, что принято называть природой (это слово обычно произносится с некоторым трепетом), и нет ничего тоскливее, с моей точки зрения, чем пшеничное поле.
Штернберг [4]4
Джозеф фон Штернберг (1894–1969) – американский режиссер, продюсер, сценарист.
[Закрыть]часто повторял: «Бог – демонстратор теней, и если он творит тень от дерева, то это не больше чем тень от тени. Чтобы убедиться в бессодержательности существующего, достаточно внимательно рассмотреть полотно художника: каждая форма разрушается и оказывается пятном, которое сначала напоминало по виду лес или строение». Он добавлял: «Я тоже работаю с тенями. Но я в этом признаюсь, а не задираю нос, как он». Тогда я спрашивал: «Правда?» Его лицо сморщивалось, превращаясь в полусмешную-полутрагическую маску, и он снова и снова объяснял мне: «Мы сейчас одни, и ты прекрасно знаешь, что для того чтобы выжить в этом мире, нужно выражаться предельно ясно».
Он приходил, только зная, что ее нет дома, – когда она уезжала на съемки или куда-нибудь еще, повинуясь внезапной прихоти. Почему он избегал ее? Я так и не сумел понять, даже в пьяном бреду. Он давал ложные ответы и резко обрывал разговор, заявляя, что пришел не ради того, чтобы заниматься психологией или метафизикой, но с намерением освежить мозг и повеселить сердце, разглядывая мою коллекцию. После чего мы обычно спускались в библиотеку, и я развязывал для него папки.
4
Однажды вечером, после наступления сумерек, как раз когда ее не было дома, Джон Бэрримор позвонил в дверь. Не успел я задуматься о том, кто мог прийти в такой час, как Густав впустил его – или не сумел помешать войти (я в это время проявлял в лаборатории негативы, сделанные за последнюю неделю) – и поспешил сообщить мне, что пришел «некий господин», который «собирается помочиться».
В первое мгновение я решил, что во всем виноват сомнительный английский Густава, однако именно это и сказал на вид сумасбродный, по мнению Густава, господин и, очевидно, пьяный в стопку («в стельку», Густав!); все это («в чем вы сами сейчас убедитесь») я узнал, спускаясь в холл. И я действительно убедился: Джон Бэрримор собственной персоной сидел, развалившись в кресле у входа, высоко подняв голову и одну бровь – характерная черта, известная многим по его фильмам. Он встал мне навстречу в развязном приветствии, встряхнул воображаемой шевелюрой, а затем вновь рухнул, не удержавшись на ногах от сильной икоты.
Едва я произнес: «Месье…» – как он вновь вскочил, на этот раз более уверенно, и повелительно протянул руку в неопределенном направлении.
– Не составит ли для вас труда удалить прислугу, чтобы я мог беспрепятственно изложить причину столь позднего вторжения, в противном случае мне будет затруднительно раскрыть суть дела, так как это вопрос чести.
Я отпустил Густава, и Джон продолжил более громким голосом:
– Месье, вам известно, кто я такой, а я знаю, кто вы, и я хотел бы попросить вас не судить обо мне по жалкому паясничанию, которым я печально прославился на весь мир.
Я заверил Джона, что хоть и не считаю его роли в кино паясничанием (он поморщился и нетерпеливо отмахнулся в ответ), но бережно храню воспоминание о его нескольких блестящих театральных выступлениях.
– Театр! Ах, месье! Театр! – Его лицо окаменело, в то время как по телу пробежала какая-то медленная судорога, ладони, не спеша, как бы вслепую поднялись к самому лицу, на котором застыла блаженная улыбка. Он вновь уселся, бросив руки с притворной беспечностью, и уставился в пространство застывшим, бессмысленным взглядом; прошло несколько долгих секунд, прежде чем Джон спросил: – Не найдется ли у вас чего-нибудь тонизирующего, что могло бы поставить меня на ноги? – И добавил, когда я собрался налить ему бокал: – Могу ли я попросить бутылку целиком?
Он стал пить из горлышка, очень осторожно, даже изящно осушил бутылку и, когда наконец поднялся – хоть на щеках его синела многодневная щетина, костюм был пыльным и запачканным, спереди на пиджаке красовалось огромное пятно, а над ним с парадоксальной кокетливостью белел в верхнем кармашке чистенький платочек, на одной ноге была старая теннисная туфля, а на второй – носок, – так вот, когда он поднялся, то вновь обрел равновесие и непринужденность, и даже голос его теперь звучал глубоко и уверенно, несмотря на то что до этого он запинался на некоторых словах и путал слоги. Бэрримор склонился в церемонном поклоне.
– Позвольте поблагодарить вас, месье, за добрые слова. Я действительно был когда-то таким, как вы говорите. Возможно, это живет во мне и сейчас, но так глубоко… как воспоминание. Моя память – огромная библиотека, в которую я не осмеливаюсь заглядывать, так как не уверен, умею ли я еще читать. Им нужен лишь мой профиль… В лицо великому Джону Бэрримору никто не смотрит, у него больше нет лица. Только профили, два сросшихся профиля, как у плоских жестяных петухов на верхушках колоколен в старой Европе. – Он пристально взглянул на меня, поднял бровь и звонко закукарекал, чем вызвал появление в дверях встревоженного Густава. – Я петух, – заголосил Бэрримор специально для новоприбывшего и устремился к нему, взмахивая руками. – Я единственный петух, уникальный! Я король петухов!
Густав сбежал. Джон вернулся ко мне.
– Паяц – вы же видите!.. Они используют мужчину или женщину – да не важно кого… Собаку, лошадь – для них все сгодится. И вот, что они из них делают… Я пришел, чтобы помочиться на них в знак осуждения. Если вы позволите… – Он повернулся ко мне спиной, твердым шагом направился к лестнице, поднял ногу над первой ступенькой и… словно внезапная нерешительность овладела им. Он стоял, покачиваясь на одной ноге, время тянулось нескончаемо… Наконец он схватился за перила. – Я все же должен вам объяснить… Огромный дом, который вы освещаете своим присутствием и в котором, по обыкновению, помимо вас обитает еще один призрак, так на меня похожий, такой пустой и никчемный – да простит она мне эту наглость, но никто так не смеялся над ней, как я, часто до слез, – этот дом стоит на верхней точке проклятого города, города-шлюхи. Я говорю об этом не в метафорическом смысле, поскольку все, что касается шлюх, я знаю досконально. Башня виллы – крайняя точка, и в прежние времена, когда алкоголь еще не опустошал душу, а позволял видеть изнанку вещей, случалось мне проворно взбираться по лестнице на террасу, где я совокуплялся с милой подругой… Да, месье, мы совокуплялись, и, несмотря на жесткость камня, я чувствовал под собой нежность ее послушного тела, так не похожего на матрас. – Он повторил: – Так не похожего на матрас… – Потом Бэрримор тяжело опустился на ступеньки и закрыл глаза; я подумал, что он заснул, поддавшись опьянению, но его голос зазвучал вновь: – Они там, внизу, на дне… там, где им и место… им, варварам, кровавой мафии, котлу, в котором плавятся преступления… Я помочусь на них сверху, особенно на Вальтера Врангера… Они скажут вам: «Он пьет». Это правда, я пью, великий Джон Бэрримор пьет! Все эти годы, месье, он испытывал страшную жажду, и все ради того, чтобы забыться, чтобы наполнить обширную впадину, в которой когда-то была душа, бочку, распахнутую для любой существующей в мире жидкости, для всех виноградников Бургундии и Шампани и еще многих прекрасных и сочных стран, включая старую Шотландию с ее бочонками! Ну да, для любой жидкости, даже для одеколона! Во всем есть алкоголь! Зачем он пьет? Он же разрушает себя!.. Глупцы! Напротив, я созидаю себя! Я скапливаю, перегоняю, собираю, я раздуваю, распухаю, объедаюсь, я бурдюк, чан, переполненный мочевой пузырь! Столько лет я работал над величайшим творением, и вот день настал (даже если сейчас ночь), в который я совершу задуманное: с высоты башни обрушу на них водную массу, бездонное море, новый потоп, в котором не спасется ни один Ной и за который так дорого заплачено. Естественно, я имею в виду не деньги, а свою жизнь. Этот с таким трудом выношенный, вскормленный замысел я медленно, терпеливо и с достоинством донесу до вершины лестницы, до самой башни, потому что, вы ведь знаете, месье, лишь достоинство способно скрасить пошлость производимого действия, и утоплю их в бесконечном потоке своего презрения. – Счастливая, почти детская улыбка осветила его лицо, и он попытался, правда безуспешно, подняться. Я направился к нему, но он остановил меня. – МОЕ величайшее творение! – Джон нащупал перила и схватился за них. Я видел, как сжались его пальцы, напряглись мускулы, покраснела кожа, и медленно, с усилием он поднялся (его лицо при этом сохраняло умиротворенное и счастливое выражение), подмигнул, как будто все это было шуткой, и медленно произнес по-французски: – Лучше подняться невысоко, но без посторонней помощи… Цитата из французской пьесы…
– Я знаю.
– Мое уважение к вам растет с каждой минутой. Я думал, вы немец.
– Я из Вены.
– Здесь каждый второй из Вены. Я забираю обратно часть уважения.
И Бэрримор начал подъем довольно решительным шагом. Он попросил меня позволить ему самостоятельно закончить восхождение. Джон совершил то, что задумывал. Попытался, по крайней мере. Впрочем, я уже упоминал об этом.
5
Стоит вспомнить это бесконечное бегство. Вилла была не больше, чем убежищем, выбранным на достаточно долгий срок, норой, в которую зарывается загнанный зверь, когда он уверен, или притворяется, будто уверен, что оставил позади свору преследователей.
Можно было сойти с ума, подсчитывая гостиницы, или комнаты в этих гостиницах, окна которых оказывались всегда слишком доступными для любопытных взглядов. Она легко переносила постоянные переезды: обремененная лишь несколькими чемоданами, эта женщина везде была проездом. Вилла смогла удержать ее, хоть и ненадолго, благодаря своему выгодному расположению: на самой высокой точке, над Голливудом, в конце дороги (поэзия и топография обрели в этом единство), и преследование теперь становилось в некотором роде невозможным.
Уверен, что каждый человек всю жизнь бежит. Даже те, кто утверждает, что никогда не переезжали, даже они бегут, прячутся в самих себя. И я бежал, как и все остальные. Наши решения, какими бы прекрасными они ни были, никогда не бывают окончательными. И мне кажется, у нас нет выхода, ни у кого из нас: или мы обретаем свое место (и это место единственное и одинаковое для всех), или обрекаем себя на сомнительное удобство временного пристанища. Ельмслев [5]5
Луи Ельмслев (1899–1965) – датский лингвист.
[Закрыть]говорил (это было в Упсале, тогда пошли слухи о том, что он больше тратит время на пиво, аквавит [6]6
Аквавит – бесцветный спиртной напиток крепостью около 40 %, популярный в Скандинавских странах.
[Закрыть]и друзей, чем на лингвистические исследования, которые вскоре принесут ему славу), цитируя шведскую пословицу, которую, я подозреваю, он просто выдумал: «Куда бы ты ни пошел, зад всегда придется тащить за собой». Возможно, всегда наступает день, когда эта часть тела становится настолько тяжелой, что обездвиживает нас. Но таковы мы – люди из крови и плоти; у существ, сотканных из тени, все по-другому.
Я уже говорил, что нам пришлось два раза надстраивать стену вокруг дома, чтобы обезвредить вечно подстерегающих хозяйку фанатов, готовых забраться на дерево, лишь бы заглянуть в окна. Пришлось также выделить определенное время для телефонных разговоров, чтобы прекратить нескончаемый поток звонков. Она никогда не отвечала на письма, отказывалась получать их и замыкалась в решительном молчании перед журналистами после нескольких неудачных попыток заговорить.
Мы все ведем себя в определенной степени противоречиво, но она доходила в этом до крайности: публичный человек, она требовала соблюдения тайны, умоляла: «Оставьте меня в покое!» – и предоставляла себя толпе для обожания. Чем настойчивее ее преследовали, тем активнее она ускользала, и все попытки стать похожей на кого-нибудь делали ее еще более загадочной. По сути, свой образ она обрела еще в июле 1925-го, прибыв в Нью-Йорк в качестве «изобретения» Стиллера [7]7
Мориц Стиллер (1883–1928) – шведский кинорежиссер, актер и сценарист.
[Закрыть]. Газеты написали: «Шведский сфинкс появился среди нас».
Она говорила: «Справедливее было бы написать „карп“. Я была нема как рыба и первые два дня провела в ванной. Мне удалось заледенеть и высадиться на берег в то историческое лето».
Нас преследуют взгляды других, а публичный человек, тем более актер, постоянно видит вокруг себя лишь свое отражение. Счастлив Нарцисс, себя обожавший! Однако большинство изнемогает от отвращения и ненависти к самим себе; бегут не от людей – они лишь пустое место, но от изображения в глубине каждого зеркала. Великолепная бледная шведка сошла с корабля в самый разгар американского лета; за все те годы, что возвышалась ее тень, она не переставала бледнеть. Живая плоть и кровь постепенно питали портрет, в то время как модель, с которой он писался, угасала. Классическая история, однако, всего лишь история.
На вилле она была настоящей: здесь она обладала лишь собственным телом. Здесь она избегала смотреться в зеркало, но отражение преследовало ее.
6
Однажды она познакомилась с Мерседес. Потом выразила желание познакомить с Мерседес меня – та уже давно жаждала нашей встречи.
– Мерседес говорит, что во Флоренции есть статуя Вакха. Не помню, кто скульптор. И что этот Вакх – вылитый ты.
– Из чего статуя?
– Я серьезно говорю. Она просто потрясающая женщина. Она везде побывала, все прочитала и знакома со всеми на свете.
– И для полной коллекции ей недостает меня?
– Штернберг много рассказывал ей о тебе.
Штернберг вполне мог так поступить, чтобы отвязаться от нее: Мерседес, появившись в Голливуде с толпой слуг, экстравагантными выходками и коллекцией черных шалей, стала частым украшением и развлечением на светских вечеринках и в окружении Штернберга, особенно потому, что это было время ее увлечения Марлен Дитрих.
Что ж, я познакомился с Мерседес – не на вилле («Ты что, с ума сошел!»), – и наш первый разговор, точнее, ее речь, касался последних двадцати лет истории культуры. «Сквозь замочную скважину мы наблюдали за легендарным Эрнестом, видели бы вы, как он шел по улице, награждая ударами пустоту, его принимали за боксера-неудачника, ах, несчастный, несчастный Скотт Фицджеральд, Зельда была так лучезарна (печальный вздох), последний раз, когда она встретила Гертруду Стайн, что удивительно, Элис Токлас с ней не было, бедняжка Гертруда выглядела такой потерянной, а потом вдруг пришел Пикассо, ни у кого больше не видела подобных глаз, а какие грубости он говорил, я не осмелюсь повторить, но тогда она так и не дождалась дорогого Жана, который был неизвестно где, что же касается Пруста, вы наверняка согласитесь со мной, эти его неясности, нескончаемые фразы, полные вводных предложений и скобок, великолепный сноб, ссылавшийся на приступы удушья, чтобы ускользнуть от вас и запереться в комнате, полной, как ему казалось, пробок, нужно быть сумасшедшим, чтобы в голову приходили подобные мысли…»
– Она удивительно пылкая, а от тебя она просто в восторге.
Но она уже уехала и позвонила мне как-то вечером, чтобы сказать, что теперь она с Мерседес и что Мерседес просто невероятна.
Вернулась она через неделю с багажом осознания собственной души и с проявившейся – в первый раз за всю ее жизнь и, несомненно, последний – любовью к чтению.
– Ты ничего мне об этом не рассказывал!
Я вряд ли смог бы разобраться в том множестве книг, которые она бережно разложила перед собой. Среди них можно было найти все, от Кришнамурти [8]8
Кришнамурти Джидду (1895/97–1986) – индийский мыслитель и поэт. – Примеч. ред.
[Закрыть]до Шри Ауробиндо [9]9
Шри Ауробиндо Гхош (1872–1952) – индийский мыслитель, создатель интегральной йоги. – Примеч. ред.
[Закрыть], включая Упанишады и конечно же Гурджиева [10]10
Гурджиев Г. И. (1872/77–1949) – российский мыслитель-эзотерик. – Примеч. ред.
[Закрыть]в довершение всего.
В их компании она провела весь следующий месяц, прерываясь на долгие беседы с Мерседес и шалости вроде: «Поеду помедитировать у Тихого океана».
Со своей стороны я избегал встреч, насколько это позволяла вежливость, но не мог уклониться от телефонных разговоров.
– По-видимому, я обаятельный, – признался я как-то Штернбергу, который рассмеялся в ответ и сказал:
– Так и есть! То же говорит Марлен.
– Ну да, как змей. Только выигрывает от этого по-прежнему Адам. Знаешь, что видит во мне Мерседес? Лишь отсвет Богини. Она создает сейчас новую религию: поклонение Богине. Только божество, которое она для этого использует, знало и лучшие времена.
– Ей удалось преуспеть в задуманном?
– Хочешь сказать, должен ли бог верить в самого себя?
Штернберг как будто задремал на мгновение, раздумывая над вопросом, потом, как обычно, послав подальше метафизику, заявил, что «все это ничто по сравнению с симпатичной попкой», и мы отправились развязывать мои папки.
– Кстати, по поводу попок, – продолжил он, пока мы разглядывали негативы, – меня недавно навестил Джон Гилберт [11]11
Джон Гилберт (1897–1936) – популярный американский актер эпохи немого кино.
[Закрыть].
– Я думал, он ненавидит тебя.
– Он и правда ненавидит меня. Даже больше, чем раньше. Но из-за всех этих неприятностей с голосом он готов пойти на сделку с самим дьяволом. – Появление звука в кино нанесло серьезный удар по карьере Гилберта, его высокий голос делал смешными его персонажей. Студия прикладывала все усилия, чтобы спасти его имя, но мало что удавалось. – Представь, я спокойно любовался твоими фотографиями, когда он обрушился на меня. Выражения не описать, бледный, с налитыми кровью глазами, с походкой завзятого пьяницы, и тут же его как будто парализует от ужаса. «Что это такое? Объясните мне, что это?» А я ему очень вежливо и внятно отвечаю: «Вы прекрасно видите… Это то, что принято называть задом, господин Гилберт». Полный отвращения: «Мерзко, как мерзко!» Я продолжаю философски: «Не предмет несет в себе порочность, а взгляд, которым на него смотрят». Это вынудило его поменять направление удара: «Господин фон Штернберг, вы мне не нравитесь». Весьма отважно для человека, который пришел выпрашивать роль. К тому же он добавляет нечто, что сильно ухудшает его положение: «Не люблю евреев». Делаю вывод: «По той же причине, по которой не любите зады. У задов нет родины, так же, как и у евреев. К тому же у задов нет пола. Зады – символ демократического равенства… Господин Гилберт, я пью за зады!» С невероятным, можно сказать, героическим усилием он преодолевает почти гипнотическое очарование фотографий, отводит взгляд, шарит рукой по столу, пока не обнаруживает там бокал и, схватив его, провозглашает: «Пью за американских девушек!» Что я мог на это ответить? «Я знал, что мы в конце концов поймем друг друга. Их задницы самые очаровательные из всех, которые мне приходилось видеть». Некоторое время он пьет, как будто не слышал моего ответа, медленно ставит стакан, потом вдруг бросается ко мне, бормоча что-то невнятное. В тот момент, когда Гилберт уже должен был меня настигнуть, он падает как подкошенный, как марионетка, у которой оборвались веревки, и задевает лбом наши бокалы на столе. Так я вышел победителем из своеобразного поединка с самим Джоном Гилбертом… Прекрасная сцена для фильма!
– Слишком прекрасная, возникают некоторые подозрения…
– Немного фантазии здесь, немного там… Но в основном я рассказал правду. Так что сделай над собой усилие и притворись, что поверил мне. Будешь моим свидетелем.
– С радостью, если для тебя это важно. К тому же наступит день, когда в живых уже не будет ни одного свидетеля… Понимаешь, Джозеф, когда всех, кого мы знаем, не станет, поскольку они, как и мы, лишь несчастные создания из хрупкой материи, и они уйдут со сцены и из людской памяти. Не будет играть роли то, что мы пережили и что видели. Лишь на бумаге и целлулоидной пленке останутся наши фильмы, книги, фотографии. И не будет другой правды, кроме той, которую мы выдумали. Ничего, кроме лжи и фантазий. И моих задниц, может быть.