355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Дрюон » Истоки и берега » Текст книги (страница 1)
Истоки и берега
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 22:58

Текст книги "Истоки и берега"


Автор книги: Морис Дрюон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

Морис Дрюон
Истоки и берега

Средиземноморью посвящается

Эта книга посвящена Средиземному морю, вот уже семь или десять тысячелетий остающемуся неиссякающим источником цивилизаций, существующих и поныне. Здесь, на берегах этого невероятно плодовитого моря, родились знания, логика, эпическая поэзия, письменность, астрономия, появились обработка и литье металлов, здесь человек впервые осознал свою связь со Вселенной. Здесь создал он свою космогонию, вернее – череду космогоний, некое общее представление о мире, здесь начал познавать самого себя, здесь ощутил желание предвидеть и самому строить свою судьбу. Вся история человечества, сначала в масштабах одного континента, потом – всей планеты, происходит отсюда, из этого небольшого озера, из этого материнского лона, из этой голубой матки, ибо в настоящее время ничто на земле не решается и не совершается без оглядки на Европу, истинную дочь Средиземноморья.

Не думаю, что можно по-настоящему понять наше время, объяснить его страхи, воздать должное его свершениям, оценить опасности, ему угрожающие, не изучив достаточным образом Средиземное море – место скопления духовного планктона.

Что касается меня, то с тех пор, как я стал взрослым, почти не было года (если вообще таковой был), чтобы я не побывал на его берегах, не побродил по его пляжам, не посетил стран, им омываемых, не бороздил его волн. Оно дало мне больше, чем любая книга, или, вернее сказать, благодаря моим путешествиям я стал больше понимать в иных книгах, в частности древних авторов, в которых кроется ключ к пониманию всего на свете. Лишь побывав в Дельфах, Олимпии, Додоне, у святилища Амфираоса, в Эфесе, Дидиме, можно по-настоящему постичь смысл творений Гесиода и Гомера. Ни Библия, ни Евангелия не пробуждают в душе такого отклика, что рождается после того, как вы пройдете вдоль узкого Иордана, увидите безумное кипение красок, которыми солнце заливает соляные холмы по берегам Мертвого моря, полюбуетесь Иерусалимом с высоты Храмовой горы, знавшей Давида и Соломона. Гермес Трисмегист не много вам даст, если прежде вы не перелистаете гигантские каменные страницы – стены храмов Луксора. И надо пройти под триумфальными арками, что от Востока до Запада, от Джараша до Волюбилиса свидетельствуют о воле и долге Древнего Рима, чтобы постичь смысл преодоленных страхов Марка Аврелия.

Сидя перед умолкшими оракулами, заброшенными храмами, затихшими амфитеатрами, разбросанными вокруг Средиземного моря, и даже шагая в толчее современных столиц, при условии, что они выстроены над лабиринтами античных городов, мы слышим внутри себя голоса людей, сделавших человека таким, каков он есть, какими являемся мы сегодня.

Одно из преимуществ нашего времени, которым я всегда широко пользовался, это простота сообщений, позволяющая нам часто и быстро перемещаться к нашим истокам, чтобы вновь и вновь утолять жажду и освежать лицо их очистительными водами.

Собранные здесь тексты родились из путешествий, чтений, раздумий. Я не стал выстраивать их в хронологическом порядке, что не имело бы особого смысла, ибо большинство из них являют собой совокупность впечатлений и заметок, собранных в самое разное время. На этих брегах времени мысли откладываются илом – одна поверх другой. Я предпочел соблюсти порядок географический.

Вы не найдете здесь записей о Риме, где я прожил два года в молодости и бедности, ежедневно обогащаясь за счет сокровищ, которых не купишь ни за какие деньги; ни о Венеции, по каменным и водным лабиринтам которой я скитался пять лет подряд. Пламенный Рим, сверкающая Венеция… Первый – заваленный обломками былых триумфов, вторая – отягощенная богатствами и наполовину поглощенная топкой лагуной, города-миражи, города-ловушки, города-зеркала, незаменимые декорации, единственный в своем роде театр для тех, кому придет желание поставить на его подмостках пьесу о человеческих страстях и иллюзиях, как это пытаются делать романисты. В этом смысле я бесконечно обязан Венеции и Риму: здесь разыгрываются многие сцены из «Сильных мира сего» и «Сладострастия бытия», хотя, описав эти города в своих романах, я так и не смог избавиться от тоски по их обольстительной красоте.

Не найдете вы в этом сборнике и отдельного текста, посвященного Греции. Ибо Греция на всех уровнях цивилизации, которые накладываются здесь один на другой, начиная с доисторических времен, так значительна, так щедра на примеры, на ассоциации, являясь, вне всякого сомнения, самым обильным «источником памяти», что мне пришлось посвятить ее людям, ее богам, ее векам две отдельные книги – «Александр Великий» и «Дневники Зевса», – которые мне дороже всех остальных опубликованных трудов. Не потому, что я считаю их верхом совершенства: просто в них я вижу свой скромный вклад в строительство запруды на «реке забвения», воды которой угрожают поглотить нас всех.

Это постоянное возвращение к воспоминаниям, к руинам и памятникам, которыми усеяны страны Средиземноморья, я могу оправдать не только и не столько удовольствием, которое получаешь от смакования прошлого, а желанием объяснить настоящее и понять будущее.

Повсюду на берегах священного моря я вижу Прометея: он давно уже покинул горы Кавказа и теперь, прячась в глубине заливов, замышляет с материей свои заговоры или, стоя на вершине скалы, бросает открытый вызов Юпитеру.

Когда Прометей трудится заодно с Юпитером, когда созданный им маленький порядок органично вливается в большой порядок, находящийся в подчинении Юпитера, порядок царит и на планете людей. В противном случае всеобщая гармония нарушается и – естественно и неотвратимо – с лица земли исчезает именно малый порядок. Грех Прометея не в его дерзости, а в повязке тщеславия, которая, внезапно ослепив титана, помешала ему увидеть неизбежное. Безбожник Прометей, Прометей – пособник дьявола, странный бог, несущий опасность для себя самого, бог, который, восставая против верховного божества, отрицая его, уничтожает собственную божественную сущность! Отныне в любой момент мощь Прометея в сочетании с его слепотой могут привести к тому, что человек окажется всего лишь неудавшимся экспериментом.

Все, все хрупкое будущее человечества держится сегодня на корректной связи человека и космоса, на связи, которая была осмыслена, взвешена, выражена на средиземноморских берегах.

1973

I
Провансальский блеск

Многоликий Прованс

Если основной чертой Франции – и уникальной чертой – считается ее многообразие, если разнообразие климатов, ландшафтов, судеб делают ее бесподобной, то Прованс можно считать самой французской из провинций, способствующих этому изобилию.

Ибо Прованс, сосредоточивший или сочетающий в себе множество противоречий и контрастов, так же многообразен, как и сама Франция.

Нет на свете одного Прованса – их наберется целый десяток, и все они будут одинаково ласкать глаз, покорять умы, будить воспоминания; Прованс морской, городской, торговый; Прованс пасторальный; Прованс дикий, знойный, опаленный солнцем. Есть еще Прованс горный, в районе Диня и Барселонетты, тот самый, что каждую зиму укрывается снегами, которые, сходя по весне, обнажают тучные луга; тот самый, что каждую весну расстилает перед окнами Грасса гигантские цветочные ковры; и, наконец, тот самый, что сеет свои островки меж двух лазурных гладей – морской и небесной.

Какая же картина предстает в наших мыслях, наших воспоминаниях, наших мечтах прежде всего, когда, находясь вдали от Прованса, мы произносим его имя?

Может быть, платан, вросший в землю у светлого каменного порога среди порыжевших полей и отбрасывающий гигантскую теплую тень на черепичную кровлю и закрытые ставни? Или букет корабельных мачт, символ приключений и дальних странствий, покачивающийся у розового причала? Или же романская арка старинного аббатства, притихшего в безмолвии горной долины? Или роскошная вилла на мысу, стоящая по колено в муаровой сини? Или повисшая на штукатурке старого дома лоза, усыпанная бирюзой купоросных капель? Или лавандовое поле на лиловых склонах Люберона?

А может, прячущаяся в зеленой тени аллеи кариатида, выточенная Пюже [1]1
  Пьер Пюже (1620–1694) – французский скульптор, рисовальщик, живописец и архитектор XVII века. (Здесь и далее прим. перев.)


[Закрыть]
, или солнечный блик, дрожащий на замшелой чаше фонтана в самом сердце Салона [2]2
  Салон-де-Прованс – деревня в департаменте Буш-дю-Рон.


[Закрыть]
, или крепостной вал в Антибе, сжимающий в объятиях звездную ночь?

Прованс, воспетый Мистралем, чьи поистине гомеровские страсти и драмы наполняют пространство от Альпий до Монтаньета; хитроватый, ироничный, невозмутимый Прованс Доде – какой из них можно назвать настоящим? Прованс Паньоля – гортанный, грассирующий, наполняющий Старый Порт своим добродушным гневом; Прованс Жионо – чем выше к Лумарену и Маноску, тем напевнее становится его звучание, но и тем больше жестокости, даже безумия слышится в нем. Какой же из этих голосов правильнее?

На самом деле Прованс, подобно антологии, вобрал в себя все голоса Средиземноморья.

В окрестностях Экса местность похожа на Италию, а ближе к милому сердцу Сезанна Толоне напоминает изгибами и тенями Тоскану. Но Сент-Виктуар белеет наподобие гор Эллады, а маленькие дикие пустоши, что скрывает Мор и другие плато Вара, наводят на мысли о Сицилии или Крите.

Глубокая, усеянная камнями бухта, голая, выжженная солнцем гора, песчаный пляж, где пальмы покачиваются рядом с соснами, и даже Венецианская лагуна, и даже дельта Нила – любой пейзаж из тех, что окружают древнее море, находит в Провансе свое повторение, свой образ.

Как с землей, так и с Историей. Сквозь марсельскую мостовую проступает греческая каменная стена, а слово «Ницца» восходит к имени греческой богини Победы. От Вазона до Фрежюса, от Оранжа до Тюрби разбросал свои триумфальные арки, трофеи, театры Древний Рим. Некогда галльская столица, Арль теперь – сам себе королевство; арены короной венчают его чело, а в криптопортиках хранится его былая слава. Авиньон в тиаре гигантского дворца вспоминает о своем папском прошлом. Лучезарное, чистое Монако, всегда немного вне времени, остается единственным напоминанием о стольких исчезнувших автономиях и суверенитетах.

Как с Историей, так и с людьми.

Темный финикийский отблеск мелькает в глазах кое-кого из моряков; сарацинская жесткость проглядывает в острых подбородках пастухов; а неаполитанский овал лица иных девушек напоминает о годах царствования короля Рене.

Вот такой он – Прованс, выбирай на вкус, кому что нравится. Мне лично он нравится во всех своих видах.

Ни один край не оставил во мне столько воспоминаний – и в такой концентрации. Его рельеф напоминает очертания прожитых мною лет. Развернув перед собой его карту, я вижу собственную историю. По этим дорогам, городам, берегам я пронес свои надежды, горести, радости; здесь познал я тяготы войны, здесь жил и работал в двадцати разных местах, здесь загорался любовью, здесь наслаждался дружбой – здесь в полотно моей жизни вплетались то суровые, то шелковые нити.

Однако по мере того как все больше народу заселяло твои берега, Прованс, по мере того как росли и упрочивались твои города, моя нежность, моя потребность в тебе обращались на твою бедность, которая и есть твое богатство, на твою простоту, в которой заключается твое величие, на твои мирные просторы, на места, где одинокое дерево, мерное течение времени и особый сплав света и земли спокойно и с достоинством возвращают меня к моей человеческой сущности.

Олива

Олива – самое человечное из всех деревьев…

Я понимаю, почему скульпторы так ценят ее древесину, но меня это и удивляет. Сам я никогда не осмелился бы вонзить резец в эту плоть, пусть растительного происхождения, но так похожую на нашу. Живая олива – сама по себе статуя, и бескрайние оливковые рощи многократно отображают наш собственный непреходящий образ.

Остановись, прохожий, и взгляни на ствол оливы. Ты не увидишь дерева более скорбного, более трагичного, глубже ушедшего корнями в собственную судьбу. Взгляни, как извивается оно всем своим корявым телом в отчаянной попытке вырвать у скупой земли ее скудные запасы; как протягивает к небу ветви в мольбе о жизни.

Но подними глаза на ее крону, и ты не найдешь дерева мягче, спокойнее, не отыщешь лучшего символа изобилия, полноты жизни. Ее мягкие очертания вписываются в небосвод сосудом, наполненным любовью.

Она округла, как наша планета, как время, как счастливое материнство, как благие дела. Легкое серебро, трепещущее на ее ветвях, струится словно из неиссякающего источника, словно из щедрой руки. Она богата, потому что родит, потому что отдает, потому что сияет.

Безмятежно встречает она любое время дня, одеваясь то тем, то другим светом, по мере того как кружит вокруг нее солнце. В туман она укрывается туманом, принимает дождь как благо и очищение, сверкает в лучах рассвета, мерцает на закате. А когда поднимается ветер, олива смеется.

Она такая разная, и это тоже роднит ее с человеком. Нет на свете двух одинаковых олив. У каждой свои движения, своя стать, свои рубцы; каждая по-своему хранит свои воспоминания, по-своему клонится от усталости, хвалится своими победами; каждая по-своему проживает свою и только свою, отличную от других жизнь. Если бы мне пришлось отказаться от общества людей, я попросил бы, чтобы мне позволили прожить этот ад в оливковой роще; там я нашел бы себе друзей, неподвижных, но так похожих на тех, что я потерял, там жил бы по-прежнему, пусть воображаемыми, но все же беседами и чувствами.

В Провансе не сохранилось легендарных олив вроде тех узловатых дуплистых гигантов, держащихся лишь за счет молодой заболони, которых можно увидеть на других берегах Средиземного моря, таких как те, что все еще растут на Лесбосе, где ими любовалась сама Сафо, или в Джербе, под которыми якобы спал Одиссей. Здесь не осталось даже тех, мимо которых могли бы шествовать легионы Августа или Тиберия.

Каждые восемьдесят лет оливы Прованса гибнут от необычно суровых зим; от Вара до Роны, от Эстереля до Альпий, от Маноска до Тараскона слышно, как умирают они от холода под тонкой корой. И эта периодичность, словно вторящая продолжительности человеческой жизни, делает оливу еще больше похожей на нас.

Но иногда, укрывшись от ветра в расселине утеса или спасшись от холода благодаря теплому подземному потоку, какой-нибудь старик чудом избегает общей печальной участи. И тогда он получает в подарок еще век жизни, чтобы наблюдать за подрастающим поколением.

Что раньше пришло в голову человеку: размолоть зерно в муку или раздавить маслину, чтобы выдавить из нее масло?

Масло для бальзамов, елеев, миропомазаний; масло первого отжима, шелковистое, вкусное, душистое; съедобное золото, сверкающее в миске пахаря или пастуха, жидкий свет, которым умащают лбы королей… Древние считали, что его придумала богиня Разума.

Это и правда было умно со стороны человека: так распорядиться плодами своего растительного двойника, и как бы ни использовался этот подарок Афины – в повседневных нуждах или для торжественных церемоний, – в нем всегда заключается некий священный смысл, как, впрочем, и в самой жизни.

У многих народов с древнейших, догомеровских времен олива считается символом мира, и не только из-за ветвей. В сущности, на эту роль могло бы претендовать любое лишенное колючек дерево – ива, тополь. Причина тому – живительная влага, которую научился извлекать из оливы человек. Подобно маслу, мир начинается с идеи, с победы над природой, одержанной разумом, и так же, как масло, он достигается ценой непрестанного труда.

Бо-де-Прованс

Это было двадцать лет тому назад. Я возвращался с юга. В то время слово «юг» означало для меня морское побережье и ничего более. Мы ехали на машине вместе с одним другом, прекрасным попутчиком, и нам вдруг захотелось сделать крюк и проехать через Бо.

И вот там, на террасе Боманьер, я открыл для себя, узнал и полюбил этот край.

Сначала, как и всякий, кто попадает сюда, я испытал шок от потрясающего вида, от этих каменных осыпей, от этого хаоса, от замка, торчащего на известняковом уступе на семи ветрах, от гигантских скалистых рук, что сначала смыкаются вокруг плодородных долин, а потом раскрывают объятия, тянутся, опускаются вниз, открывая взгляду сменяющие друг друга линии горизонта, камни, зелень, фруктовые сады, кипарисы, луга, до серо-рыжего Кро, до болотистого Камарга, до самого моря без конца и без края, в ясные дни окаймляющего эту роскошь золотым галуном.

Что же делает этот край таким притягательным? Почему с каждым приездом сюда он становится мне все роднее, а с каждым отъездом сердце мое все сильнее сжимается от разлуки? Что в нем, в этом крае, такого, чтобы так пленять душу?

Конечно же, его свет – западный брат-близнец света греческого, как и там, в разное время суток придающий деревьям, крышам, хребтам особое величие, когда каждый предмет выглядит одновременно самим собой и своим символом.

Но свет должен на чем-то играть. Ему нужно это далекое море, чтобы отражаться в нем, как в зеркале; эти гигантские водоемы, чтобы насыщаться их неосязаемыми испарениями; эти белые утесы, чтобы их экран отбрасывал его многочисленные вариации; эти нагромождения скал, чтобы разбиваться, дробиться о них, и эти поросшие кустарником склоны, и эти сосновые и оливковые рощи, чтобы пронизывать их лучами до самой красной земли. Впрочем, бывают в этих местах и хмурое небо, и густая мгла, и мрачные дни, но от этого их не любишь меньше.

Говоря об очаровании этого края, можно вспомнить и здешний мягкий климат. Правда, наблюдать его надо на протяжении целого года. Скажем так: он бывает мягким чаще, чем в других местах. Но этот Прованс может быть и суровым. Все дело в близости Роны – этого длинного коридора, продуваемого всеми ветрами. Не раз наблюдал я, как клонятся здесь до земли кипарисы, как стонут тополя. Не раз в лицо мне хлестал колючий дождь, не раз на Рождество я видел, как эта земля покрывалась снегом, а извилистые тропинки – коркой льда. Но и это не помогало мне избавиться от привязанности.

В чем же секрет колдовства?

Природа задолго до человека проявила здесь особый талант, а стихия показала себя прекрасным творцом.

Почва Во, его камни, сама геологическая структура состоят из живой материи; вернее, эта материя когда-то была таковой: миллиарды морских жизней, откладывавшихся сюда на протяжении миллионов лет, миллиарды ракушек, громоздящихся друг на друга, спрессованных, сплавленных собственной тяжестью, аммонитов и туррителл [3]3
  Туррителлы – виды ископаемых моллюсков.


[Закрыть]
, чьи окаменелые автографы – спиралька или очертания раковины – часто можно встретить на склонах карьера или на извлеченных оттуда камнях. Здесь все время ступаешь по ушедшим жизням.

Когда море отступило от этих берегов, за дело взялся ветер. В течение последующих тысячелетий он обрабатывал своим резцом эти скалы, вырезая на них гигантские глаза, рты, лица, вырубая застывшие фигуры орлов, замки с неясными очертаниями, сказочные ажурные башни. О, у него богатое воображение, у этого ветра!

Затем другие воды – воды Роны и влившегося в нее Дюранса – столетие за столетием стали приносить к подножию этих вечных, овеваемых всеми ветрами статуй глину, кремнезем, перегной, аллювий, откладывая их поверх исчезнувших жизней.

После чего настало время человека. И он пришел и добавил к творению стихий свои труды – хрупкие отложения собственного гения: начал сеять хлеб, сажать виноградники, оливковые деревья, сначала рубить – ветви для хижины, потом вырубать – камни для дома и строить, возводить эти сводчатые строения из светлого камня, овчарни и давильни для винограда, которые мы переделываем сегодня в роскошные виллы.

Желая постичь причины очарования этих мест, я лишь сильнее испытывал его на себе. Но по крайней мере, я научился настраиваться на эти места, на их время.

Я знаю теперь, что их ароматы начинают ощущаться сразу после Сен-Реми, на склонах массива Альпий, а точнее – в Антике: это благоухание, что, пронизав шевелюру вековых сосен, витает вокруг арки и мавзолея, выстроенных в память юных принцев, мертвых вот уже два тысячелетия. Мне кажется, я и с завязанными глазами узнал бы его, этот запах, навсегда слившийся в моей душе с сыновьями Августа [4]4
  На самом деле мавзолей, или «кенотаф», Юлиев в Сен-Реми-де-Прованс возведен в память о двух племянниках Августа – Кае и Луции, погибших совсем юными на поле брани.


[Закрыть]
.

Я знаю, что зимой, едва долина Карита раскроет свою окрашенную зарей ладонь и коснется розовыми ноготками моего окна, мне надо со всех ног мчаться на улицу, чтобы, пусть даже дрожа от холода, успеть насладиться этим мимолетным великолепием. И этого благословения мне хватит на весь день.

Я знаю, что майским утром, когда горные тропы, как густым ковром, покрываются цветами, растущими только здесь, надо обязательно прогуляться по окрестным холмам верхом и, пока конские копыта будут топтать эти лазурно-золотые пятна, попытаться объять взглядом один из самых необъятных, самых величественных горизонтов Франции, задерживаясь то на донжонах Бокэра и Тараскона, то на башнях Монмажура, то на кольце арлезианских арен и наблюдая, как ширится, неся свои коричневые воды к морю, могучая Рона.

Я знаю, как в деревеньках этого маленького королевства – Моссане, Параду, Фонвьейле – хорош полуденный час, когда солнце что есть силы обрушивается на платаны, жизнь замедляет свое течение по жарким улочкам, а в руке восхитительно пахнет запотевший стаканчик анисовки.

Я знаю, что в августовское пекло, когда палящий зной усиливает ароматы чабреца, розмарина, смолы, когда прохлада каменных коридоров кажется особенно удивительной, надо обязательно побывать в ущельях Валь-д’Анфер, проникнуть в эти тревожные лабиринты, в эти гигантские подземелья, вырубленные в нутре горы заступом каменоломов, в эти неожиданные святилища неизвестных богов.

Секрет очарования… Я спрашивал о нем у осенних теней, любуясь ими с высот Десте; у старых камней ступенчатых римских мельниц Барбегаля, которым нечего больше перемалывать, кроме закатных красок.

Однажды я чуть было не поймал его, этот секрет, ночью, в тишине спящих диких долин, где Мон-Паон, этот одинокий король края Бо-де-Прованс, занят своим вечным делом: подпирать звезды.

Вот уже двадцать лет, как я пытаюсь раскрыть секрет этой земли. А может быть, имя ему – гармония, то, к чему вечно стремится жизнь во всем своем разнообразии.

Миндаль

Темная юбка и розовая шаль, черный лиф и белое покрывало: словно арлезианки в свадебных нарядах, миндальные деревья открывают весеннее шествие.

Голая еще земля, холодное небо. В наше время, когда теплицы, удобрения, самолеты бросают вызов привычной смене времен года, февраль все еще остается тяжелым месяцем, месяцем отчаяния.

А долгое ожидание – серьезное испытание для мужества. В последние часы зимних тягот душевные силы слабеют, и никакие воспоминания, никакие обещания тут не помогут.

И тогда, задолго до появления первой листвы, зацветает миндаль.

В латыни все деревья были женского рода. Латинский язык сделал правильный выбор, с этим согласится каждый, кто видел цветущий миндаль. Это дерево-женщина, дерево-нимфа, любимая прислужница Персефоны, посланная вперед, чтобы подготовить приход своей госпожи.

Я не могу считать год начавшимся, пока не увижу небесную лазурь сквозь слоновую кость и кораллы цветущего провансальского миндаля. Как во время жатвы надо подобрать двенадцать колосков – на счастье, так и я обязательно должен сорвать с дерева-нимфы веточку или соцветие – для исполнения желаний. А если мне самому что-то помешает съездить на свидание с ними, я попрошу прислать мне веточку, которая благословит мой стол, мои труды снегом своих лепестков.

Конечно же, миндаль должен быть женского рода. Я снова возвращаюсь к этой мысли, потому что мне легче было бы говорить об этих деревьях, если бы я мог сказать «миндаль – она».

Есть у меня среди них свои любимицы, подружки, к которым я возвращаюсь из года в год.

Вот, например, эта дюжина: шесть пышных, дородных и шесть тоненьких, хрупких, одни похожи на матрон, другие – на девочек. Набросив на плечи покрывала лепестков, они стоят кружком в глубине долины Карита, готовые вот-вот закружиться в стремительной фарандоле.

А вот еще четверка, у старой Тарасконской дороги: протягивают убранные кружевами руки к телеграфным проводам, словно пытаясь отправить с ними свои розовые послания.

Есть и другие, что выстроились чинными рядами на красном глиняном ковре, за Ма-де-ла-Дам, на почтительном расстоянии друг от друга, чуть наклонив вперед пышный бюст, будто шагают к Антику и Сен-Реми, оставаясь при этом на месте.

Или эти, у подножия Бо, в окрестностях Сент-Берт, – заняли лучшие места на арене, образованной массивом Альпий, и ожидают, дрожа от нетерпения, когда же весеннее солнце загорится кокардой во лбу у Тельца.

А одинокие миндальные деревца, которые то и дело встречаются на пути… Одно неожиданно возникает на гребне холма, вознося к самому небу свою радостную белизну. Другое, преисполненное любви, цветет и цветет перед давно заброшенной овчарней.

Но вот подули мартовские ветры и сорвали с наших арлезианок их праздничные уборы, на несколько дней уподобив персидскому ковру землю вокруг них.

И потом одиннадцать месяцев провансальские миндальные деревца будут стоять черные, кривые, шершавые, дуплистые, потрескавшиеся, словно старухи, так рано и так быстро спалившие ради нас свою молодость.

А еще есть сам миндаль. В наши дни он так и остается – несобранный, нетронутый, обделенный вниманием – висеть на ветках в своей дырчатой скорлупе до зимы, до следующего цветения.

Откуда эта беспечность? Неужели дети разучились протягивать руку, неужели никого в этом мире не привлекает больше эта душистая мякоть? Или время нынче так дорого стоит человеку, что он стал пренебрегать земными дарами?

Ла Кро

Всю зиму Ла Кро принадлежит овцам. Обширные каменистые луга, зеленеющие под защитой кипарисовых завес, серые пруды, отражающие переплетения кустарников, каналы цвета олова со светло-желтыми камышами по берегам – таков этот странно плоский край, где человека встретить труднее, чем стадо. Глядя на Ла Кро, можно подумать, что миллионы овец, вот этих, с одинаково опущенными головами, за несколько тысячелетий вылизали, вытерли, уплощили его своими языками.

У каждого стада, шерстистым ковром раскинувшегося на траве и камнях, своя окраска, которая варьирует от пепельно-черного до золотисто-песочного цвета, в зависимости от почвы тропы – сланцевой или глинистой, – по которой овцы возвращались с пастбища и которая соответственно окрасила их шкуры.

Тучные бараны с загнутыми к земле рогами сливаются с массой овец и ягнят; лишь рыжие пятна коз оживляют иногда это однообразие, да время от времени золотоглазый козел вздымает над ним увенчанную витыми рогами голову.

Бахромчатые края ковра сторожат обычно три собаки. Одна, угрюмая, с глазами разного цвета, сидит на краю поля, словно охраняет храм. Вторая, маленькая, чернявенькая, пятнистая, без устали бегает вокруг. Третья, старая, добродушная, лежит поодаль темным пятном и, кажется, особенно любит пастуха.

Но где же люди в Ла Кро? Не видать ни души, сколько ни ищи. Однако то тут, то там желтая или белая стена фермы в окружении нескольких сосен указывает на присутствие какой-то семьи. И свежая пашня, на которую набрасываются морские птицы, выискивая в бороздах перламутровых червей, красноречиво говорит о том, что за час до этого тут кто-то трудился. Оседлые жители предпочитают оставаться здесь невидимыми, будто скрывают, что живут среди этой природы.

Ибо истинный обитатель Ла Кро – это кочевник, что встает, идет, садится, снова идет, неторопливо следуя за овнами по мере их аппетита. Это пастух, последнее, что осталось от античных времен, человек, который смотрит за стадами, человек, который знает растения, звезды, предугадывает ветер, человек, который соразмеряет свой шаг с поступью мироздания, человек, который говорит сам с собою, мечтает, который срезает тростинку, чтобы извлечь из нее три ноты.

Сколько богов было пастухами! И первый из них Аполлон.

А вы беседовали когда-нибудь с пастухами Прованса? С беззубым, обветренным, приветливым стариком или с мальчишкой, что ходит вместе с ним и когда-нибудь его заменит? Пастух – всегда поэт, так повелось с древнейших времен. Он не расскажет вам ничего такого, чего бы вы не знали сами; но он расскажет это в древней, античной манере, придающей особую свежесть самым старым истинам.

Поля равнины пузырятся валунами: говорят, их набросал сюда сам Геркулес, обороняясь от врагов. Усевшись на один из них под небом, исчерченным растворяющимися в нем молочно-белыми следами сверхзвуковых самолетов, пастух, последний свидетель пасторальных времен, не испытывающий перед будущим ни восторга, ни страха, обращает вечером свой взор на север, любуясь закатной феерией, что окрашивает стену Альпий в розовый, потом оранжевый и наконец пурпурный цвет. И если в этот момент губы пастуха шевелятся, значит, он разговаривает с вечностью.

Кипарис

Кипарис, растущий где-нибудь на севере, наводит на мысли о кладбище. Потому что там он не дома и изгнание не идет ему на пользу.

Но в Средиземноморье роль и значение кипариса меняются на противоположные. Там он – символ и защитник жизни.

Своими длинными рядами он тупит лезвия зимних ветров. Своей узкой, но такой плотной тенью разрезает летний зной. Чтобы укрыть человека, хватит одного кипариса. И, слившись с деревом, прислонившись плечом к его стволу и укрепившись его растительным терпением, человек дожидается часа, когда спадет палящая жара.

Корабельная мачта, оживляющая пейзаж, который без него выглядел бы совершенно заброшенным, ориентир для заблудившегося путника, гномон солнечных часов, вращающихся вокруг его ствола, кипарис – носитель особого равновесия. Его черное пламя, вырисовывающееся там и сям на фоне безбрежной лазури, уравновешивает избыток света, умеряет его слепящую силу, добавляя самому яркому сиянию немного тьмы.

Не стройность ли кипариса, этого изящнейшего из деревьев, не его ли устремленность ввысь привлекли в свое время древних, увидевших в нем перевоплотившегося юношу, прекрасного Кипариса, наказанного Аполлоном? Живой, лучезарный бог одарил юного Кипариса своей изменчивой любовью, а затем, превратив его в свою противоположность, сделал олицетворением неподвижности и мрака.

Нет, его нельзя назвать деревом смерти, потому что он сама вечность. Но его устремленность к недосягаемой небесной лазури, его колебания, непрестанные и ограниченные, напоминают нам наши нереализованные чаяния, наши неизлечимые привязанности, конечность, присущую нашим поступкам, и превратности нашей природы. Потому он и кажется нам печальным. Ведь он, как и мы, так человечен. И немного божествен.

Его древесина лучше других приспособлена для творчества, она прекрасно вписывается в архитектуру, облагораживает облик городов, украшает храмы, сочетается со статуями, сохраняет в разрушенных памятниках иллюзию жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю