355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Симашко » Гу-га » Текст книги (страница 4)
Гу-га
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 16:36

Текст книги "Гу-га"


Автор книги: Морис Симашко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Когда все смолкает, мы долго еще продолжаем лежать. Потом Даньковец приподнимает голову, говорит негромко:

– Эй, кацо!

Снова короткая очередь и голос:

– Кто идет?

– Из роты, позови лейтенанта!

Сверху молчат. Теперь я различаю наверху бруствер, ветки маскировки. Это тот самый лаз, через который все мы позавчера выходили сюда, в болото.

– Кацо! – зовет Даньковец.

– Что там? – отвечает уже другой, уверенный голос.

– Раненый здесь.

Даньковец поднимается с земли, и мы встаем за ним. Тот же голос наверху командует:

– Шепитько, Рахманов, принять раненого!

Ветки раздвигаются, упираясь сапогами в мокрую землю, к нам сходят сержант и два солдата в новых шинелях. Сверху стоит лейтенант в накидке от дождя и фуражке с околышем. Сержант расстегивает шинель, прячет в карман гимнастерки личный знак Чурилина. Солдаты берут раненого и тащат наверх.

– Эй, лейтенант…– Даньковец стоит внизу, отставив ногу. – Скажи ему, дураку, чтобы своих узнавал. А то подкину в другой раз!

И он показывает на немецкую гранату с длинной ручкой, что прилажена у него за поясом.

Солдаты опять закрывают проход ветками.

– Бывай, кацо!

Мы идем обратно. Саралидзе косится на всех, шумно дышит:

– Зачем так говоришь? Где у них кацо?

Даньковец внимательно смотрит на него:

– Принято так их звать у нас, этих…

– Почему принято?

– Кто его знает.

– Не говори больше так. Кацо – это друг. Понял?

Даньковец молчит, потом успокоительно кладет руку на плечо Саралидзе:

– Ладно, не буду.

Днем лишь по пять человек от взвода остаются лежать в болоте. Мы сидим все вместе возле КП: я, Шурка Бочков, Иванов, Кудрявцев, Сирота, Бухгалтер. Тут же Даньковец, который считается как бы отдельно от всех, но сидит с нами. Мы поели хлеб с консервами, что принесли ночью, и теперь все курят, кроме меня…

Мне было одиннадцать лет. Я купил в магазине за мостом не «Южные» по тридцать пять копеек пачка, а получше – «Теплоход» по шестьдесят пять копеек, с пароходом и маяком на мягкой обертке. И еще коробку спичек. Пройдя через соседний девятнадцатый номер на Маразлиевскую, пролез между прутьями железного забора в парк Шевченко и лег в кустах над обрывом. Внизу, за горами сброшенного сверху мусора темнела глухая стена портовых складов. Я курил, не переставая, папиросу за папиросой, щедро набирая и выпуская дым изо рта. Всякий раз я чиркал спичкой и приминал пальцами папиросу, как делали это гуляющие молодые люди на бульваре Фельдмана. Когда в пачке осталось всего две или три штуки, я вдруг заметил, что движения мои сделались вялыми, изо рта все время шла слюна. Я уже не сплевывал ее с цоканьем, как Севка, кочегар с «Комсомола», живший в конце нашего двора. Потом вдруг близкие пароходные трубы, лебедки, краны, весь порт с маяком, Пересыпь с Лузановкой на той стороне залива – все качнулось и стало медленно переворачиваться морем вверх. Что-то горькое, желтое толчками подкатывалось к горлу и мучительно извергалось из меня на зеленую траву. Я спал в липком холодном поту, не в силах оторвать голову от этой травы, меня снова выворачивало наизнанку. Пришел домой я вечером, когда было уже темно. И когда травили казенку в школьной уборной, потом в спецшколе и даже в армии, у меня и мысли не возникало о курении…

Я вдруг прошу у Шурки Бочкова дать мне покурить. Он с недоумением смотрит на меня, еще раз затягивается и отдает намокший, скрученный из газетной бумаги окурок. Я прижимаю его к губам и осторожно тяну, один и второй раз. Во рту саднит, сводит скулы, но на минуту пропадает запах этого места.

Раз за разом ухает где-то далеко, на той стороне. Будто крыльями шелестит кто-то в небе, и далеко за нами, наверху слышны разрывы. За день это случается несколько раз, бьют по дороге, которой шли мы сюда, по тылам. К нам снаряды не падают: наверно, боятся накрыть своих, что за кольями. Только мина иногда словно остановится где-то в небе и падает отвесно вниз, взметая жидкую грязь. Тучи сеют нескончаемый дождь, так что самолетов тоже не слышно. И слева, где гремело накануне, теперь тишина. Видно, бой там тоже прекратились.

– Нет, дальше не пойдут наши, пока тут затычка. Вот если бы под доты подлезть, тогда очка правильная!..

Это Даньковец разговаривает с капитаном. Я медленно засыпаю, прижавшись щекой к почернелому бревну, прикрытый от дождя и от ветра обрушенным кирпичом, пластами камышовой штукатурки, какими-то досками – всем, что было когда-то неизвестным мне домом. И другие спят так же, в щелях и проемах, спрятав головы в мокрые воротники. Сирота вовсе снял шинель и, скорчив в три погибели свое длинное тело, накрылся ею с головой. Он и в окопе так лежит, накрывшись и согревая себя дыханием. Это теплей, но я не могу так из-за запаха, пропитавшего все мое тело.

– Я так это вижу, капитан, что на «гу-га» придется брать. Ночью посигналим им. Чтобы понимали, кто перед ними тут!

Про что это говорит Даньковец?.. Гу-га… Я уже сплю, мне тепло, даже жарко.

– Очка правильная!.. Гу-га…

Когда машина чертит костылем серую корку такыра, легкая и горячая пыль мешками взлетает к небу. Ветер от винта подхватывает ее и стеной гонит в нашу сторону. Нам на это плевать. Мы спим вповалку прямо в этой сухой пыли, спустив с плеч комбинезоны, а то и просто в трусах, подложив под головы раскаленные кирзовые сапоги. Когда задерживается какая-нибудь машина для профилактики или на заправку, всё спешат к ней, под плоскости.

Нигде больше нет тени. Пауки с раздвоенным туловищем в ладонь величиной бегают вокруг нас по своим делам. Густо-рыжая шерсть на их спинах и лапах. Говорят, что укус их смертельный, особенно если рядом кладбище, так как они переносят трупный яд. Но, хоть тысячи нор их тут, фаланги никого еще у нас не кусали. Скорей блохи донимали весной, когда жили мы при разлетке на пустующем конезаводе. Это особенные, азиатские блохи, они огнем обжигают ноги, едва спрыгнешь без сапог на земляной пол.

– Тираспольский… всех вас в душу!

Очумелый, открываю глаза, вижу над головой серебряный перкаль с пыльной красной звездой. Встаю шатаясь. Ну как же, командир отряда Чистяков – он стоит в особенной летной стойке, чуть расставив крепкие ноги в легких, из серого брезента сапогах. Такая сейчас мода у летчиков, и все – даже старшина Паломарчук из столовой и сержанты в БАО1818
  Батальон аэродромного обслуживания


[Закрыть]
 – шьют себе брезентовые сапоги.

Старший лейтенант матерится громко и беззлобно, как бы напоминая о том высшем, что объединяет всех нас в этом роде войск. Это не казенный, а какой-то совсем другой призыв к дисциплине, без которой у нас нельзя. Народ у нас здесь серьезный. Другому бы, пожалуй, и подвесили за командирское недержание речи. Не здесь, а где-нибудь вечером на гражданской территории, но тут иная плоскость отношений.

Ну да, я старшина летной группы. По правилу, пока своя машина в зоне, остальные должны сидеть в квадрате с планшетами в руках и записывать замеченные недочеты в выполнении товарищем летной задачи. Но ведь сорок один в тени! И вчера я с проводов после танцев пришел только в два, а в полпятого уже был здесь, на разлетке. К тому же мы давно уже летаем самостоятельно и кому тут нужно такое наблюдение. Все это – в том числе и про танцы – хорошо знает Чистяков.

– Баню тут развели. Еще бы шайки вам на полеты, кое-что полоскать!

Двое или трое, что разделись, нехотя натягивают комбинезоны. Теперь Чистяков смотрит в белое от жары небо. Там, в нашей зоне, крутится едва заметная, светлая в лучах солнца машина.

– Болтается, как… золото в проруби!

Ну, это он для порядка. Все там делается по КУЛПу. Продолжая ругаться, Чистяков идет к метеобудке. Это домик на колесах. В короткой тени его сидят комэска, штурман эскадрильи, свободные инструкторы. С ними начальник медчасти лейтенант Ларионова. Она что-то, наверно, и вякнула про наш вид. Сама всегда выглаженная, в строчечку, застегнутая на все свои крючки и пуговички, несмотря на жару.

– Эй, тебе лететь, Борис…

Чуть спарашютировав, идет на посадку наша машина с номером «13» на фюзеляже. Застегиваю комбинезон, подтягиваю ремень, беру планшетку и иду в квадрат. Там Лешка Танцура, наш механик. Стоим с ним, ждем. Вывернув очередную тучу пыли, машина пробегает полосу, разворачивается и рулит к нам, подскакивая на сурочьих норах. В первой кабине Мишка Каргаполов, во второй наш инструктор – младший лейтенант Кравченко. Оба маленькие ростом, и головы их скрыты за козырьками. Только у Мишки голова большая, круглая, за что и зовут его на казахский манер Кульбасом.

Машина останавливается, мотор на малых оборотах, и механик лезет в боковой лючок, подтягивает что-то в тросах управления. Кравченко вылезает на крыло вместе с парашютом, отстегивает его и легко спрыгивает на землю. Инструктору и не нужно было с Мишкой лететь, да слишком жарко сегодня: то один, то другой из инструкторов вылетают с курсантами в зону проветриться. Мишка Каргаполов уже на земле, разминает затекшие ноги. Механик заглядывает в приборы, затаскивает во вторую кабину и приторачивает там мешок с песком. Я затягиваю шлем под подбородком, опускаю очки, лезу в первую кабину. Сажусь на оставленный Мишкой парашют, подстегиваю ремни, смотрю приборы – слева направо, пробую рули управления. Потом поднимаю руку. Кравченко прикладывает руку к голове, машет мне и идет к метеобудке, уже не оглядываясь.

Выруливаю, прошу старт. Дежурный флажком дает отмашку. Так… ручку от себя, плавно, газ, опережение, полный газ… капот – горизонт, скорость, стрелка, шарик… Разворот, горизонт плывет по второму цилиндру. И тут только окончательно отхожу от горячего, дурного сна…

Уже на трехстах метрах перестает обжигать бьющая из-за козырька за спину струя воздуха. А на шестистах будто ласковой прохладной ладонью кто-то гладит перегретые плечи. Но я лезу выше: тысяча двести, тысяча пятьсот, дышится легко и свободно. Смотрю вниз – налево, направо. Горы, что начинаются у самого города, превратились в едва заметные холмы с белыми ниточками дорог. Зато прояснились, встали четкой синей стеной с белыми вершинами другие, дальние горы. Холмы уходят к ним, делаясь выше, темней. Совсем маленький поезд с зелеными вагончиками медленно втягивается в щель между холмами, откуда змейкой вытекает речка. Где-то там, уже совсем близко к снежным горам, наш поселок, где у меня друзья из третьей эскадрильи. Километра на четыре тянется там виноградник, а за ним аэродром. С их стороны из ущелья дует постоянный ветер. Проход этот среди гор называют Тамерлановыми воротами. Пытаюсь разглядеть там что-нибудь и ничего не вижу.

Лезу все выше. Знаю, что прошел потолок своей зоны, но ничего: триста-четыреста метров еще можно. Меняю режим мотора. Теперь уже холодный сухой ветер ровно задувает в кабину и мороз проходит по рукам, по теплой спине, лишь прикрытой легкой тканью комбинезона. Но тело все еще жаждет этого свежего холода…

Я совсем один в мире, свободный, легкий. Лечу уже без крыльев и мотора. Каждой клеточкой ощущаю это необыкновенное состояние. Пою беззвучно какую-то неизвестную мне песню. Она сама является всякий раз. На земле потом я никогда не могу ее вспомнить.

Легкий туман оседает на плексигласе, становится вовсе холодно. Дальше нельзя. Это вид только делает комэска возле метеобудки, что не смотрит в небо. Так принято – не замечать. А дня через два при классном занятии бросит вдруг без улыбки: «Золотарев зону потерял, а Тираспольский раком полез, не набрав скорости». И все. Только это хуже всего…

Делаю для повторения петлю, выхожу боевым разворотом. Потом опять петлю, но с половины перехожу в «иммельман». Теперь я на положенной высоте. Нагоняю скорость и выполняю задачу: управляемые бочки. Все уже сто раз знакомое: лишь повторяем, что делали прежде с инструктором…

Убираю обороты, иду на снижение. Держу ручку чуть-чуть, «пальчиками», как говорит Чистяков. Малейшее движение передается машине. Кажется, только подумаешь, а машина уже ложится на крыло. Именно тут, в свободном планирований, чувствую, как она красива: с обтекаемым фюзеляжем, легкими, серебряными плоскостями, оперением. Это ее снимали в картине, которую смотрел еще в школе перед войной. Где-то тут все происходило. Басмаческий курбаши из задней кабины захлестнул платком горло пилота, и тот сбивал его высшим пилотажем. Только в кино обтекатели на шасси были приставлены для красоты…

Ветер за спиной вдруг делается мягким, тяжелым. Строю, как требуется по КУЛПу, коробочку. Третий разворот, четвертый, ловлю полосу, стараюсь притереть машину в «инструкторской» посадке, тремя точками. Все: ручка на себя и земная шершавая дрожь передается машине. Толчки все грубее, кусты верблюжьей колючки рядом с полосой мелькают уже не сплошной массой, горячий ветер врывается в кабину, стремясь прижать вздувшийся со спины комбинезон к сухому, холодному еще телу. Добавляю газ и рулю стороной назад к своему квадрату. Там уже стоят Лешка Танцура и Со в шлеме, с планшетом. Его очередь…

Полеты заканчиваются. Комэска и Чистяков уже возле «доджа – три четверти», на котором едут домой. Их квартиры в городе, и так ехать им удобней. Инструкторы расходятся от метеобудки по самолетам, и ни один не оглядывается назад. Все понятно. Младший лейтенант Каретников, несмотря на свой могучий вид, опять сидит дома с ангиной, Это значит, что Ларионова станет проситься к кому-то во вторую кабину. Как-никак, а по воздуху через десять минут окажешься на центральном аэродроме, тогда как машиной пылить добрых полчаса, если не больше. Только… только она ведь женщина. Рассказывают, что в первый же раз, когда взял ее инструктор Логинов, у того случилась просадка фюзеляжа. И еще что-то происходило. Дело известное. Даже комэска избегает ее. Только с Каретниковым и летает она.

Ларионова смотрит вслед поспешно расходящимся летчикам, и в серых глазах ее холодное презрение. Она некрасива с лица, но у нее стройная фигура с перетянутой в талии гимнастеркой. Для меня она и вовсе старуха, ей, наверно, все двадцать шесть, однако я почему-то смотрю на нее. Не прямо, а так, вроде бы случайно. Женщины-воячки в последний год еще больше укоротили юбки, так что при ходьбе стали видны коленки и даже ямочки сзади, на сгибе ноги…

Мы едем кучей, стоя, на высоком «студебеккере». Впереди офицеры на «додже». Рядом с комэска на переднем сиденье Ларионова. Даже отсюда я стыжусь смотреть на нее, отвожу глаза в сторону…

Моемся в большом арыке, что за летным полем. Ныряем с разбегу, выплескивая воду на скользкие глинистые берега, гогочем так, что не выдерживает, начинает трубить ишак за высоким дувалом. Всякий раз мы ждем его крика и орем что-то ему в поддержку. Потом начинаем готовиться к вечеру.

Мы здесь – разные люди. Я, Валька Титов и еще три-четыре человека – школьные «старики», из первых. Большинство нас – сержанты. За спиной какая-никакая, а служба. Потом, через месяц-два после нашего приезда, поступил основной контингент из десятых классов сразу трех спецшкол. Они различные по характеру: ворошиловградцы – разбитные и фасонистые, хорошо танцуют и все почти на чем-нибудь играют. Воронежцы – те основательные, серьезные, всегда у них нитка с иголкой найдется, и КУЛП учат на совесть. И одесситы… Если бы в сорок первом нас, нескольких спецов, не направили грузить снаряды, я бы как раз и приехал сейчас сюда с ними.

Почти одновременно прибыла дальневосточная команда – человек пятьдесят из пехоты. Эти так даже ефрейтору козыряют и все не могут сменить режим. Там, говорят, у них блюхеровская дисциплина, хоть командование давно другое.

И последними, когда уже начались занятия, приехали фронтовики, все больше почему-то из 16-й воздушной армии. Эти привезли с собой напущенные на сапоги бриджи, баки под пилотками, запасы плексигласа для ножей и портсигаров и какой-то особый дух, тревожный и горький, плохо еще нам знакомый. Большая часть их вылетела самостоятельно после пяти-шести часов вывозных. Они ведь все довоенных призывов, летали с самого начала войны стрелками-радистами, стрелками-бомбардирами или механиками, у каждого ордена и медали. К нам их отозвали из полков и дивизий переучиваться на пилотов. У нас особый выпуск, ускоренный. Они все вспоминают свои части и поют:

 
Крутится, вертится ВИШ – двадцать три.
Крутится, вертится с маслом внутри…
 

А еще, дурачась, воют они смоленские частушки бабьим истошным голосом, отчего почему-то спазма делается в горле:

 
Выду, выду на крылечко,
Посмотрю на небушко:
Не идет ли старшина,
Не несёт ли хлебушка.
 

До тех пор мы пели другие песни о войне.

Учебные эскадрильи несколько раз переформировывали, так что все у нас хорошо знают друг друга. Время от времени, когда кончается лимит на бензин, мы ездим к своим в другие эскадрильи. Они к нам и подавно: здесь командование школы, все службы и штаб.

Все мы друзья. Но у меня есть близкие мне люди. Прежде всего это Валька Титов, приехавший почти одновременно со мной. Он ленинградец, из знаменитой летной фамилии. Старший брат его, известный авиатор, погиб где-то в тридцатых годах во время катастрофы, что случилась на воздушном параде. Об этом писали тогда все газеты. Другой брат, летчик-испытатель, разбился в тридцать восьмом году. Третий погиб в начале войны. А Валька самый младший из братьев.

Из воронежских я дружу с Ванькой Золотаревым и Мишкой Каргаполовым – Кульбасом. Мишка уже не воронежский. Он откуда-то с Алтая и поступил к ним в Караганде. Среди ворошиловградских у меня друзья Со, Бу и Ва. Так они по примеру книги о первобытных людях называют себя. Это Соболев, Буслаев и Вайсбург. Среди дальневосточников у меня друзья – Гришка Сапожников и Урманов. Гришке скоро тридцать лет, и не знаю, что же меня с ним сблизило. Это старший сержант, закоренелый служака. У него до сих пор удивленно поднимаются редкие рыжеватые брови, когда кто-то из спецов посылает его подальше. Он у нас старшина отряда, но должность эта чисто номинальная. К тому же летает он, как дуб. Уже одиннадцать лет Гришка в армии. Он самого несчастливого возраста. Стал когда-то младшим командиром, значит, лишний год службы. Потом был Хасан, Халхин-Гол, с Дальнего Востока никого не отпускали. И война. Это о них армейская пословица: «По закону Ома – через два года должен быть дома, по закону Бернулли – еще восемь лет привернули». А Сапар Урманов мой однолетка, мягкий, умный парень с какой-то удивительной, благородной стеснительностью в поведении. Слова плохого от него не услышишь, а когда ему их говорят, он только улыбается.

Из фронтовиков ближе всех мне Федя Тархов. Он настоящий артист, певец, и до войны выступал по радио. Да и к нам он приехал из фронтового ансамбля. Недолго дружил я еще с Кудрявцевым, но его перевели в другую эскадрилью…

Никому не говорим мы о своих особых чувствах. Когда остаюсь один в казарменном коридоре, подхожу к стене. В ряд висят там синие плакаты со звездами и портретами в углу. Долго стою и смотрю. «Будь таким, как Покрышкин!», «Будь таким, как Луганский!», «Будь таким, как Кожедуб!»… Хлопает дверь, и я поспешно отворачиваюсь, будто занимался каким-то делом.

И других я заставал стоящими тут, когда не было никого вокруг: Вальку Титова, Со, Кульбаса. Лица у них были серьезные, какие-то отрешенные. И тоже краснели, делали вид, что так просто смотрят…

Мы драим сапоги. У меня и еще трех-четырех в эскадрилье они офицерские, хромовые, ко всеобщей зависти. Когда кто-нибудь из нас в наряде, сапоги надевают на танцы другие. У остальных они кирзовые, и их густо смазывают отработанным солидолом. Свежим нельзя – быстро сгорят. Долго ждут потом, чтобы солидол высох и не пристала пыль. Некоторые обузили по ноге свои кирзовые сапоги, у других они так и остались с широкими голенищами.

В город идем группами. С аэродрома есть два пути: один через станцию и другой – по арыку до мельницы, оттуда через речку к скверу. Я с Валькой Титовым, Мишкой Каргаполовым и другими иду вдоль арыка. Сразу за летным полем, где арык расширяется, купается Ларионова. Мы замолкаем и отводим глаза, безразлично смотри на небо, на верхушки деревьев. У нее черный купальник и высокая полная грудь. На нас она и не смотрит: спокойно лежит на спине сведя вместе ноги в воде и стараясь не замочить голову. Младший лейтенант Каретников сидит на берегу с перевязанным горлом. Весит он больше ста килограммов и вечно чем-то болен, даже свинкой переболел. У них открытая любовь, и живут они тут в снятой у узбеков комнате. Каретникову не больше двадцати, он сам недавно закончил училище. У нас все инструкторы такие. А ведь ей уже сколько лет.

В бывшей церкви, где сейчас клуб, играет оркестр. Это наши ворошиловградцы – труба, саксофон, барабан, две мандолины, что-то еще. Я не очень понимаю в музыке. Сегодня наш концерт для города. Подгурский – тихий мальчик из одесских спецов – садится за пианино, и Федя Тархов поет:

 
По глухим, знакомым деревушкам
Возвращался с плена я домой;
Утомленный, но шагал я бодро,
Оставляя след в степи чужой.
 

Голос у него красивый, мужественный – драматический тенор, и в этом здании с замазанными известкой картинами на потолке он звучит с особенной силой.

 
Аникушка, Аникушка, если б знала ты страдания мои.
 

В городке, наверно, не слыхали настоящих певцов. Публика, в основном, женщины, сидит притихшая. Даже подполковник Щербатов, лично явившийся с патрулем проверять увольнительные, кажется, понял, что пустое это дело. Он стоит с грустным видом и вспоминает что-то свое. Наверно, устав караульной службы.

 
Я искал тебя, моя родная,
Поделиться горем и нуждой;
Утомленный, но шагал я бодро…
 

Выхожу в темнеющий уже сквер, смотрю вдоль улицы. Даже здесь не теряет силы Федин голос:

 
Аникушка, Аникушка, глазки синие твои, как васильки…
 

Наконец вижу своих. Это Надя с Иркой. Провожу их мимо нашего дежурного у двери на припасенные места.

Федя исполняет свой репертуар: «В этот вечер, в танцах карнавала», пару оперных арий, что-то из оперетты. Когда он доходит до слов «Если хочешь – прийди, если любишь – найди», то выразительно протягивает руки к третьему ряду. Там сидит черноволосая женщина с опущенными глазами. Кажется, она заведует детским садом. В рядах перешептываются.

Потом сержант Коптелов пляшет «русскую». Невысокий, очень ладный, стройный, он выходит с отсутствующим видом на середину сцены и начинает танцевать, будто выполняет какую-то безразличную ему работу. Все быстрее делает это. И вдруг происходит необыкновенное. Медали у него на груди сами собой становятся горизонтально и начинают как бы парить в воздухе, не опускаясь и не поднимаясь. Когда он заканчивает танец, они плавно ложатся обратно на грудь…

Поют девочки из АМС. Штурман эскадрильи капитан Груздев, известный трепач и дамский страдалец, рассказывает наизусть что-то из Зощенко. Пожилой майор из МТО слабеньким, но приятным голосом исполняет «Маленький город на юге». Женщины постарше утирают глаза.

Скамейки быстро сдвигаются к стенам, и теперь – танцы. Наш джаз ударяет что-то такое, от чего начинают гудеть и позванивать плотные кирпичные стены и высокий стрельчатый потолок. Город совсем маленький, все хорошо знают друг друга, а мы тут совсем свои. В городе известно, кто из нас как летает, за что получил взыскание или кто из комсостава ждет повышения в звании. Ну, а уж кто и с кем гуляет, тут никак не скроешь. В городе, кроме нас, одни почти женщины…

– Смотрите, Елизавета Сергеевна сама к нему идет! – шепчет Ирка, и черные живые глаза ее лукаво искрятся. Надька и третья их подруга, тоже десятиклассница, хихикают в платочки и все вместе обсуждают последние события.

Среди танцующих – знакомые лица. Есть отмеченные каким-нибудь особым качеством или прозвищем. Вон та, с пышной прической и белыми полными руками, женщина «с коровой». Наши фронтовики говорят об этом, посмеиваясь. Половина их, по существу, живут по домам. Знают также, что другая, с красивеньким, будто фарфоровым лицом, когда знакомится, то показывает медицинскую справку о том, что не болеет дурными болезнями. Скорее всего, злое вранье, но так говорят. Всех веселит сын подполковника Щербатова, тупой и глупый парень с сержантскими погонами. Его папаша привез откуда-то вместе с собой и определил в БАО. Он лезет всякий раз к нам в компанию. Его не любят – не из-за отца, а потому, что он дерьмо и тихушник: все рассказывает куда-то там, что от нас услышит. У ребят неприятности были из-за него. К тому же он вечно почему-то голодный. Сейчас во время танцев кто-то из спецов потянул за веревочку, что торчит из его кармана. На пол прямо посредине зала посыпались вдруг сухари, с громким стуком упала оловянная ложка. Девушка, которая танцевала с ним, бросила его, и все хохочут, глядя, как собирает он свое добро. Хорошо, что отец его убрался вовремя.

А джаз все садит что-то английское, из кинофильмов, которые шлют союзники. Мало того, еще и поют наши все ужасными голосами. Слов не знают и выдумывают свое. Особенно старается рыжий Ва. В расстегнутой до пояса гимнастерке, с подкатанными рукавами, он что есть силы колотит в барабан и вопит на мотив Динки-джаза:

 
О леди, леди, мыло в Ташкенте – это вещь!
 

Потом Ва бросает кому-то барабанные палки, бежит в зал, хватается за руки со своим другом Бу. Они танцуют что-то вовсе дикое, а напоследок, отвернувшись друг от друга, неожиданно склоняются и, ударившись задами, разлетаются в разные стороны, сшибая танцующие пары. В этом особый шик, все визжат и хохочут.

Я танцую сначала с Надькой. Держу ее по-хозяйски, и с ней что-то как будто получается. Потом с Иркой. Тоже ничего, боюсь только наступить на ногу. Подхожу еще к девушке с очень густыми бровями на удивленном лице. Она мне не нравится, но мне передавали, что девушка говорила обо мне что-то лестное. Танцую и смотрю на нее с интересом: почему это я ей нравлюсь? Она вся как каменная и слегка дрожит. У нас плохо выходит с ней, кое-как довожу ее до места. Танцую еще с нашими девочками-воячками из АМС. Это свои, в кирзовых сапожках, и стесняться с ними не надо.

Танцую я плохо. Да и когда мне было учиться? Перед войной, в восьмом классе спецшколы, на большой перемене включали динамик, и парами в длинном коридоре мы старательно шаркали ботинками по крашеному полу. Танцевали мы под томную музыку: «Когда на землю спустится сон», «Голубыми туманами наша юность прошла» и все такое прочее. Танцы заканчиваются. Сначала вместе с Надькой провожаю Ирку. Идем в жаркой темноте между заборами, проходим через чьи-то сады, смеемся, дурачимся, нарушая собачий покой. Надьку держу уверенно, чувствуя плотную обнаженность ее руки. Ирку держу так же, но по-дружески. Вдруг ощущаю легкое пожатие ее локтя. Значит, и в первый раз мне это не показалось. Я озадачен. Осторожно, как бы между прочим, прижимаю к себе ее локоть. И уже явственно получаю ответ. Тогда смело беру в ладонь ее маленькую руку и сильно сжимаю. Она сжимает мою руку. Когда прощаемся, Иркины татарские глаза горят победно и насмешливо.

Иду с Надькой назад, к ее дому. Там, за садом, проем в заборе и глухой темный тупик. Сразу же ставлю ее спиной к знакомой нам гладкой яблоне и привлекаю к себе. Чувствую под легким ситцевым платьем худенькую спину, маленькую плотную грудь, твердые гладкие колени. Губы ее ласково и послушно раскрываются, сливаясь с моими губами. Она слабо, едва заметно отталкивает меня и говорит обычно одно и то же:

– Вот, мальчишки всегда… только силой пользуются…

Все, это грань, за которую не перехожу. Я чуть отстраняюсь от нее, ставлю ее опять к яблоне, и все начинается сначала. Предутренний ветер касается наших разгоряченных лиц и рук. Пора идти. Я смотрю на светлую ситцевую тень, уходящую от меня между деревьями, слышу, как скрипнула дверь на стеклянной веранде, поворачиваюсь и иду поспешным шагом к шоссе.

Здесь идти на километр дальше, зато не надо спотыкаться и прыгать через арыки. Никого нет на дороге. Иду хорошо, быстро. Вспоминаю все бывшее со мной в этот день и вечер. Я устал, но мне легко и радостно.

В эскадрилье вожусь еще четверть часа, стаскиваю с себя узкие сапоги. Особенно не поддается левый. Сдергиваю его наконец, смотрю на светлеющий горизонт. Через час-полтора полеты. Опускаю голову на набитую сеном подушку и ничего больше не помню…

Гу-га, гу-га…

Этослышится слева от нас, потом с другой стороны. Все делается так, как говорил Даньковец. Теперь и мы начинаем. Сначала глухо, едва слышно, сложив ладони перед губами, потом все громче:

– Гу-га, гу-га, гу-га…

Немцы, говорившие только что между собой, сразу умолкают. Напряженная тишина стоит над болотом. Лишь где-то из глубины его идет наше уханье. Все явственнее оно, глухое, пугающее. Будто само болото выдыхает из себя эти звуки.

И вдруг огненная стена рушится на нас. Бьют из автоматов, пулеметов, с ноющим звуком обрываются мины. Сразу десяток осветительных ракет виснет в небе слева и справа. Делается светлее, чем днем. Стреляют из болота, с лесного косогора, который виден за ним, еще откуда-то. Только нас не достать. Слишком близко лежим мы к ним. И каким-то неведомым чувством определяем, что бьют как попало, руки дергаются у них…

Проходит часа полтора. Даже шепотом больше не говорят на той стороне. Лишь звякнет что-нибудь, и снова молчание, придавленное, настороженное. Тогда опять у нас раздается хриплое, неторопливое: гу-га, гу-га. Это Даньковец рядом со мной дает сигнал. И все мы хрипло повторяем в такт:

– Гу-га, гу-га, гу-га.

Теперь немцы начинают сразу стрелять: вразнобой, длинными очередями, выпуская сразу весь магазин. Даже крик какой-то слышится с их стороны: тонкий, пронзительный. А мы лежим лицами в грязи, не отвечая ни одним выстрелом. Постепенно гаснут фонари над головой и опять все затихает.

А, суки, они боятся нас!.. Ждут сейчас, прислушиваются. И не смеют уже говорить. Злое радостное чувство переполняет нас. Почему-то уже не холодно, хоть все сечет и сечет мелкий ледяной дождь. Даже запах делается не таким тяжелым.

В третий и в четвертый раз начинаем мы:

– Гу-га, гу-га, гу-га…

И все повторяется. Перед утром мы отползаем назад. В эту ночь и головы было не поднять. По очереди протискиваемся между кучами плотной, перемешанной с кирпичом глины, разгоряченные, спрыгиваем как раз напротив нашего подвала.

– Ну, теперь знают, кто здесь, – говорит удовлетворённо Даньковец, обтирая тряпкой штаны и бушлат. – От Белого и до Черного моря они этот знак понимают, что штрафная тут!

Закончился лимит на бензин, и третий день мы не летаем. Четверо нас – Мишка Каргаполов, Сапар Урманов, я и Гришка Сапожников, идем в старый город. Слепой полет называется это у нас. Идём так, от нечего делать, рвём и едим созревающие раньше других яблоки – «белый налив». Здесь их столько, что никто ничего не говорит. Мне смешно, что Сапар до сих пор с боязливым почтением относится к Гришке как к старшему сержанту. Ну, и казенка была у них в Особой Дальневосточной. Ведь все мы курсанты, вместе летаем. А Сапар летает куда лучше Гришки, на пять или шесть задач его обогнал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю