Текст книги "Нострадамус"
Автор книги: Мишель Зевако
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 36 страниц)
Часть двадцатая
ЭШАФОТ
I. Накануне казни
Казнь Руаяля де Боревера была назначена на девять часов утра. Накануне ужасного события, около десяти вечера, Нострадамус подошел к дверям Лувра. – Прохода нет! – объявил ему стоявший на часах гвардейский офицер.
– Даже для меня? – спросил Нострадамус, героически постаравшись улыбнуться и пряча за этой улыбкой целый мир, исполненный страданий и тревог.
– Особенно для вас, мессир. Королева отдала такой приказ.
– Но мне необходимо видеть ее… Это в ее интересах…
– Королева в молельне. Туда нельзя. Уходите, мессир, иначе я прикажу арестовать вас.
Нострадамус в отчаянии оглядел двор, где толпились солдаты, офицеры, какие-то люди в гражданском… Толпа безмолвствовала, и ее молчание казалось угрожающим.
Спальня короля была в траурном убранстве. Генрих II покоился на парадном ложе. В соседнем зале, временно преобразованном в часовню, молился об усопшем парижский архиепископ, окруженный самыми высшими чинами клира. Вокруг самой постели несли почетный караул двенадцать самых знатных дворян королевства.
Екатерины нигде не было видно. Одни говорили, что она молится в своей молельне. Другие – что готовится к похоронам, которые должны состояться четыре дня спустя.
Правды тогда еще не знал никто. На самом деле Екатерина с необычайной даже для нее активностью занималась организацией регентского правления, которое она должна была осуществлять при юном короле Франциске II. Вдову в траурных одеждах, с которыми ей уже никогда не суждено было расстаться, окружала дюжина советников, из числа которых были предусмотрительно исключены как кардинал Лотарингский, так и герцог де Гиз. Коннетабль де Монморанси, первым прибежавший засвидетельствовать свою преданность свежеиспеченной регентше, уже успел присягнуть на верность Екатерине и предложить свою шпагу к ее услугам. Что же до маршала де Сент-Андре, то он куда-то бесследно исчез…
На совещании присутствовал и сам юный король Франциск II. Но это присутствие было чисто формальным. Мать едва взглядывала в его сторону и время от времени выходила в свою спальню, где, схватив на руки своего младшего сына Анри, бурно целовала мальчика и шептала ему:
– Ты будешь королем! Все предсказания Нострадамуса сбываются, почему бы и этому тоже не исполниться? Почему? О, сын мой, мое дорогое дитя, ты будешь королем!
Потом она обводила взглядом четырех вооруженных мужчин, приставленных к ребенку, чтобы охранять его, и напоминала им:
– Вы поклялись ни на минуту не оставлять его в эти дни траура и особых волнений…
– Это точно! Мы поклялись своей душой и Христом Богом или, лучше сказать, святым Панкратием! Ничего не бойтесь, госпожа королева, мы присмотрим за Его Высочеством! – отвечал один из четырех телохранителей.
– Вы поклялись убить всякого, кто осмелится приблизиться к моему сыну…
– И, ей-богу, так и сделаем! – вторил ему другой охранник. – Кто захочет войти в эту дверь, пусть уж заранее помолится! Ему костей не собрать, бедняге!
– Вы поклялись умереть за моего сына, если потребуется!
– Ну и умрем, коли понадобится, не сомневайтесь, умрем, мадам… – заверил третий.
– Ну да, – подвел итог четвертый. – Чего ж тут сомневаться!
Успокоенная такими надежными защитниками, королева возвращалась к своим советникам, маленький принц снова брался за игрушки, а Корподьябль, Страпафар, Тринкмаль и Буракан, которых, как мы надеемся, сразу же узнал читатель, продолжали нести свою вахту. Но все четверо были исключительно мрачно настроены. А Страпафар иногда тяжело вздыхал и выражал общие чувства, приговаривая:
– Ай-яй-яй! Бедный наш волчонок!
Нострадамус отказался от попытки проникнуть в Лувр.
Он знал: надеяться больше не на что. Но ведь нужно испробовать все возможности, сделать даже немыслимое! Мари, выжившая, несмотря ни на что, Мари, такая теплая, такая живая, она умрет, если погибнет ее сын!
Меньше двенадцати часов! Да, и двенадцати часов не осталось до момента, когда Руаяля де Боревера казнят! Нострадамус отступил. Сердце его сжала такая тоска, что ему показалось: он вот-вот умрет, хотя и хотел дожить до времени, когда все будет позади. Офицер с удивлением смотрел, как по щекам прославленного чародея катятся слезы.
– Все кончено! – хрипло прошептал Нострадамус. И собрался уходить. Но внезапно его осенила мысль, которая тут же призвала к действию. Луч яркого света проник в сумерки его души. Он быстро достал письменные принадлежности и начертал на листке пергаментной бумаги:
«Мадам, я тщетно пытался добраться до вас. Вот, что я хотел вам сказать: совершенно необходимо, чтобы вы присутствовали при казни, которая назначена на завтрашнее утро. Я там буду тоже. Вам надо быть на Гревской площади обязательно: речь идет о счастье вашего сына…
Нострадамус».
Нострадамус написал эти несколько строк только для того, чтобы обеспечить себе возможность приблизиться к Екатерине, возможность сделать решающую попытку. Но когда он закончил письмо, то машинально повторил про себя последние его слова: «речь идет о счастье вашего сына…».
– Ее сына! – глухо прошептал он. – Ее сына! О, какая мысль пришла мне в голову! Джино! Не ты ли сжалился надо мной? Учитель, эта мысль, она послана тобой?
В его взгляде впервые за последнее время засиял огонек надежды. Его охватила странная лихорадка. Протянув сложенный вчетверо листок офицеру, он строго сказал ему:
– Сударь, если вы дорожите своей головой, сделайте все, чтобы это письмо как можно скорее попало к Ее Величеству!
– Не пройдет и двух минут, как королева получит ваше послание, – ответил гвардеец.
Нострадамус ушел. Он шагал широко, от подавленности не осталось и следа. Добравшись до особняка на улице Тиссерандери, он оглушительным голосом позвал:
– Мирта!
Часом позже, после долгой беседы с Нострадамусом, Мирта вышла из дома… Мари де Круамар, стоя на коленях перед распятием, молилась… Нострадамус, склонившись к жене, тихонько прошептал:
– Не станем терять надежды…
II. Невеста приговоренного
В ту же самую ночь, когда Нострадамус в доме на улице Тиссерандери подсчитывал свои последние шансы на спасение сына – ох, до чего же их было мало! – в ту же самую ночь в резиденции великого прево разыгрывалась ужасная сцена.
Около одиннадцати часов вечера Роншероль поднялся в апартаменты дочери, как делал каждый вечер с тех пор, как Руаяль де Боревер привез Флоризу в Париж и она, узнав об освобождении отца, явилась домой. Четверо крепких вооруженных мужчин день и ночь дежурили у дверей апартаментов, их сменяли каждый час, чтобы узнице Флоризе не хватило времени соблазнить кого-то из стражей, а то и всех сразу. В самих апартаментах находились охранницы – четыре женщины, ни на мгновение не спускавшие глаз с пленницы Роншероля, так, чтобы у той и возникнуть не могло мысли о побеге. Окна были забраны прочными решетками. Двери наглухо заперты. Только сам великий прево имел право войти к Флоризе.
– Отец! Отец! Его схватили! Его арестовали! Он в тюрьме! Надо его спасти!
Именно эти слова прокричала Флориза, когда, покинув особняк на улице Тиссерандери, запыхавшись от быстрого бега, добралась до резиденции великого прево. Бурная радость, которую испытал Роншероль при виде дочери, сразу же испарилась.
– Спасти кого? – буркнул он. Самые дурные подозрения прокрались в его сердце, у него даже пропало желание поскорее сжать обожаемое дитя в своих объятиях.
– Того, кто снова спас мне жизнь! Руаяля де Боревера!
Роншероль пробормотал проклятие. Флориза бросилась к его ногам. Пытаясь превозмочь рыдания, она принялась подробно рассказывать отцу о том, как Боревер спас ее от бесчестья и от смерти, о том, что произошло в Пьерфоне, о том, как уже второй раз Руаяль сам захотел отвезти ее к отцу…
Великий прево, не глядя на дочь, мрачно слушал ее бессвязный рассказ, то и дело прерываемый стонами боли и потоками слез. Когда Флориза наконец закончила свою историю, он помог ей подняться, отвел в ее апартаменты и после того, как им были приняты все меры предосторожности, о которых мы уже упоминали, холодно сказал:
– Разбойнику скоро вынесут приговор. Только одна королева может его помиловать.
– Я пойду к Ее Величеству! – воскликнула Флориза. – Я брошусь к ее ногам, я стану умолять…
– О прощении разбойника, бандита, нищего бродяги! – кипел Роншероль. – Вы влюблены в разбойника! Вы! Моя дочь!
– Да. В самого гордого, самого великодушного, самого храброго из всех дворян на свете, – взволнованно ответила Флориза. – Да. Я люблю этого человека.
Говорить больше было не о чем.
Однажды ночью великий прево, зная, что своим сообщением нанесет дочери жестокий удар, и желая этого, вошел к ней и сказал:
– Дело сделано. Его приговорили. Послезавтра утром ему отрубят голову.
Флориза не заплакала, даже не дрогнула. Вот только стала белой, как мел, и, подойдя ближе к отцу, спокойно сказала:
– Хорошо. Так знайте же: когда он умрет, я покончу с собой. И моим убийцей станете вы. Никто иной.
Роншероль, пошатываясь, вышел из комнаты. От услышанного его ненависть к Руаялю де Бореверу не только не уменьшилась, но возросла десятикратно. Им овладело небывалое даже для него бешенство: мысли путались, он чувствовал, что теряет рассудок от злости.
В день накануне казни великий прево сказал себе:
«Ну что ж, она хочет умереть вместе с ним – пусть умрет! Пусть моя дочь умрет, если так надо… А я… Что ж, и я отправлюсь вслед за ней!»
В таком состоянии духа, в состоянии, близком к безумию, он и отправился в последний раз навестить Флоризу в ту ночь, о которой мы ведем наш рассказ.
Он вошел к дочери, едва часы пробили одиннадцать. Из четырех надзирательниц две спали сладким сном, две дежурили в комнате узницы. К своей огромной радости, Роншероль обнаружил, что Флориза стала куда спокойнее, чем в предшествовавшие дни, что она отлично держит себя в руках.
Девушка подошла к отцу и, не поздоровавшись, спросила:
– Значит, завтра?
Роншероль скрипнул зубами. Все то же самое! Она думает только о нем, об этом ничтожестве, об этом разбойнике! Она решилась на самоубийство и умрет, храня в сердце образ Боревера!
– Посмотри на часы, – с жестоким удовольствием ответил он. – Стрелке даже не придется сделать полный круг. Еще десять часов – и голова твоего бандита покатится вниз с эшафота…
– Ах, так, – сказала Флориза, покачав головой. – Значит, в девять часов, да? Значит, у вас есть десять часов на то, чтобы все исправить, чтобы предотвратить преступление…
– Преступление?! – зарычал Роншероль. – Какое еще преступление?
– Ваше… За десять часов вы вполне можете спасти вашу жертву. Если вы спасете его, – продолжала Флориза, – вы спасете и меня тоже. Мы все втроем уедем из Парижа: он, вы и я. Вы достаточно богаты. Мы уедем куда-нибудь подальше от этого бесчестного и бесстыдного двора, подальше от тех, кто похищает девушек, подальше от Парижа, и я обещаю, что сделаю вашу жизнь счастливой…
Она повернулась к отцу спиной, подошла к окну и прижалась лбом к прохладному стеклу.
– Только увидеть его! – прошептала она. – Если бы я могла хоть один раз еще его увидеть!
Роншероль смотрел в спину непокорной дочери налитыми кровью глазами. Внезапно ему пришла в голову мысль об убийстве. Убить ее! Это решение. Это верное решение. Он двинулся вперед. Флориза обернулась и, увидев отца с кинжалом в руке, радостно вскрикнула:
– Ударьте же! Ударьте! Вы, по крайней мере, избавите меня от ужаса ожидания в эти последние часы!
Роншероль отбросил кинжал и укусил себя за руку. Увидев сияющую улыбку дочери, готовой пойти на смерть ради этого чудовища, ради ничтожного бродяги, увидев, что любовь по-прежнему для нее сильнее смерти, он пришел в такое бешенство, что проклятия градом посыпались с его губ.
– Будь ты проклята! Убить тебя? Нет! Ты даже этого недостойна! Я выгоняю тебя! Убирайся из моего дома! Убирайся! Да иди же отсюда! Иди, проклятая, подыхай вместе со своим разбойником! Вон отсюда, потаскуха!
Он распахнул двери. Его караульные, его офицеры стояли навытяжку, с ужасом, к которому примешивалась жалость, наблюдая за тем, как их начальник, их великий прево, шатаясь, подобно пьяному, с налитыми кровью глазами, с пеной на губах, бежит вниз по лестнице. Он уже плохо соображал, что делает на глазах у посторонних, им овладело одно чувство, одно желание: поскорее избавиться от наваждения.
– Вон отсюда, бесстыжая! Вон отсюда, подстилка разбойника! Вон отсюда, шлюха!
Флориза тоже спустилась по лестнице – прямая, смертельно бледная. Она шла неторопливо, решительно. Когда она оказалась внизу, входная дверь в резиденцию тоже была услужливо открыта настежь.
Девушка переступила порог.
Роншероль мешком свалился на пол. Он лишился сознания.
III. Сен-Жермен-л'Оссерруа
Когда Роншероль пришел в себя, он обнаружил, что находится в собственной спальне, лежит в своей постели. Два человека сидели у изголовья кровати. Он узнал придворных врачей. И только тогда увидел, что рука его перевязана бинтами: ему пускали кровь. Потом он бросил взгляд на часы: оказалось, что уже утро, шесть часов. На мгновение он снова закрыл глаза.
Голова у него кружилась. Беспорядочные мысли, толпясь, сталкивались между собой. Но две или три из них вдруг ясно оформились и всплыли над остальными:
«Я выгнал Флоризу… Где она теперь? Почему я изгнал собственную дочь из отчего дома? Ах, да… Да! Я вспомнил! Разбойник! Все дело в разбойнике! О, боже мой! Шесть утра! Мне нужно успеть вовремя!»
Роншероль быстро спустил ноги на пол и принялся одеваться.
– Монсеньор, – сказал один из докторов, – вам нужно лечь!
– Монсеньор, – подхватил другой, – речь идет о вашей жизни!
И оба, словно стараясь утешить и успокоить его, стали хватать великого прево за руки. Он вырвался. Посмотрел каждому прямо в глаза, ничего не отвечая. Должно быть, взгляд его был ужасен, потому что оба врача попятились. Не обращая на них больше никакого внимания, Роншероль лихорадочно нацеплял на себя одежду. Одевание заняло всего несколько секунд. Потом он спустился во двор резиденции и резко скомандовал:
– Коня! Двадцать человек эскорта!
Десять минут спустя он уже скакал по улицам Парижа. Люди, которым он попадался на пути со своей вооруженной до зубов охраной, не видели в этом ничего удивительного. Великий прево выглядел абсолютно спокойным. Встречные перешептывались:
– Вот господин великий прево! Он направляется к месту казни, на Гревскую площадь…
И действительно, Роншероль двигался в сторону Гревской площади. Он добрался туда довольно быстро. Несмотря на ранний час, на площади было черно от народа: все прибежали посмотреть, как станут отрубать голову государственному преступнику. Два отделения аркебузиров и отделение лучников, собравшись в центре площади, ожидали указаний. Роншероль поделил аркебузиров на четыре группы, каждая из групп получила задание следить за своей частью послушной толпы и двинулась на место, отгоняя любопытных подальше. Так образовалось обширное пустое пространство, четырехугольник, в центре которого на девять футов над землей возвышался эшафот. Плаха оказалась хорошо видна со всех сторон. Толпа удовлетворенно вздохнула, по ней прокатился шепоток. Затем Роншероль расставил лучников вдоль улицы, ведущей от площади к Сен-Жермен-л'Оссерруа, двумя шеренгами: по этому коридору должны были провести приговоренного. Все приказы он отдавал все тем же резким голосом, они были такими же краткими. Он казался совершенно спокойным… Закончив все свои дела, он отправился в церковь, чтобы там подождать…
За несколько минут до того, как часы пробили девять, толпа любопытных зашевелилась. Перед домом Городского Совета, откуда открывался прекрасный вид на Гревскую площадь, остановились крытые носилки, явившиеся сюда в сопровождении всадников, двигавшихся впереди носилок и позади их. Из носилок вышла женщина, она сразу же исчезла за дверью дома. Под темной вуалью, которой она была окутана с ног до головы, никто не смог узнать этой женщины. Это была Екатерина Медичи…
Королева вошла в комнату, окна которой выходили на площадь. Одно из них было открыто. Екатерина подошла к нему поближе и уселась в заранее приготовленное кресло, откуда ей было видно все, что делается у места казни, а она не была видна снаружи никому. И прошептала:
– Зачем было так нужно, чтобы я присутствовала при казни? При чем тут счастье моего сына? Как бы мне хотелось, чтобы Нострадамус поскорее пришел!
В эту минуту появился привратник. Он приблизился к королеве и сообщил ей:
– Мессир де Нотр-Дам здесь, и он просит Ваше Величество об аудиенции…
– Пусть войдет! – вздрогнув, быстро ответила королева.
Когда Роншероль вошел в церковь Сен-Жермен-л'Оссерруа, было около семи часов утра. Один из алтарей был задрапирован черной тканью. Огромный неф был пуст, везде царил полумрак. У каждой из дверей храма стояли на страже гвардейцы. Служка зажигал свечи у алтаря.
Роншероль ждал… Он стоял неподвижно… Но если бы кто-то в это время присмотрелся к нему, то увидел бы, как дрожат его руки – так они дрожат только у дряхлых стариков.
«Я выгнал дочь из дома, – вздыхал он про себя. – У меня больше нет дочери…»
Только подумав об этом, он вздрогнул, глаза его засверкали странным светом и, излучая невыразимую ненависть, остановились на только что вошедшем в церковь и теперь направлявшемся к нему человеке.
– Проклятый маг! – скрипнул он зубами. – Чертов колдун!
Рука великого прево судорожно схватилась за рукоятку кинжала. Нострадамус остановился совсем рядом. Взгляды мужчин скрестились. Они смотрели друг на друга, одинаково бледные, каждый мог бы служить воплощением человеческой боли, и, хотя боль эта была равной по силе, одному было никак не понять другого.
– Зачем ты явился сюда? – прохрипел Роншероль. – Пришел поиздеваться надо мной, скажи? Хочешь посмотреть, как я страдаю? Поберегись! Королева, конечно, за тебя стеной стоит… Но я сегодня утром не хочу знать ни короля, ни королевы… Поберегись!
– Вы меня узнаете? – спросил Нострадамус.
– Еще бы я тебя не узнал! – взорвался Роншероль. – Разве не ты вырвал из моих объятий мою единственную дочь, а потом пришел в темницу оскорблять меня? О! Это из-за твоей проклятой науки, которой ты так поклоняешься, нам – мне и Сент-Андре – тогда явился призрак Мари де Круамар!
– Мари де Круамар…
– Ну да! И, наверное, опять-таки из-за тебя имя этого чертова Рено не выходит у меня из головы – так и звенит колоколом!
– Рено! Мари де Круамар! Твои жертвы, Роншероль! Вспомни, вспомни…
Нострадамус выпрямился во весь свой высокий рост. На мгновение в глазах его вспыхнул гнев. Но почти сразу же он снова сгорбился и лицо его приобрело выражение безграничной усталости.
– Я пришел по их поручению, – произнес маг дрожащим голосом. – Роншероль, это Рено говорит с тобой.
– Ну и чудесно! Давай, говори! Раз тебе надо передать мне слова мертвецов, говори какие!
– Это слова прощения, – вздохнул Нострадамус. Великий прево схватился руками за голову, будто пытаясь удержать готовую ускользнуть от него важную мысль.
– Прощения? – пробормотал он. – Ты говоришь, Мари де Круамар прощает меня?
– Клянусь вам в этом! – тихо ответил Нострадамус.
– Говоришь, и Рено меня прощает тоже?
– Да. И я имею право говорить об этом, потому что я и есть Рено!
Роншероль, глаза которого налились кровью, отступил на несколько шагов.
– Ты – Рено? – прошептал он.
– Да. Как я выжил, каким образом оказался здесь – это не имеет значения. Слушай, Роншероль. Слушай хорошенько. Ты разбил мою жизнь и жизнь несчастной женщины. Ты приговорил нас к разлуке, к нестерпимой боли, к сомнениям, подозрениям, к отчаянию, к ненависти… Хочешь все исправить одним, только одним поступком?
– Ах, ты и есть Рено? – с ужасающим смехом переспросил Роншероль.
Нострадамус посмотрел на него и вздрогнул, прочитав на искаженном лице жгучую ненависть.
– Послушай, – продолжил он с мрачной настойчивостью. – Я пришел со смиренной мольбой… Я не хочу думать о твоих преступлениях, я больше не думаю о них… У тебя есть дочь, Роншероль. А у меня есть сын… Сын, которого я обожаю… Но мой сын… Ах, несчастный! Мой сын любит твою дочь!
– Боже! – содрогнувшись, воскликнул Роншероль, в котором пробудилась какая-то неясная надежда. – Ты Рено? И у тебя есть сын? Сын Мари де Круамар, да, да, скажи?!
Нострадамус подтвердил его догадку только кивком головы, у него не осталось сил говорить…
– И ты говоришь, что твой сын любит мою дочь, так ты говорил, да? И в нем – вся твоя жизнь, как в дочери – вся моя жизнь, так?
– Спаси его! – пылко прошептал Нострадамус. – Спаси моего сына, Роншероль, и благодарность моя будет такова, что та ни с чем не сравнимая ненависть, которую я питал к тебе долгих двадцать три года, покажется слабым, едва заметным чувством по сравнению с моей признательностью, с поклонением, которым я тебя окружу… Только ты один можешь спасти его! Потому что мой сын, Роншероль, этот несчастный, которому вынесли смертный приговор, этот узник, готовый встретить свой последний час, это…
– Руаяль де Боревер! – воскликнул Роншероль.
– Да…
Приступ безумного смеха овладел великим прево, его бледные губы искривились, глаза сверкнули адским огнем. Он поднял к небу сжатые кулаки и проревел:
– Вот теперь я понимаю ту инстинктивную ненависть, которую всегда испытывал к этому разбойнику!
Он сделал шаг по направлению к Нострадамусу.
– Я хотел убить тебя! Дурак! До чего же я был глуп, до чего безумен! Я бы только избавил тебя от боли… О нет, живи, живи, мой Рено, живи как можно дольше с мыслью о том, что Роншероль и впрямь мог организовать побег твоего сына и спасти его от смерти, но вместо этого сам возвел его на эшафот! Скоро ты увидишь, как я спасу твоего ублюдка!
Выведенный из себя этой вспышкой непримиримой ненависти, Нострадамус выхватил из ножен кинжал и занес его над головой. Но в то же мгновение рука его замерла в воздухе, ставшие огромными глаза остановились на дверях церкви, которые внезапно распахнулись, пропуская странную процессию…
– Мой сын! – воскликнул Нострадамус.
– Моя дочь! – не веря своим глазам, прошептал Роншероль.
С площади доносился глухой ропот… Внутри храма бряцало оружие, но почти сразу же его бряцание было перекрыто вознесшимися к куполу траурными песнопениями хора. И все эти, казалось бы, несовместимые звуки, все шумы перекрыл торжественный звон погребального колокола, который с вышины возвещал о грядущем несчастье… Процессия двинулась к алтарю. Там были монахи со свечами в руках и с покрытыми капюшонами головами, там были алебардисты, повернувшие оружие острием к земле. Колокол звонил. Священники возносили к небесам свою скорбь словами молитв. Между монахами и алебардистами к алтарю шел приговоренный к казни…
Скрещенные в запястьях руки Руаяля де Боревера были связаны толстой веревкой. Но ноги оставались свободны. Он был в черном шелковом камзоле, с обнаженной головой. Он шел твердым, размеренным шагом, слегка наклонив голову к левому плечу. Он не видел ничего и никого – кроме одного-единственного существа! Он не слышал ничего – кроме одного-единственного голоса! Его глаза сияли таким восторгом, от его лица исходил такой свет, что те, кто его видел, не смогли сдержать приглушенного возгласа, в котором слышались восхищение мужеством страдальца и жалость к нему. Но он этого даже не заметил. Он даже не оглянулся, он смотрел только в одну сторону – туда, налево, куда была склонена его голова. И тем единственным существом, которое он видел, которое он слышал, была Флориза! Каким образом ей удалось вырвать разрешение присутствовать здесь? Оно было брошено ей как милостыня? Или и в нем проявилась изощренная жестокость королевы? Какая разница? Она была здесь, а это главное… Она шла рядом с приговоренным таким же твердым размеренным шагом, как и он, она тихонько что-то говорила возлюбленному. Она была смертельно бледна, но улыбалась. Иногда она наклонялась, брала в свои его связанные руки и благоговейно целовала их.
– Что вы делаете, Флориза? – шептал Боревер.
– Это руки, которые вернули мне свободу, подарили жизнь, я благословляю их! – отвечала девушка.
И на это на все, словно на свою собственную казнь, смотрел во все глаза Роншероль.
Процессия подошла к задрапированному в черную ткань с серебряной окантовкой алтарю, влюбленная пара замерла перед ним – так, будто они были женихом и невестой, готовыми поклясться в любви и верности друг другу до последнего вздоха.
– Почему вы хотите умереть? – очень тихо, очень нежно прошептал Боревер. – Такая юная, такая прекрасная… Кто так достоин счастья, как вы? Просто невозможно представить, что вам не удастся забыть этот черный день…
– Когда топор палача коснется твоей шеи, вот этот кинжал пронзит мою грудь. Разве я не поклялась когда-то, что умру тогда же, когда и ты?
Нострадамус каким-то чудом держался на ногах. Все сломалось, все рухнуло, все умерло в нем. Он застыл в неподвижности, но волосы его были взъерошены, а в глазах светился огонек безумия…
– Стража! – закричал Роншероль. – Уведите эту девушку!
– Простите, Монсеньор, – сказал офицер, командовавший алебардистами, – но я не могу нарушить приказ королевы.
Роншероль закусил губу, кровь потекла по подбородку. Он двинулся к дочери. Но в этот момент началась месса.
Великий прево вытащил кинжал из ножен. Зазвонил колокольчик. Священник, высоко подняв дароносицу, обернулся к растерянной от всего происходящего пастве. Воцарилась мертвая тишина. Общее молчание нарушал только хриплый шепот разъяренного Роншероля:
– Уходи отсюда! Уходи же!
Опять все смолкло, и тогда в тишине прозвучал другой голос – чистый, звучный, мелодичный. Это говорила Флориза:
– Я, Флориза де Роншероль, перед моим отцом, перед всеми людьми, которые слышат меня, перед Господом Богом, который всегда со мной, заявляю, что беру в мужья до самой смерти присутствующего здесь Руаяля де Боревера…
Роншероль поднял руку. Из глаз его посыпались искры безумия. Губы извергли глухие проклятия. Внезапно он, дико расхохотавшись, вонзил кинжал себе в грудь по самую рукоятку. И сразу же упал навзничь…
Все, кто был в церкви, невольно вскрикнули. Люди Роншероля бросились к нему, подняли на руки, понесли к выходу из церкви. Но они не успели переступить порог храма, когда великий прево, чуть приподнявшись, крикнул:
– Рено! Рено! Теперь ты доволен?
И только после этого испустил последний вздох… Поняла ли Флориза, что произошло? Да и видела ли она вообще молниеносно разыгравшуюся драму? Вряд ли. В том состоянии духа, в котором она находилась, отделенная от собственной смерти лишь несколькими минутами, она жила только ради жениха. Нострадамус видел, как упал Роншероль. Смутная надежда, помогавшая ему до сих пор держаться, несмотря на слова ненависти, брошенные ему в лицо великим прево, окончательно рухнула. Он выскочил из церкви, добежал до Гревской площади, ворвался в дом Городского Совета и потребовал пропустить его к королеве. Оставалось несколько минут до казни…
Месса, которую служили для приговоренного, закончилась. Снова медленно зазвонил колокол. Процессия вышла из дверей церкви тем же порядком, каким незадолго до того вошла в храм. Вот только во главе ее, прямо перед приговоренным встал человек, который дожидался окончания службы за дверью. Он медленным шагом пошел чуть впереди. На его плече сверкал большой топор с острым, как бритва, лезвием.
Это был палач…
Ни Боревер, ни Флориза не видели его. Они видели только друг друга. И говорили только одно:
– Я люблю тебя!
Процессия, пройдя между двумя рядами лучников, добралась до Гревской площади и остановилась у подножия эшафота. Офицер, командовавший алебардистами, тронул Флоризу за руку, снял шляпу, поклонился и сказал:
– Мадемуазель, вам нельзя идти дальше…
Она ничего не ответила. Но бесконечно грациозным движением обвила обеими руками шею Боревера. Наблюдавшая за всем происходящим огромная толпа взревела. Рыдания, просьбы о помиловании, крики, выражавшие сочувствие, слились в один нестройный хор. У людей лились слезы из глаз, кто-кто кричал, кто-то тихо повторял про себя:
– Милости! Помилования приговоренному!
Влюбленные были так молоды, так красивы, они так гордо встречали неизбежную смерть! Флориза шепнула:
– Прощай, мой возлюбленный супруг, я обожаю тебя!
– Я обожаю тебя! – эхом откликнулся Боревер. Они закрыли глаза, губы их поискали и нашли друг друга, встретились и слились в божественно прекрасном поцелуе любви и смерти… Их первом поцелуе!
Оторвавшись от Флоризы, приговоренный поднялся на эшафот. Палач подвел его к плахе. Боревер встал на одно колено, положил голову на плаху. Глаза его были обращены к Флоризе. Он улыбался. Он восклицал:
– Я люблю тебя! Я люблю тебя!
– Я люблю тебя! – отвечала девушка, сжимая в руке кинжал. Она тоже улыбалась.
– Помилования! Помилования! – вопили люди, заливаясь слезами.
Палач, взявшись двумя руками за топорище, пристально посмотрел на одно из окон дома Городского Совета. Внезапно в этом окне появилась фигура в черном. Женщина… Екатерина Медичи… Она сделала знак рукой… Знак, позволявший казнить. Острое лезвие занесенного топора блеснуло в воздухе…