355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мишель Турнье » Каспар, Мельхиор и Бальтазар » Текст книги (страница 1)
Каспар, Мельхиор и Бальтазар
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:29

Текст книги "Каспар, Мельхиор и Бальтазар"


Автор книги: Мишель Турнье



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Мишель Турнье
Каспар, Мельхиор и Бальтазар

Каспар, царь Мероэ

Черен я, но я царь. Быть может, однажды я прикажу начертать на тимпане моего дворца эту парафразу песни Суламифи: «Nigra sum, sed formosa». [1]1
  Черна я, но красива (лат.). – Примеч. пер.


[Закрыть]
И впрямь, что красит мужчину более, нежели царская корона? Эта истина была для меня настолько бесспорной, что я просто о ней не задумывался. Пока однажды в мою жизнь не вторглась белизна…

Все началось в пору последней зимней луны, когда мой главный астролог Барка Май сделал мне довольно невнятное предостережение. Барка Май – человек честный и добросовестный, а учености его я доверяю в той же мере, в какой он сам в ней сомневается.

Я сидел на террасе дворца, задумчиво созерцая ночное небо, мерцающее звездами под первыми в году дуновениями теплого ветра. Песчаная буря, свирепствовавшая семь долгих дней, улеглась, я дышал полной грудью и, казалось, вбирал в себя аромат самой пустыни.

По легкому шороху я понял, что кто-то стоит за моей спиной. Так бесшумно мог войти только один человек – Барка Май.

– Мир тебе, Барка. Что ты хочешь мне сообщить? – спросил я.

– Я знаю так мало, государь, – ответил он с обычной своей осмотрительностью, – но эту малость я не вправе от тебя скрыть. Странник, явившийся от истоков Нила, возвещает нам появление кометы.

– Кометы? Будь добр, объясни мне, что такое комета и что означает ее появление.

– Мне легче ответить на твой первый вопрос, нежели на второй. Слово «комета» ίχστηρ χομήτηξ пришло к нам из Греции, оно означает «волосатая звезда». Это бродячая звезда, она неожиданно появляется в небе и так же неожиданно исчезает, формой своей она чаще всего напоминает голову, за которой тянутся развевающиеся волосы.

– Словом, это отрубленная голова, плывущая по воздуху. Продолжай.

– Увы, государь, появление кометы редко бывает предвестием добра, хотя беды, которые она возвещает, почти всегда сулят утешение в грядущем. Так, например, если комета предсказывает смерть царя, как знать, не славит ли она уже возвышение его юного наследника? И разве тощие коровы не предшествуют времени тучных коров?

Я попросил Барку Мая говорить прямо, без обиняков.

– Скажи мне, чем примечательна та комета, о которой рассказал твой странник?

– Во-первых, она движется с юга на север, но делает по пути остановки, причудливые скачки, зигзаги, так что, может статься, она и не появится в нашем небе. Это будет великим благом для твоего народа!

– Говорят, бродячие звезды принимают порой самую затейливую форму: меча, короны, стиснутого кулака, из которого сочится кровь, – словом, чего угодно!

– Нет, государь, нынешняя комета – самая обычная. Говорю тебе, это голова и развевающиеся волосы. Однако насчет ее волос мне сообщили кое-что странное.

– Что именно?

– Говорят, они золотые. Да, эта комета золотоволосая.

– Не вижу в этом ничего угрожающего.

– Ты прав, ты прав; и все же поверь мне, государь, для твоего народа будет большим благом, если комета обойдет Мероэ стороной!

Я совсем забыл об этом разговоре, когда две недели спустя проезжал со своей свитой по баалукскому базару, который славится разнообразием товаров, привозимых из самых дальних стран. Меня всегда привлекали диковинные предметы и необычные существа, сотворенные прихотью природы. По моему приказу в дворцовом парке выгородили нечто вроде заповедника, где содержатся замечательные образцы африканской фауны. Там живут гориллы, зебры, сернобыки, священные ибисы, питоны из Себы, смеющиеся мартышки. Львов и орлов я отверг, я нахожу их слишком обыкновенными, и к тому же они превратились в затасканные символы, но я жду единорога, феникса и дракона – их обещали мне доставить проезжие путешественники. Для верности я даже дал деньги вперед.

В тот день Баалук не предлагал покупателям никаких примечательных обитателей животного царства. Я, однако, приобрел довольно много верблюдов – хотя я уже много лет не удалялся от Мероэ на расстояние более двух дней пути, меня смутно тянуло в дальнюю дорогу, я предчувствовал ее неотвратимость. Итак, я приобрел верблюдов с нагорья Тибести, черных, курчавых, неутомимых; верблюдов-носильщиков из Баты, огромных, тяжелых, с короткой светло-коричневой шерстью, – в горах эти неуклюжие животные непригодны, но зато они не боятся москитов, мух и слепней; и конечно, изящных и быстроногих иноходцев лунного цвета, этих легких, словно газели, дромадеров, на которых в алых седлах восседают люди свирепого племени гарамантов, спустившиеся с вершин Ахаггара и Тассили.

Но дольше всего задержались мы возле работорговцев. Разнообразие человеческой породы привлекало меня всегда. Мне кажется, человеческий дух выигрывает оттого, что может проявить себя в этом многообразии сложений, черт лица и цвета кожи, подобно тому как мировая поэзия обогащается от многообразия языков. Я не торгуясь приобрел дюжину крохотных пигмеев, которых думаю посадить на весла в моей царской фелуке, – каждую осень я хожу на ней вверх по Нилу охотиться за белыми цаплями между восьмым и пятым порогами. Я уже повернул обратно к дому, не обращая внимания на безмолвную и угрюмую толпу закованных в цепи людей, которые ожидали возможных покупщиков. Но я не мог не отметить два золотистых пятна, резко выделявшихся среди всех этих черных голов: то были молодая женщина и юноша. Кожа молочной белизны, зеленые, как вода, глаза, а по плечам рассыпались густые волосы цвета самого драгоценного, самого солнечного из металлов.

Я уже сказал, что меня привлекают диковинки природы, но по-настоящему я люблю лишь то, что привозят с юга. Недавно пришедшие с севера караваны доставили мне гиперборейские плоды, которые созревают без тепла и солнца, – зовутся они яблоками, грушами и абрикосами. Я не мог наглядеться на этих уродцев, но на вкус они оказались отвратительны – водянистые и пресные. Конечно, весьма похвально, что они приспосабливаются к условиям дурного климата, но на столе могут ли они соперничать даже с самым скромным фиником?

Памятуя об этом, я все-таки послал моего управителя узнать, откуда родом молодая рабыня и сколько за нее просят. Управитель скоро возвратился. Женщина и ее брат, рассказал он, составляют долю добычи, захваченной массилийскими пиратами с финикийской галеры. Рабыня стоит дороже обычного, оттого что торговец продает ее только вместе с юношей.

Пожав плечами, я приказал купить обоих пленников и тотчас забыл о своем приобретении. По правде сказать, мысль о пигмеях занимала меня гораздо больше. К тому же я собирался на большой ежегодный базар в Науарике, где можно найти самые пряные приправы, самые лакомые засахаренные фрукты, самые хмельные вина, а также самые действенные лекарственные снадобья, наконец, самые пьянящие восточные благовония, смолы, бальзамы и мускусы. Для семнадцати наложниц моего гарема я приказал купить несколько буассо косметической пудры, а для самого себя – ларец, наполненный ароматическими палочками. На мой взгляд, когда я отправляю официальные обязанности – судебные или административные, а также во время религиозных церемоний, – мне подобает быть окруженным курильницами, из которых поднимается дым благовоний. Это придает величие и поражает воображение толпы, фимиам сопутствует царскому сану, как ветер солнцу.

По возвращении из Науарика, пресыщенный музыкой и яствами, я снова неожиданно увидел двух моих финикийцев, и опять мое внимание привлекла их белизна. Мы приближались к колодцам Хасси-Кефа, где собирались заночевать. К исходу жаркого дня, проведенного среди полного безлюдья, мы увидели, как множатся признаки того, что мы приближаемся к источнику: на песке следы людей и животных, погасшие костры, пни, оставшиеся от срубленных топором деревьев, а потом и кружащиеся в небе грифы, ибо об руку с жизнью всегда идет смерть. Едва мы начали спускаться в широкую котловину, на дне которой находится Хасси-Кеф, облако пыли указало нам местонахождение колодца. Я мог бы послать моих людей вперед, чтобы очистить место для царского каравана. Время от времени меня укоряют за то, что я слишком часто отказываюсь от своих царских привилегий. Но это происходит отнюдь не из уничижения, которое и в самом деле было бы совершенно неуместным. Гордости мне хватает с лихвой – моим приближенным не раз случалось обнаруживать во мне ее переизбыток в промежутках между периодами, когда я мастерски разыгрываю доступность. Но я люблю вещи, люблю животных и людей и плохо переношу обособленность, которую налагает на меня мой сан. И в самом деле мое любопытство вечно борется с необходимостью обуздывать свои порывы и держать всех на расстоянии, как мне предписывает царское достоинство. Смешаться с толпой, бродить, наблюдать, примечая лица, движения, взгляды, – упоительная мечта, возбраняемая венценосцу.

Меж тем Хасси-Кеф в красноватом облаке пыли являл собой величавое зрелище. Увлекаемые движением вниз по склону, в глубь долины, длинные вереницы животных пускаются вскачь, чтобы влиться в ревущее стадо, осаждающее корыта. Верблюды и ослы, быки и бараны, козы и собаки отталкивают друг друга, топчась в грязи, где смешались навозная жижа и крошево из соломы. Вокруг животных снуют пастухи-эфиопы, тонкие, сухощавые, словно выточенные из черного дерева, – они вооружены палками или колючими ветками. Иногда они наклоняются и, взяв комок земли, бросают его в затеявших драку козлов или баранов. Терпкий запах жизни, усиленный жарой и водой, пьянит, как крепчайший спирт.

Но одно божество возвышается над всей этой толпой. Взгромоздившись на поперечную балку, переброшенную через колодезное жерло, водочерпий двигает руками словно мельничными крыльями – перехватывая веревку как можно ниже, он вытягивает ее вверх, высоко над головой, чтобы приблизить к себе наполненный водой бурдюк. Светлая жидкость мгновенным потоком изливается в корыта, тотчас превращаясь в грязь. Похудевший бурдюк свободно падает в колодец, веревка осатанелой змеей извивается в ладонях водочерпия, и снова приходят в движение мельничные крылья рук.

Эту тяжелейшую работу часто совершает, вздыхая и стеная, тщедушное, истерзанное тело, которое норовит при первой возможности замедлить или прекратить усилия, но надсмотрщик тут как тут: с длинным хлыстом в руке он спешит подогреть всегда готовый угаснуть пыл. Однако здесь перед нами было зрелище совсем иного рода – великолепная машина из мускулов и сухожилий, статуя из светлой меди, вся в пятнах черной грязи, обливалась водой и потом, но работала без труда, в каком-то восторге, едва ли не вдохновенно; это был не столько труженик, сколько танцовщик, и когда широким движением он вытягивал веревку кверху, он запрокидывал голову к небу, встряхивая своей золотистой гривой в каком-то, я бы даже сказал, счастливом упоении.

– Кто этот человек? – спросил я у одного из своих приближенных.

Он пошел узнать и, вернувшись, напомнил мне о рынке в Баалуке и о двух купленных там молодых финикийцах.

– У него, кажется, была сестра?

Мне объяснили, что девушку отправили собирать просо. Я приказал, чтобы их воссоединили и пока что зачислили в штат дворцовой прислуги. А там поглядим.

Поглядим… Эта стандартная формула обычно означает, что приказ надлежит исполнить немедленно, хотя во имя чего его исполняют – остается неясным и как бы теряется в тумане будущего; но в данном случае формула обретала более глубокий смысл. Она означала, что я повинуюсь порыву, против которого не могу устоять, хотя он не преследует никакой цели, по крайней мере цели мне известной, ибо, может быть, двое чужеземцев участвовали в неведомых мне планах судьбы.

Дни шли за днями, я ни на мгновение не забывал о моих светлокожих рабах. В ночь накануне возвращения во дворец я вышел из шатра и один, без свиты, зашагал в степь. Вначале я брел наугад, стараясь только не менять направления, но вскоре увидел вдали свет, который принял за огонь очага, и, не зная в точности зачем, решил направить свой ночной путь к нему. Казалось, между мной и этим огоньком завязалась игра в прятки, потому что по прихоти впадин и бугорков, кустарников и камней он то исчезал, то появлялся вновь, оставаясь как будто бы все таким же далеким. Наконец, когда я решил уже, что он исчез совсем, передо мной очутился вдруг старик, сгорбившийся над низким столом, на котором горел светильник. Один посреди этого бескрайнего безлюдья, он золотой нитью вышивал пару домашних туфель. Поскольку видно было, что ничто не может заставить его прервать работу, я без церемоний сел прямо против него. В этом видении, представшем предо мной среди океана черноты, все было белым: белая муслиновая чалма на голове старика, его мертвенно-бледное лицо, длинная борода, окутывавший его плащ, длинные прозрачные пальцы – все вплоть до цветка лилии, таинственно расцветшего на столе в узком хрустальном бокале. Я старался напитать свой взор, сердце, душу зрелищем этого безмятежного покоя, чтобы мыслью вернуться к нему и почерпнуть в нем опору, если когда-нибудь в мою дверь постучится страсть.

Старик долго словно бы не замечал моего присутствия. Наконец отложил свою работу и, сцепив руки на колене, взглянул на меня в упор.

– Через два часа, – сказал он, – небо на востоке окрасится в розовый цвет. Но чистое сердце уповает на приход Спасителя с такой же надеждой, с какой часовой на валу ожидает восхода солнца.

Он умолк. То был торжественный час, когда вся земля, еще погруженная во мрак, затаившись, предчувствует появление первого луча зари.

– Солнце… – прошептал старик. – Пред ним все немеет, говорить о нем можно лишь в недрах ночи. С тех пор как вот уже полвека я подчиняюсь его великому и грозному закону, путь его от одного края неба до другого – единственное движение, которое я признаю. Солнце, ревнивое божество, отныне я могу поклоняться лишь тебе, но тебе ненавистна мысль! Ты не отступилось, пока не налило тяжестью все мышцы моего тела, пока не убило все порывы моего сердца, не помрачило все вспышки моего разума. Силой твоей тиранической власти я изо дня в день все больше превращаюсь в свое собственное полупрозрачное изваяние. Но я должен признать, что это окаменение – великое счастье.

Он снова умолк. Потом, словно вспомнив вдруг о моем существовании, сказал:

– Теперь ступай, уходи, пока Оно не появилось.

Я уже было встал, когда по ветвям терпентиновых деревьев пробежало благоуханное дуновенье. И сразу после этого где-то на диво близко раздалось одинокое рыданье пастушьей флейты. Музыка влилась в меня неизъяснимой печалью.

– Что это? – спросил я.

– Это Сатана плачет, видя, как прекрасен мир, – произнес старик растроганным тоном, совсем не похожим на суровый тон его предшествующих речей. – Так бывает с теми, кто унижен, – все, что в них есть дурного, исходит сожалением при виде совершенства. Берегись тех, кто источает свет.

Он потянулся ко мне через стол, чтобы вложить мне в руку свою лилию. И я ушел, держа цветок, как свечу, между большим и указательным пальцами. Когда я добрался до нашего лагеря, золотистая полоса, пролегшая вдоль горизонта, воспламенила дюны. Во мне все так же звучало стенанье Сатаны. Я еще ни в чем не хотел себе признаться, но уже знал довольно, чтобы понять: белизна вторглась в мою жизнь и грозится ее разрушить.

* * *

Крепость Мероэ – такова эллинизированная форма египетского названия Баруа – построена на развалинах старой цитадели фараонов из того же самого базальта. Это и есть мой дом. Здесь я родился, здесь я живу, когда не путешествую, здесь, скорее всего, и умру, и гробница, где упокоятся мои останки, уже готова. Жилище это не назовешь уютным, скорее, это броня, дополненная некрополем. Но оно защищает от солнца и от песчаных бурь, и потом, мне кажется, что оно похоже на меня самого, и, любя его, я как бы отчасти люблю в нем самого себя. Сердцевину дворца образует гигантский колодец, восходящий к эпохе величия фараонов. Вырубленный в скале, он на глубине двухсот шестидесяти футов достигает самого Нила. Посередине его перерезает площадка, куда по идущему спиралью скату могут спуститься верблюды. Они приводят в движение норию, систему ковшей, которая поднимает воду вверх до первой цистерны, а та с помощью другой системы ковшей снабжает водой большой открытый бассейн в самом дворце. Гости, восхищающиеся гигантским сооружением, часто удивляются, почему не воспользоваться этим обилием чистой воды и не украсить дворец цветами и зеленью, ибо мой дворец скуден растительностью, как пустыня. Но так уж повелось. Ни я, ни мои приближенные, ни жены моего гарема – наверно, потому, что все мы родом из бесплодных южных краев, – не представляем себе Мероэ в садах. Но я понимаю, что чужестранца гнетет суровая дикость этих мест. Такое чувство, без сомнения, испытывали и Бильтина с Галекой, выбитые из привычной колеи и к тому же отверженные другими рабами из-за цвета своей кожи. Когда я расспрашивал о Бильтине управительницу гарема, эта нигерийка, хоть и привыкшая к пестроте рас и этнических групп, выражала одно только брезгливое отвращение. С бесцеремонностью старухи, знавшей меня еще ребенком и наставлявшей меня в моих первых любовных подвигах, она осыпала вновь прибывшую насмешками, за которыми угадывался едва скрываемый недоуменный упрек: зачем, зачем ты притащил сюда эту тварь? Она в подробностях описывала бесцветную кожу девушки, сквозь которую кое-где просвечивали сиреневые жилки, ее длинный узкий и острый нос, широкие торчащие уши, пушок на предплечьях и икрах и прочие изъяны, коими народы с черной кожей оправдывают отвращение, внушаемое им белыми.

– Да и вообще, – заключила старуха, – белые называют себя белыми, но они лгут. На самом деле они не белые, они розовые, розовые, как свиньи! И они воняют!

Мне был понятен этот перечень обвинений: народ с черной матовой кожей, с широким приплюснутым носом, крошечными ушами и безволосым телом, народ, полагающий, что у людей может быть только два надежных, лишенных тайны запаха: один – запах тех, кто питается просом, другой – тех, кто питается маниокой, выражал в них свою нелюбовь к чужеземцам. Я понимал эту нелюбовь, потому что ее разделял, и к любопытству, пробуждаемому во мне Бильтиной, без сомнения, примешивалась известная наследственная брезгливость. Я усадил старуху рядом с собой и доверительным, свойским тоном, который должен был ей польстить, напомнив мои молодые годы, когда она посвящала меня в таинства любви, спросил:

– Добрая моя Каллаха, есть один вопрос, какой я задавал себе с самого детства, но так и не сумел на него ответить. А ты наверняка знаешь ответ.

– Ну что ж, спрашивай, мой мальчик, – сказала она добродушно, хотя и недоверчиво.

– Слушай же! Речь о белокожих женщинах – я всегда хотел узнать, какого цвета волосы в трех местах на их теле. Что они, такие же белокурые, как на голове, или черные, как у наших женщин? А может, еще какого-нибудь цвета? Скажи мне, ведь при тебе раздевали чужестранку.

Каллаха, вновь поддавшись гневу, порывисто вскочила.

– Слишком много вопросов ты задаешь об этой твари! Можно подумать, что она тебя очень занимает. Уж не хочешь ли ты, чтобы я тебе ее прислала, тогда ты во всем удостоверишься сам.

Старуха чересчур много себе позволяла. Пора было призвать ее к порядку. Я встал и уже совсем другим тоном приказал:

– Ты права! Отличная мысль! Приготовь ее, и пусть она будет здесь через два часа после захода солнца.

Каллаха поклонилась и, пятясь, вышла.

Да, белизна вошла в мою жизнь. Словно бы в то весеннее утро, когда я бродил по рынку рабов в Баалуке, я подхватил какую-то болезнь. И когда умащенную притираниями и благовониями Бильтину привели в мои покои, она лишь воплотила собой этот поворот моей судьбы. Вначале я был просто под впечатлением света, который она, казалось, источает в сумрачных стенах моего дворца. В этом темном жилище Бильтина сверкала, точно золотая статуэтка, помещенная в ларец из черного дерева.

Она без церемоний уселась против меня, прикрыв руками наготу. Я пожирал ее взглядом. И вспоминал злобные колкости, только что услышанные от Каллахи. Старуха упоминала о пушке на предплечьях рабыни; и в самом деле, в трепещущем свете факелов ее обнаженные руки так и искрились огненными блестками. Но уши ее были скрыты длинными распущенными волосами, а тонкий нос придавал лицу выражение дерзкой смышлености. Что до запаха, то я раздувал ноздри, чтобы его уловить, скорее из гурманства, нежели из желания проверить старый поклеп, повторенный Каллахой насчет белых. Так мы довольно долго разглядывали друг друга – белая рабыня и черный господин. Я со сладким ужасом ощущал, как мой интерес к этой странной расе сменяется нежностью и страстью. Белизна овладевала моей жизнью…

Наконец я выговорил слова, которые были бы куда уместнее в ее устах, нежели в моих, если бы рабы имели право задавать вопросы:

– Чего ты от меня хочешь?

Неподобающий, опасный вопрос, ведь Бильтина могла подумать, что я осведомляюсь о том, сколько я должен за нее заплатить, хотя она уже принадлежала мне, и, очевидно, она так и поняла меня, потому что ответила сразу:

– Моего брата Галеку. Где он? Мы двое – дети Севера, затерянные в африканских пустынях. Не разлучай нас! Я сумею тебя отблагодарить!

На другой же день брат и сестра воссоединились. Но зато мне пришлось столкнуться с молчаливой враждебностью всего мероитского дворца, и Каллаха, несомненно, была среди первых, кто осудил непонятную милость, оказанную мной двум белым рабам. Каждый день я придумывал какой-нибудь предлог, чтобы видеть их. Мы то плыли под парусом по водам Атбары, то навещали город мертвых Бегерауэх, то смотрели верблюжьи состязания в беге в Гуз-Реджебе или просто сидели на высокой террасе дворца, и Бильтина пела финикийские песни, аккомпанируя себе на цитре.

Мало-помалу я стал смотреть на брата и сестру другими глазами. Ослепление их одинаковой белизной сменилось привычкой. Внимательно разглядев их, я стал замечать, как мало они похожи друг на друга, несмотря на принадлежность к одной расе. Но главное – я все больше восхищался лучезарной красотой Бильтины, и сердце мое проникалось унынием, словно чем прекраснее она мне казалась, тем безобразнее обречен был становиться я сам. Я все мрачнел, делался все более раздражительным и желчным. А все потому, что я видел себя теперь другими глазами: я считал себя грубой скотиной, неспособной внушать дружеские чувства, восхищение, а о любви и говорить нечего. Что скрывать, я начинал ненавидеть свою чернокожесть. Тут-то мне и вспомнились слова мудреца с лилией: эта душераздирающая музыка – плач Сатаны, который видит, как прекрасен мир. Я чувствовал себя жалким негром и плакал, видя, как прекрасна белая женщина. Любовь привела к тому, что в душе я предал свой народ.

Между тем у меня не было причин жаловаться на Бильтину. С тех пор как ее брат стал принимать участие в наших вылазках и развлечениях, лучшей подруги в радостях жизни нельзя было и желать. Она расточала мне нежности, а я хмелел от счастья и навсегда сохраню чарующее воспоминание о них, каким бы горьким ни было похмелье. Само собой, я ни минуты не сомневался в том, что Бильтина станет моей наложницей. Рабыня не смеет противиться желаниям своего господина, в особенности когда он царь. Но я оттягивал эту минуту, мне хотелось еще и еще любоваться ею, следя за тем, как меняется мое к ней отношение. Любопытство, возбужденное существом с непривычным обликом, которое тебя будоражит и чем-то смутно отталкивает, сменилось неутолимой плотской жаждой, сравнимой только с томительным, молящим голодом наркомана, оставшегося без зелья. Но в моей любви большую роль играла также прелесть неизведанного, которой меня манила Бильтина. В сумрачном дворце из базальта и черного дерева африканские женщины моего гарема сливались со стенами и предметами обстановки. Более того, тела этих женщин с их четкими и совершенными формами были как бы сродни той материи, из которой создано окружающее. Можно было подумать, что они выточены из красного дерева, вырезаны из обсидиана. В Бильтине я как бы впервые в жизни открывал для себя плоть. Белизна и розовость кожи наделяли ее несравненным даром наготы. Бесстыжая – таков был беспощадный приговор, произнесенный устами Каллахи. Я был согласен со старухой, но это-то больше всего и привлекало меня в моей рабыне. Негр, даже сбросивший с себя одежду, все равно одет. Бильтина, закутанная до самых глаз, всегда была обнажена. Скажу больше, африканское тело в особенности красят яркие одежды, массивные золотые украшения, драгоценные камни, но те же самые предметы на теле Бильтины казались тяжелыми, чужеродными, они как бы противоречили ее призванию к совершенной наготе.

Наступил Праздник Опыления финиковых пальм. Поскольку цветение пальм приходится на конец зимы, причем мужские особи расцветают на несколько дней раньше женских, опыление происходит в самый разгар весны. Пальмы мужского пола рассеивают по воздуху пыльцу, но, так как на одну мужскую особь в пальмовых рощах приходится двадцать пять женских (в точности как в гареме, где двадцать пять жен принадлежат одному господину), здесь необходимо вмешательство человеческих рук. Впрочем, обязанность отломить мужскую ветвь, взмахнуть ею по направлению четырех сторон света над женским соцветием и потом поместить ее в самую его сердцевину лежит только на женатых мужчинах. А молодежь поет и танцует под деревьями, где трудятся опылители. Празднества длятся ровно столько времени, сколько длится опыление, и по традиции в эту пору молодые пары обручаются, а свадьбы происходят полгода спустя во время Праздника Урожая. Ритуальное блюдо на Празднике Опыления – маринованное бедро антилопы с трюфелями, кушанье острое и пряное, куда добавляют стручковый перец, корицу, тмин, гвоздику, имбирь, мускатный орех и зерна кардамона.

Мы не преминули смешаться с праздничной толпой, которая пила, ела и плясала в обширных пальмовых зарослях Мероэ. Бильтина захотела присоединиться к группе танцовщиц. Она старалась, как могла, подражать сдержанному покачиванию тела, при котором голова остается совершенно неподвижной, а ноги делают крохотные шажки, что придает женскому танцу в Мероэ ритуальную величавость. Сознавала ли Бильтина, как сознавал это я, насколько чужеродной выглядит она в этой толпе девушек с туго заплетенными в косички волосами, со щеками в надрезах, девушек, на которых наложены строгие ограничения в пище? Наверно, сознавала на свой лад, потому что видно было, как мучительно ей подчинять себя танцу, минимумом движений выражающему весь пыл африканских страстей.

Тем более приятно мне было видеть, что она с аппетитом ест поданное на ужин бедро антилопы, сначала воздав должное закускам, которые по традиции подаются перед этим блюдом, – салату из цветущего эстрагона, колибри на маленьких вертелах, щенячьим мозгам с гарниром из кабачков, жареным зуйкам в виноградных листьях, соте из бараньих щек, губ и подбородков, а также хвостам ягнят, которые представляют собой просто-напросто мешки с салом. При этом рекой текли пальмовое вино и рисовая водка. Меня восхищало, что Бильтина, за обе щеки уписывая всю эту снедь, остается изящной, грациозной, соблазнительной. Любая другая обитательница моего дворца считала бы своим долгом едва отведать угощенье. Бильтина же с такой юной радостью отдавалась своему хорошему аппетиту, что невольно заражала им других. Так что и я на какое-то мгновенье тоже предался гурманству, но только на мгновенье, потому что, по мере того как время шло и ночь сменялась предрассветным сумраком, плач Сатаны снова вливался в мое сердце, а в мысли закрадывалось подозрение: не оттого ли глушит себя яствами и хмельными напитками Бильтина, что знает: еще до восхода солнца ей суждено разделить со мной ложе? Может, ей надо опьянеть, отупеть, чтобы перенести близость негра?

Рабы-нубийцы стали выносить грязную посуду и остатки ужина, когда я заметил, что Галека исчез. Это проявление деликатности с его стороны – не было сомнения, однако, что тут не обошлось без решающего вмешательства Бильтины, – тронуло меня и вернуло мне уверенность в себе. Я тоже удалился, чтобы умастить себя благовониями и сбросить доспехи и царские украшения. Когда я снова приблизился к шкурам и подушкам, в беспорядке громоздившимся на террасе дворца, Бильтина уже лежала на них, скрестив руки и с улыбкой глядя на меня. Я лег рядом с ней, я обнял ее и вскоре познал все тайны белизны. Но отчего, чтобы видеть ее тело, я должен был обнажить свое? Моя рука на ее плече, моя голова на ее груди, мои ноги меж ее ног – слоновая кость и смола! Едва завершив свои любовные труды, я погрузился в мрачное созерцание этого контраста.

А она? Что чувствовала она? Что думала? Я не замедлил это узнать! Бильтина вдруг вырвалась из моих объятий, бросилась к перилам выходящей в сад террасы, перегнулась через них, и тело ее стали сотрясать конвульсии и рвота. Наконец она возвратилась ко мне – очень бледная, осунувшаяся, с кругами под запавшими глазами. Она тихонько вытянулась на спине – ни дать ни взять надгробие.

– Жаркое не пошло мне впрок, – просто сказала она. – Бедро антилопы, а может, хвост ягненка.

Но меня ей обмануть не удалось. Я знал, что не антилопа и не ягненок вызвали рвоту и отвращение у женщины, которую я любил. Я встал и, убитый горем, удалился в свои покои.

До сих пор я мало говорил о Галеке, потому что все мои помыслы поглощала Бильтина. Но в смятении своем я потянулся к юноше, как бы к иной ипостаси его сестры, той ипостаси, что не могла причинить мне страданий, как бы к своего рода невинному наперснику. Да и разве не эту роль играют обычно братья и зятья? Если бы я искренне желал, чтобы он отвратил меня от Бильтины, я был бы разочарован. Мне и в самом деле показалось, что он живет в тени сестры, во всем полагаясь на ее суждения и решения. Удивил он меня и тем, как мало привязан он к своей финикийской родине. По его рассказам, они направлялись из своего родного города Библа в Сицилию, где живут их родственники, ибо финикийские обычаи требуют, чтобы молодежь уезжала из дома, обогащая свой жизненный опыт прихотями странствий. Для Бильтины и Галеки приключения начались на восьмой день плаванья, когда их корабль захватили пираты. Рыночная цена их молодости и красоты спасла им жизнь. Их высадили на берег неподалеку от Александрии и погнали пешими в караване, двигавшемся на юг. Они не слишком страдали в пути, потому что хозяева щадили пленников, стремясь сберечь их привлекательную внешность. Обаяние детей и зверят возмещает им их физическую слабость и охраняет от врагов. Красота женщины и юношеская свежесть мужчины – оружие не менее действенное. Я убедился в этом на собственном печальном опыте: никакая армия не могла бы осадить и сокрушить меня так, как эти двое рабов…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю