Текст книги "Вильям Гарвей"
Автор книги: Миньона Яновская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
Куда веди дороги из Фолькстона
Семья была дружной, зажиточной, а вскоре стала и многочисленной: дети рождались один за другим, и в конце концов Вильям очутился в компании трех сестер (старшая от первого брака отца) и шестерых братьев.
Уважение к старшим и друг к другу, честность, внимание, готовность прийти на помощь слабому, бескорыстие и скромность – вот те моральные черты, которые Томас Гарвей и его жена прививали своим детям.
Глава семьи подавал пример остальным; человек честный и благородный, энергичный и умный, он нажил значительное состояние и был уважаем окружающими. Дело свое он поставил широко, вел крупную торговлю с Константинополем, Левантом и другими странами, снаряжал суда и экспедиции, общался с широким кругом людей.
Всем своим детям Томас Гарвей дал хорошее образование, всех вывел в люди.
Трудно сказать, когда Вильям впервые пристрастился к врачебному делу, к естествознанию. В те ли часы, когда, забравшись в прибрежные заросли, наблюдал жизнь и смерть насекомых; или когда, случайно схватив за руку одну из своих сестер, впервые услышал на ее запястье биение пульса, показавшееся ему таинственным и значительным; или тогда, когда впервые увидел цыпленка, вылупившегося из яйца. Известно только, что он один из всей семьи пошел по пути медицины.
Профессия врача не пользовалась в то время ни особым уважением, ни признанием: лекарей считали ловкими фокусниками, дурачащими народ. Впрочем, многочисленные невежды из лекарского сословия вполне заслуженно снискали себе дурную славу. Медицина не сулила ни спокойной жизни, ни больших благ. Куда надежнее было идти расчищенным отцом путем торговли: проверять счетные книги или снаряжать торговые парусники и вместе с ними отправляться в заморские страны! Продолжать накопление богатств, завоевать почет и уважение общества. Стать достойным сыном достойного отца.
Но Вильям избрал другой путь – неспокойный и тернистый…
Старший сын, он первый отправился за наукой в соседний с Фолькстоном старинный город Кентербери. Там он поступил в гимназию и пять лет начинялся латынью и изречениями древних философов… Классицизм, только что утвердившийся в Европе, царил тут безраздельно. Древние писатели были главным источником знаний, примером для подражания, руководством и пособием.
В пятнадцать лет Вильям Гарвей закончил курс обучения в Кентерберийской гимназии и должен был вернуться в Фолькстон, к ожидавшему его отцу, чтобы постичь там искусство торговли.
Стоило только прислушаться к призывам отца и, выйдя из гимназии, пойти по знакомой дороге, приведшей его сюда пять лет назад, и, несомненно, английские гильдии приобрели бы еще одного уважаемого купца, которым могли бы гордиться не меньше, чем Томасом Гарвеем.
…Он сложил свои пожитки в заплечный мешок и двинулся в путь. Но вместо того чтобы направиться к южной части острова, где на берегу Ла-Манша его ждали отцовские суда, он свернул в противоположную сторону, к Лондону.
Это было первое длительное путешествие Вильяма Гарвея; он совершил его пешком.
Пыльная, опаленная солнцем дорога вилась меж полей, обсаженных колючим кустарником или обнесенных изгородью. Изрезанная глубокими колеями, изрытая выбоинами, она представляла собой немалую опасность для проезжих: тут легко можно было сломать ось, вывернуть кладь да и самому вывалиться из телеги или экипажа. Те, кто не рисковал ехать по такой дороге или не имел на то возможности, двигались пешком по протоптанным тропинкам, узкой и неровной ленточкой окаймляющим тракт с обеих сторон.
Вздымая пыль, по тракту катились брички, тяжело грохотали четырехместные кареты, скакали размашистым галопом кони с всадниками. Пешеходы – по большей части нищие и бродяги – шли, не торопясь, внимательно глядя под ноги, чтобы не провалиться в яму, не споткнуться о камень, не окунуться в какую-нибудь глубокую непросыхающую лужу, красующуюся тут с незапамятных времен.
Путь долог и утомителен, ноги гудят от усталости, горло и нос забиты едкой пылью, такая же пыль впиталась в одежду. Вильям не отличался физической силой, он был худощав и довольно тщедушен. Идти становилось все тяжелее, хотя мешок значительно облегчился – запасы продовольствия, прихваченные на дорогу, почти иссякли. Но вот, наконец, невдалеке показался Лондон.
В то время он представлял собой не один, а два города, еще не слившихся между собой: Вестминстер и Сити. В первом – Вестминстерское аббатство, дворец короля и здание парламента. На башне аббатства огромные часы гулко отбивают время. Во втором – беспорядочное скопление разностильных зданий, дворцы и хибарки, массивные старинные дома и наскоро сколоченные лавчонки. А посреди всего этого – островерхая крыша собора св. Павла, тонкие шпили колоколен, здание недавно построенной биржи.
Сити – это и есть собственно Лондон. У него свой хозяин – лорд-мэр, без разрешения которого никто, даже король, не имеет права въехать в городскую черту. Здесь живут богатые купцы и знатные семейства, судейские деятели, ремесленники и мелкий торговый люд.
Здесь, на бирже, в сердце лондонского Сити, заключаются мелкие и крупные сделки, скрещиваются все торговые пути Старого и Нового Света, наживаются капиталы и превращаются в нищих вчерашние богачи. Здесь торгуют всем, что только можно приобрести или продать.
Именно тут, в Сити, английские магнаты закладывают фундамент мировой Британской империи.
А на Лондонском мосту и в Тайбурне идет истребление тех, кто так или иначе мешает закладке этого фундамента.
На Лондонском мосту – высокие каменные дома, где живут и солидные коммерсанты и отбросы порта – спившиеся матросы, капитаны без кораблей, дельцы, не имеющие дел, просто жулики и авантюристы. Множество кабаков, публичных домов, лавок ростовщиков и менял.
И тут же высокие шесты, на которых нанизаны головы казненных, обвиненных в государственном преступлении. Это головы аристократов, отрубленные королевским палачом, быть может, много лет назад, а может быть, и совсем недавно. Они остаются здесь бесконечно долго в назидание подрастающему поколению.
В Тайбурне казнят обыкновенных преступников. Им не рубят головы – это привилегия аристократов; здешних преступников вешают на виселице, ставят к позорному столбу, выжигают на лбу клеймо. «Клиентура» Тайбурна не только уголовники: часто это авторы дерзких стихов, проповедники неугодных правительству религиозных учений, «еретики» разных мастей.
…Узкими грязными улочками вышел Вильям к берегу Темзы. Вид кораблей, идущих с моря, напомнил об оставленном родном доме; больно защемило сердце. Снова в последний раз, должно быть, подумал он о возвращении в Фолькстон. Может быть, все-таки послушаться отца и сделать торговую карьеру?
Но улыбнулся и пошел дальше, на север, почти прямым путем, ведущим в Кембридж, прославленный своим университетом. Там, в Кембридже, изучали медицину…
И вот он уже воспитанник колледжа и студент университета. Прежде в кембриджских колледжах были монастыри, и монастырский дух прочно поселился в них. Тяжелое мрачное строение в готическом стиле. Главное здание – фасадное, по сторонам его другие, в том числе и общежитие. Посредине большой двор. В главном здании огромный двухсветный зал столовой, залы для гимнастики и фехтования. Зеленая лужайка ведет к реке. Довольно широкая дорога – к университету.
Каждое утро Гарвей поднимается по узкой крутой лесенке в университетскую аудиторию, проходит тесными коридорами с высокими стрельчатыми окнами.
Преподают тут то же самое, что и в гимназии: латынь, богословие, схоластику. Внушаемые студентам доктрины мало чем отличаются от тех, которые Вильям уже слышал. Вся разница, собственно говоря, в том, что теперь он носит университетскую шапочку и тогу. Правда, на шапочке нет золотой кисточки, а на тоге герба: это достояние студентов аристократов. Правда, в колледже он обедает не за тем столом, за которым сидят графы и бароны, – с ними ни он, ни подобные ему не смеют общаться. Но зато в университете он изучает медицину!
Медицина… жалкий намек на науку! Ни одного слова свежее тысячелетней давности. В лекциях постоянные ссылки на Аристотеля, философия которого искажена до предела: сначала ее переводили с греческого на ассирийский, затем с ассирийского на арабский и, наконец, с арабского на латинский. Если еще учесть невежество переводчиков, можно себе представить, в каком виде дошла она до современников Гарвея! Многочисленными стараниями переводчиков и комментаторов все живое в учении великого философа древности, диалектика античного мира и создателя логики было убито, все мертвое – увековечено…
Вильям ловит каждое слово профессора, и все мрачнее и мрачнее становится его лицо, все тревожней и запутанней мысли. Невозможно разобраться в этих лекциях, в них нет ни логики, ни последовательности. Бесполезное умствование, начетничество, бесконечные цитаты, без ссылки на опыт, на практику.
– Тело человека, как учит нас Гиппократ, состоит из четырех элементов,? – читает профессор, – воды, огня, воздуха, земли. Кровь вырабатывается из питательных соков и, в свою очередь, служит для питания организма. Сердце – источник крови, заключающейся в правой его половине; левая половина – резервуар теплоты и жизненного духа.
– Аристотель учит, что снабжение частей тела кровью подобно приливам и отливам. Части тела, – поэтически разъясняет этот великий муж, – подобны берегам моря, кровь – морской воде. Эта пурпурная жидкость так же ритмично, как морские приливы и отливы, приходит к частям тела и исчезает. Вслед за тем приходит новая волна крови, богатой теплом, и снова исчезает в тканях. И происходит это непрерывно, пока не угаснет жизнь. Так, говорит Аристотель, в городах и селах вода, текущая по бесчисленным канавам к садам и виноградникам, исчезает в этих канавах, орошая землю. И заменяется все новыми и новыми запасами воды из водохранилищ и бассейнов…
Ни одного своего слова, ни одной своей мысли, ни одного наблюдения. Ни одного факта, который хоть кто-нибудь пытался бы доказать.
Учение Аристотеля, Гиппократа, Эразистрата, Галена было раз навсегда принято на веру, и сомневаться в нем никто не смел: оно было освящено церковью.
– Уважаемый господин профессор, могу я спросить, где именно образуется кровь?
– По учению древних, она образуется в печени, а распространяется по венам через сердце.
– А можно спросить, для чего служит артерия?
– По учению Галена, сердце присасывает из легких жизненный дух, универсальное жизненное начало, иначе – пневму, пневма смешивается с кровью, которая попадает в артерии через отверстие в перегородке сердца. По артериям жизненный дух с некоторым количеством крови разносится по всему телу, доставляя органам способность чувствования и движения.
Ответ достаточно исчерпывающий. Но не для пытливых умов. Вильям, раздосадованный тем, что должен все принимать со слов профессора, что ничего не может увидеть своими глазами, снова спрашивает:
– Я пробовал прокалывать палец, из него вытекала кровь. Эта кровь была смешана с духом?
– Алая кровь артерий всегда смешана с духом, – неопределенно отвечает профессор.
– Но тогда из места прокола за короткое время могло выйти много жизненного духа, и я утратил бы способность чувствовать и двигать пальцем. Однако…
Профессор строго прерывает неуемного ученика:
– Что бы ни было с вашим пальцем, никто не должен сомневаться в учениях древних гениев! И вам не советую…
В последних словах сквозит угроза. Но Вильям уже не может остановиться:
– Как же получается, что через отверстие в перегородке сердца кровь, смешанная с духом, попадает только в артерии? Почему же дух не перемешивается с кровью, идущей по венам? И нельзя ли где-нибудь увидеть, как, собственно, происходит это смешивание крови с духом?
Профессор разгневан. Но и тут, по укоренившейся привычке, он отчитывает студента не своими словами – он цитирует Гиппократа.
– Молодой человек, – изрекает он, – как сказал Гиппократ: «Искусство долговечно, жизнь коротка, опыт опасен, рассуждения не надежны!» Если вы хотите чему-нибудь научиться в нашем уважаемом университете, вы должны слушать не рассуждая.
Но Гарвей не умеет слушать, не размышляя Над услышанным. Его пытливый ум отказывается воспринимать вещи, в которых он не убежден. Он становится вспыльчивым и неуравновешенным. Все чаще происходят у него стычки с профессорами и докторами.
После лекций, идя по старинным улицам университетского города, он пытается разобраться в услышанном за день и мечтает увидеть вскрытое человеческое тело, в котором можно было бы прочесть все, как в раскрытой книге.
Наука, которую он изучает, называется анатомией и происходит от греческого слова «anatemno», что означает «рассекаю»; однако заниматься рассечением человеческих трупов он не может: это запрещено церковью, объявлено преступлением против религии. Приходится довольствоваться цитатами и беспомощными рассуждениями здешних учителей.
Впрочем, для недовольных, для тех, кто хочет по-настоящему овладеть медициной, есть другой путь: нужно поехать на континент, во Францию или Италию. Говорят, там медицинская наука в почете…
Эта мысль крепнет в нем на протяжении всех лет пребывания в Кембридже. Далекие, незнакомые цитадели науки манят, как яркий маяк, и к 1597 году Вильям Гарвей уже преисполнен решимости: нет, и на этот раз не домой поведут его дороги из Кембриджа! Он снова отправится в далекий путь, теперь уже в чужие страны.
Далекий путь
В 1597 году Гарвей, получив по окончании университета степень бакалавра, покинул Кембридж.
Он расставался с университетом без сожаления о потерянном времени, скорее даже с чувством благодарности за то, что именно здесь в нем пробудилось недоверие к признанным авторитетам, к «науке на словах», ко всему тому, что является плодом умозрения, а не результатом опыта.
В Лондоне он задержался ненадолго.
Он вышел к Темзе, пройдя мимо нарядных женщин, сидящих на крылечках домов и лениво переговаривающихся друг с другом. Кто-то пустил ему вслед острое словцо, кто-то рассмеялся, кто-то окликнул его. Он смерил их взглядом, в котором должно было сквозить презрение и который на самом деле выражал только крайнюю робость. А про себя изумился невероятной толщине этих горожанок, даже самых юных и миловидных из них. Откуда ему было знать, что на каждой надето по три платья, ибо носить только одно – значило показывать свою бедность?!
Вильям подошел вплотную к реке, с грустью – на этот раз только с тихой грустью – поглядел на корабли, с теплым чувством подумал о доме, об отце с матерью, о братьях и сестрах. Он смотрел на белые паруса и замечал, что одни из них потрепаны суровыми океанскими ветрами, а другие, новенькие и сверкающие, будто суда только что сошли со стапелей. Развлекаясь, он пытался определить, из каких морей вернулись первые и какой путь предстоит вторым. Его острый наблюдательный взгляд отмечал едва приметные детали, и эта привычка все видеть и все замечать сослужила ему в будущем хорошую службу. Много лет спустя он научился видеть и то, чего не видят другие, что не бросается в глаза каждому, на что может обратить внимание только исследователь.
Переплыв Ла-Манш, Гарвей высадился во Франции.
Слава о французских университетах шла по всей Европе. Говорили, что там процветает медицина, ведутся интересные занятия по анатомии; имена французских медиков – Фернеля, Риолана и других – гремели на весь мир. Университет в Монпелье считался лучшей медицинской школой на свете. Но… при ближайшем рассмотрении оказалось, что и в этой лучшей школе, как и в других французских университетах, гнездились раболепие перед авторитетом древних, косность и рутина, штудирование раз навсегда принятых «истин».
Медицинская наука во Франции была такой же пустой и бесплодной, как в Кембридже, только вокруг медицинского факультета тут было больше шума и программа, по которой обучались студенты, была значительно шире: читались лекции по разделам, в которые не заглядывали кембриджские доктора. Да имена профессоров успели стать известными далеко за пределами одной только Франции…
Словно специально для характеристики наук, преподававшихся тогда во французских медицинских школах, были предназначены слова Леонардо да Винчи: «Те науки пусты и полны ошибок, которые не порождены опытом, отцом всякой достоверности».
А о каком опыте могла идти речь, когда даже сомневающиеся боялись своими исследованиями и экспериментами – не приведи бог! – обнаружить хоть одну ошибку в учениях Аристотеля, Гиппократа, Галена?!
Необыкновенный идеологический деспотизм давил всякую свободную мысль, сковывал любое проявление самостоятельности в науке. Французские университеты не отличались в этом от остальных. Как и многие другие европейские высшие школы, они существовали под игом присяги, принятой для оканчивающих знаменитый университет в Болонье.
Текст присяги гласил:
«Ты должен поклясться, что будешь хранить и защищать то ученье, которое публично проповедуется в Болонском университете и других знаменитых школах, согласно тем авторам, уже одобренным столькими столетиями, которые объясняются и излагаются университетскими докторами и самими профессорами. Именно ты никогда не допустишь, чтобы перед тобой опровергали или уничтожали Аристотеля, Галена, Гиппократа и других и их принципы и выводы».
Но Гарвей по натуре своей не мог слепо охранять чей бы то ни было авторитет, если не был убежден в правильности проповедуемых этим авторитетом истин. Убежденности же этой ему за четыре года пребывания в Кембридже никто не сумел привить. Более того, все, что он там услышал и воспринял, возбудило в его уме множество вопросов и сомнений.
Вильям Гарвей очень скоро понял, что нравы и методы преподавания во французских университетах столь же мало могут удовлетворить его, как и ученье у себя на родине.
Из Франции он двинулся в Германию.
И тут столкнулся с той же рутиной, с тем же слепым поклонением авторитетам. Но было тут и нечто отличное.
Здесь в медицине господствовала «химическая школа». Ее основатель Парацельс (1493–1541 гг.) – личность настолько приметная и обособленная в истории медицины, что о ней стоит рассказать подробней.
Швейцарец по рождению, пастух в ранней молодости, Парацельс в конце концов окончил университет, много лет странствовал по миру и обосновался в Базеле, где получил кафедру физики, медицины и хирургии. Чернокнижник, астролог и алхимик, он дерзновенно ополчился против древности, торжественно сжег сочинения Галена, заявив, что подошвы его башмаков больше смыслят в медицине, чем древние авторы. Но и новых авторов он презирал не меньше. И на место всех и всяких учений выдвинул свое – мистический сумбур, в котором тонули верные наблюдения и открытия.
Он учил, например, что ритм пульса обусловлен влиянием небесных светил: два пульса ступней зависят от Сатурна и Юпитера, два шейных – от Меркурия и Венеры, пульс в области висков – от Меркурия и Луны, а главный пульс – под сердцем – от Солнца. Он предлагал рецепты для воскрешения мертвой курицы и для продления жизни человека до тысячи лет. Опередив гётевского Вагнера, он придумал способ для изготовления человечка-гомункулюса.
«Возьми известную человеческую жидкость и оставь ее гнить сперва в запечатанной тыкве, потом в лошадином желудке 40 дней, пока начнет жить, двигаться и копошиться, что легко заметить. То, что получилось, еще нисколько не похоже на человека, оно прозрачно и без тела. Если же потом ежедневно втайне, осторожно и благоразумно питать его человеческой кровью и сохранять в продолжение сорока седьмиц в постоянной равномерной теплоте лошадиного желудка, то произойдет настоящий живой ребенок, имеющий все члены, как дитя, родившееся от женщины, но только весьма малого роста…»
И наряду с этими бреднями, которым, однако, умудрялись верить, сквозь все наслоения шарлатанства пробивались его яркий ум и бунтарская натура, ищущая своих путей в науке. Этот мудрец и алхимик восставал против алхимии. Он говорил: «Задача алхимии не в отыскании философского камня, а в том, чтобы изготовлять лекарства для излечения больных».
Парацельс утверждал единство мироздания и пытался заполнить пропасть между живой и неживой природой. Он гениально предугадал существование микробов, призывал врачей развязать руки целительным силам организма, помочь им в борьбе с наводнившим организм врагом. В те времена еще ни один человек в мире даже и не подозревал о существовании этого врага – крохотных, невидимых простым глазом микроорганизмов.
«Химическое учение» Парацельса заключалось в следующем: человек состоит из серы, ртути, солей. Гармоническое сочетание их – здоровье, нарушение равновесия – болезнь. Преобладание серы, например, порождает лихорадку, преобладание солей – водянку и т. д. Для каждой болезни существует лекарство, нужно только найти целебную силу вещества, извлечь из него «эссенцию», имеющую отношение к той или другой болезни. Природа отмечает лекарства особыми значками, например: растение анакардиум следует использовать для лечения сердца, так как плоды его имеют форму сердца; чистотел помогает против желтухи, потому что у него желтый сок, и т. д.
Нелепость этих доводов очевидна теперь для нас. Но нужно помнить об уровне тогдашней науки и сказать кое-что в защиту самого Парацельса и его учения.
Разве ошибался он, когда находил, что организм человека и животных состоит из тех же химических элементов, что и неживая природа? Разве не правда, что нарушение соотношения этих элементов может вызвать болезни? Сейчас доказано, что нарушенный солевой обмен, недостаток или избыток минеральных солей может привести к целому ряду заболевании: подагре, каменной болезни, судорогам и т. д. Разве не применяем мы сейчас множество лекарств, составленных из тех же химических элементов, о которых говорил Парацельс? И, наконец, разве применение химии в медицине не создало эпоху в этой науке?!
Учение Парацельса было разработано его учеником Ван Гельмонтом и получило особенно широкое распространение в Германии.
Это была, по существу, первая попытка европейцев освободиться от влияния древних авторитетов, создать самостоятельную медицинскую доктрину.
Но стараясь внести в физиологию что-то свое, новое, последователи Парацельса основывались на сумбурном, мистическом учении и только еще больше запутывали науку.
В поисках подлинных научных знаний Вильям Гарвей не задержался и в Германии. Он отправился дальше, в прославленную своей оппозицией к древним авторитетам Италию. Так он попал в Падую…
По своей славе в области медицины Италия и Франция соперничали. Но в отличие от французских школ итальянские действительно были очагом и источником научных новшеств. И не только в области медицины: почти все великие ученые шестнадцатого века, развенчавшие неукоснительный авторитет древних, – Галилей, Бруно, Коперник, Везалий – жили, учились или работали в Италии. Итальянские анатомы поколебали тысячелетний культ Галена и создали новую анатомию. В Италию стремился всякий, кого не удовлетворяла наука комментаторов древних текстов.
Это не значило, что научная «ересь» в Италии шестнадцатого века была узаконена. Наоборот, выступления против господствовавших в области естествознания взглядов ставили ученого в положение воинствующего противника церкви со всеми вытекающими отсюда последствиями. Бруно, сожженный на костре; Коперник, объявленный сумасшедшим; Везалий, обреченный инквизицией на гибель по пути к «святым местам»; Галилей, подвергнутый позорному отречению, – они потому и пострадали, что осмелились открыто бунтовать против религиозных доктрин в вопросах мироздания. Но однажды зажженный факел бунтарства уже не угасал, вопреки всем и всяким преследованиям со стороны религиозных и светских властей.
Падуя с ее университетом была самым ярким очагом свободного просвещения в Италии. Особенно славилась Падуя своим медицинским факультетом. Тут преподавали один за другим Везалий, Фаллопий, Кассериус, Минадеус, Коломбо и Фабриций – создатели великой школы анатомов нового естествознания. В конце шестнадцатого века падуанский медицинский факультет достойно поддерживал свою славу. Кафедрой анатомии заведовал один из блестящих реформаторов анатомии Фабриций из Аквапендента.
Сюда, в падуанскую цитадель новой науки, и принес Гарвей свою любознательность и свое большое дарование.
…Сама Падуя показалась ему непривлекательной. Улицы узкие, унылые, однообразные. Город окружен стенами с несколькими воротами в них. Чуть ли не на каждой улице арки, тоже узкие, поддерживаемые колоннами из нетесанного камня. Шаги под высокими арками звучат гулко и немного жутко, особенно вечером, когда на опустевших улицах совсем темно. Крытые сводчатые галереи, соединяющие дома подобно висячим мостам, придают городу очень своеобразный вид. Здания суровые, со строгими линиями, не отличаются разнообразием архитектуры. Декоративных украшений на домах почти нет, на фасадах – по нескольку окон, которые располагаются небольшими группами. Тротуары чисты, но мостовые полны глубокой грязи, в которой зачастую можно увязнуть по щиколотку. Зато очень хороши площади, их много в Падуе. Особенно знаменита площадь вокруг местной святыни – собора Антония Падуанского.
На площади св. Антония Падуанского Гарвей впервые увидел человека в «беретино». Эта одежда пепельного цвета означала, что человек дал обет покаяния, искупая какой-нибудь «смертный грех». Человек в беретино прошмыгнул мимо, сгорбившись, с пристыженным видом.
Гарвей свернул в извилистый переулок. Девушка в покрывале, закрывшем голову, грудь и спину, медленно прогуливалась под охраной сморщенной и безмолвной старухи. Быстро прошел, обогнав Вильяма, мужчина в черном одеянии, все время вытаскивая из-за ворота какие-то непонятного вида обрезки материи, висящие на тесемке; он бережно целовал их и прятал на место. Должно быть, это были «святые» реликвии, полученные только что в церкви.
Невдалеке, за сравнительно широкой улицей показались ворота. Через них то и дело проезжали крестьянские телеги; с грохотом промчалась карета, разряженная старуха подпрыгивала в ней на мягких подушках.
За воротами начиналась дорога на Венецию. Гарвей повернул обратно, к университету. Сердце забилось чаще и сильнее. Он усмехнулся – волнуюсь, оттого и сердце зачастило! Обхватил пальцами правой руки левое запястье. Конечно, пульс тоже стал частым… Это уже не в первый раз он замечает: биение сердца и биение пульса на руке соответствуют друг другу и часто меняются в зависимости от состояния духа.
Вот и университет. Трехэтажное темное здание; над дверьми, поддерживаемыми парой сдвоенных колонн, три барельефа и небольшое лепное украшение над ними. И все. Строгое сооружение, каким и подобает быть храму науки.
Он вошел в это святилище, предварительно хорошо вычистив подошвы башмаков о каменную приступочку. Постоял в прохладном полумраке, сразу охватившем его за дверьми, и решительно двинулся дальше…
Здесь мы оставим его на время, чтобы поблуждать по лабиринту медицинской науки и углубиться в дебри человеческого организма. Без этого не будут понятны ни величие Гарвея, ни значение его открытия.
Один из историков медицины писал: «В сущности в истории медицины можно различить только два периода: древний, или греческий (так как основы древней медицины коренятся в учении греков), и современный, или Гарвеевский (так как вся современная медицина прямо или косвенно связана с открытием кровообращения); иными словами, история нашей науки распадается на два главных периода: тот, когда не знали физиологии, и тот, когда начали знакомиться с ней; тот, когда подчиняли природу концепциям рассудка, и тот, когда стали изучать ее путем научной индукции, основанной на наблюдении и опыте…
Чтобы доказать кругообращение крови, нужно было сначала восстановить права природы, переделать часть анатомии сосудистого аппарата, разрушить совсем так удивительно связанную систему движения крови, идти напролом против самых крупных и вместе с тем многочисленных авторитетов, порвать с двадцатью веками ложных традиций, одним словом, объявить войну всем ученым старины и дерзнуть утвердить окончательно в науке критику и опыт взамен слепой веры и теории».
Эту огромную, прямо-таки гигантскую работу проделал Вильям Гарвей. В век слепого и рабского преклонения перед авторитетами он «вырвал медицину из оков традиции, которая, явившись одно время славой медицины, становилась с течением времени ее позором».
Чтобы понять все величие его открытия, надо познакомиться с основными учениями медиков первого периода истории медицинской науки, познакомиться с анатомическими и физиологическими представлениями тех самых древних авторитетов, взгляды которых незыблемо царили в медицинской науке на протяжении многих веков.
Иными словами, необходимо замкнуться на кое-то время в те оковы, в которых находилась цина к моменту появления на арене науки англ юноши, студента Падуанского университета Гарвея.








