Текст книги "Очень долгий путь (Из истории хирургии)"
Автор книги: Минионна Яновская
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
– Я почти готов думать, – в отчаянье восклицает Гарвей, – что движение сердца и крови может быть известно только одному богу!
Ему помогло постичь эту тайну его уменье сомневаться – он сомневался в Кембридже, сомневался в Падуе; здесь он получил возможность убедиться в справедливости своих сомнений.
Высокое здание анатомического театра с большими перехваченными решетками окнами. Посреди зала – стол; на столе – мертвое человеческое тело. Студентов вокруг стола не так уж много: анатомические вскрытия привлекают только тех, кто всего себя отдает науке. Гарвей занимает свое постоянное место. Профессор Фабриций начинает вскрытие.
Надрез на кожных покровах, затем на мышцах. Потом профессор перепиливает несколько ребер. В образовавшееся «окно» видно мертвое, неподвижное сердце. Фабриций объясняет:
– Господа медики! Вы видите перед собой важнейший орган человеческого организма. Вот через этот широкий сосуд – полую вену – из правой части сердца разносится по всему телу кровь; она достигает самых отдаленных участков и потребляется на питание организма. С левой стороны, как вы видите, из левого желудочка, выходит самый толстый сосуд – аорта. Отсюда начинается вторая кровеносная система – система артерий. Артерии тоже несут кровь, но не грубую, как вены, а одухотворенную, смешанную с теплотой и жизненным духом. Дух поступает в левое сердце через легкие и смешивается с кровью, проникающей через поры межжелудочковой перегородки. А творится кровь – печенью.
Учитель рассекает сердце, и теперь все могут увидеть обе его половины. И плотную перегородку между ними. И отверстия, через которые смешивается венозная кровь с артериальной? Ничего подобного – никаких отверстий нет!
– Поры настолько малы, что мне ни разу не удавалось увидеть их, – говорит честный Фабриций. – Но вы знаете, что и Гален, и великий Везалий…
Гарвей добывает трактаты Галена и жадно изучает их. Они читаются легко, как романы, так увлекательно они написаны, так поэтичен их язык. Но, боже мой! – сколько же в них несообразностей! Да здесь найдется не двести ошибок, как скромно подсчитал Везалий, – здесь их намного больше, раз даже он, студент-медик, способен обнаружить их…
Впрочем, не рано ли ему делать столь далеко идущие выводы? Вправе ли он, при своем незначительном опыте, подвергать сомнению веками существующее учение?
Когда Гарвей, в конце концов, опроверг это учение, за плечами у него был уже большой опыт экспериментатора, врача и хирурга. Да, и хирурга – дважды дипломированный врач Гарвей с глубоким уважением относился к хирургии, начинавшей набирать научную силу. Он уже много лет был практикующим врачом в Лондоне, главным доктором в старейшем госпитале св. Варфоломея, профессором кафедры анатомии и хирургии, когда наступил ЕГО день.
Все годы он продолжал добиваться истины – экспериментировал на животных, выслушивал сотни человеческих сердец своих пациентов. Само по себе это было новшеством: ни один врач до Гарвея не пытался на слух определять и лечить болезнь. А Гарвей определял и лечил. Это не прибавило ему друзей. Все его поведение у постели больного вызывало насмешки и недоброжелательство лондонских коллег. Вероятно, он был единственным врачом, который выслушивал пульсацию крови на запястье и по состоянию пульса, по числу и наполненности ударов, делал выводы о здоровье пациента.
Вот он склонился к груди больного, к той ее стороне, где между пятым и шестым ребром бьется сердце. Он вслушивается в удары – одни более громкие, другие послабее – и мысленно представляет себе то, что много раз видел в своих опытах: вот сердце сжалось и приняло форму конуса, верхушка его приблизилась к стенке грудной клетки, и удар слышен четко и гулко. Да, но удары не все одинаковы, вот слышится глухой шум, напоминающий шипенье… Значит, с сердцем что-то неладное, значит, сердце больное. Значит, лечить надо сердце. И он лечит сердце средствами, которые ни одному врачу не приносили столько славы, хотя и были обыкновенными растительными лекарствами. Но Гарвей знал, что они подействуют именно на больное сердце, потому и применял их. И лекарства действовали, вот что самое замечательное.
Такого рода подход к больному становился слишком понятным – Гарвей охотно объяснял «секреты» своего успеха. Этот подход был доступен каждому смертному и грозил рассеять весь туман, которым окутали медицину дипломированные врачи по незнанию истинных причин заболеваний. Кровопускание осталось их излюбленным средством, употребляли его иной раз в чудовищных дозах: до шестидесяти кровопусканий одному больному! Лечили и астрологией, и заговорами, лечили и лекарствами, иногда, случайно, приносившими пользу. Лихорадку «изгоняли» священники: заставляли больного соблюдать бесконечные посты, биться лбом о землю, замаливая грехи, за которые бог и ниспослал болезнь. Заставляли вносить большие суммы на церковь.
Метод Гарвея вызвал бурное недовольство среди лондонских врачей и священников. Его оговаривали, на него клеветали, обзывали презрительными кличками. На популярности Гарвея-врача все это не отражалось: больные-то выздоравливали.
Гром грянул в 1628 году, когда Гарвей выпустил маленькую книжечку с таким скучным, неинтересным и, казалось бы, ничего опасного не таившим названием: «Анатомическое исследование о движении сердца и крови у животных».
Пол-унции крови
Почти тридцать лет, включая годы студенчества, понадобилось Гарвею, чтобы написать эту книжечку. Размышляя над удивительным механизмом сердечных и венных клапанов, над всей структурой сердца, над обилием крови, приходящей в движение по артериям и венам, над быстротой этого движения, Гарвей неотступно думал над одним вопросом: могут ли соки перевариваемой пищи, как этому учили древние авторы, пополнять кровью беспрестанно опустошаемые вены? От беспрерывного притока крови артерии должны были разорваться, если бы кровь какими-то путями не возвращалась из них в вены и не попадала бы вновь в правый желудочек сердца.
Ученый спросил себя: не имеет ли кровь кругового движения?
Так поставить вопрос значило ответить на него. Никто до Гарвея не помышлял о круговороте крови, никогда никому такая возможность и в голову не приходила. А Гарвей записал в своих заметках (было это за десять лет до выхода в свет его книжечки): очевидно из устройства сердца, что кровь непрерывно переносится в аорту через легкие, что она должна переходить из артерий в вены, а отсюда очевидно непрерывное круговое движение крови, происходящее вследствие биения сердца.
Гениальная догадка. Не совсем, конечно, догадка: многое Гарвей наблюдал во время вивисечения. Но главное – круговорот крови – он должен был еще доказать, доказать так, чтобы и враги не могли ни к чему придраться.
Он придумывал множество элементарных и вполне доказательных экспериментов. Он доказал и безусловное наличие в артериях именно крови, а никакого не жизненного духа; он доказал, что по венам кровь идет от конечностей к сердцу, а не наоборот, а стало быть, между артериями и венами существуют места соединения, через которые кровь переходит из одних в другие. Но всего этого было недостаточно. И Гарвей приступает к самому своему остроумному, пожалуй, самому элементарному во всей медицинской науке и самому бесспорному опыту.
Весь опыт заключался в простом арифметическом подсчете. После него вся тысячелетняя теория о движении сердца и крови в живом организме развеялась в прах. Гарвей навсегда перечеркнул домыслы древних о том, что кровь уничтожается на периферии тела и что после каждого сердечного удара печень срочно изготовляет новую порцию крови, которая, в свою очередь, пройдя через весь организм, тотчас полностью идет на его питание.
Гарвей вскрыл грудную клетку овцы, добрался до сердца, разрезал его: собрал из левого желудочка – заметьте, из левого, откуда берет начало артериальная система – всю находившуюся в нем кровь и взвесил ее. Весы показали три унции. Ровно три унции (аптекарская унция равна 28,3 грамма) посылало сердце в путешествие по телу овцы при каждом своем сжатии – систоле. В полчаса таких сжатий – систол бывает более тысячи. Не всегда в путешествие посылается ровно три унции крови – бывает и меньше и больше. Гарвей решил взять минимальное количество для своих расчетов: одну шестую часть от трех унций – пол-унции. Помноженные на тысячу сокращений сердца, даже эти минимальные пол-унции давали огромный для овцы вес: пятьсот унций крови! Ровно столько, сколько всего крови содержится в теле овцы. Получается, что вся кровь животного проходит через сердце и употребляется организмом за каких-нибудь полчаса.
Чтобы бесперебойно пополнять такое огромное количество крови в течение всей жизни животного, нужно при нем устроить по крайней мере две фабрики: одна должна непрерывно изготовлять пищу, другая – непрерывно перерабатывать ее в кровь. Абсурдность такого положения очевидна. Ни одно животное, тем более ни один человек, не в состоянии поглощать без передышки тонны пищи и без передышки перерабатывать ее в тонны крови.
По данным современной физиологии, количество крови, выбрасываемое при каждой систоле человеческого сердца, равно одной восьмисотой или даже одной тысячной веса тела человека. Если человек весит семьдесят пять килограммов, количество крови, поступающей в аорту во время сжатия сердца, равно примерно семидесяти пяти граммам. Помножим семьдесят пять граммов на минимальное число сокращений сердца в течение получаса, то есть на тысячу. Что получается? Получается, что за полчаса, в течение которых сердце сократится минимум тысячу раз, оно выбросит из своих полостей в аорту семьдесят пять килограммов крови. Ровно столько, сколько весит сам человек! И в пятнадцать раз больше, чем содержится крови в его теле…
Вычисления Гарвея были последним доказательством в пользу его открытия кровообращения, на котором основана вся современная физиология. Он сумел завершить учение о движении крови, претерпевшее за многие сотни лет массу изменений и никогда ранее не соответствовавшее действительности. Он опроверг казавшуюся незыблемой в течение полутора тысяч лет теорию Галена и противопоставил ей новую систему, обоснованную во всех деталях со строгостью научного метода.
Вкратце система эта выглядит так.
В теле человека не может быть крови больше, чем весит сам человек; кровь в таком количестве не может уничтожаться и вновь пополняться организмом; организм не в состоянии поглотить все количество крови, поступающее в артерии; если бы она не переходила в вены и не возвращалась в сердце, артерии разорвались бы от непрерывного притока крови. Но раз сердце все-таки перегоняет именно такое большое количество крови, что подтверждено многочисленными опытами и вычислениями, значит, масса крови остается постоянной, одно и то же небольшое количество ее, примерно семь процентов от веса тела человека, непрерывно циркулирует в организме, совершая в нем полный круговорот по замкнутой кровеносной системе – из сердца в артерии, оттуда в вены, из вен снова в сердце, из него в легкие, опять в сердце и снова в артерии. И так всю жизнь, пока не остановится сердце. В пределах жизни круговорот крови вечен.
Период освобождения науки от кабального авторитета древних, начатый Везалием в области фактов, завершился Гарвеем в сфере идей.
Свои идеи Гарвей изложил в маленькой книжке и отдал ее на суд человечества.
Смерч поднялся в ученом мире. Не спасло ни посвящение, сделанное Гарвеем по обычаю того времени королю и президенту Лондонской коллегии врачей; ни воззвание автора к «уважаемым докторам», которые присутствовали при его опытах и соглашались с очевидными фактами… Ничто не помогло.
Прежде всего – лондонские врачи, те самые, на добросовестность которых уповал Гарвей. Они не были заинтересованы ни в каком обновлении врачебного искусства, а именно к этому вело новое учение. Всю жизнь практиковали они, не зная кровообращения, успели накопить немалые средства, и это были, по-своему, честно заработанные деньги. Они вовсе не желали заново переучиваться, слишком явным было бы признание собственного ничтожества. И ни один лондонский врач, имевший хоть несколько лет практики за плечами, не признал сразу гарвеевского открытия. Но опровергнуть его они тоже ничем не могли. Что же им оставалось делать? Шуметь. И они шумели. Они не давали прохода великому ученому, называли его невеждой, врагом религии, в конце концов, объявили сумасшедшим. Пациенты начинали сторониться Гарвея; на сей раз он потерял большую часть своей практики.
Потом травля вышла за пределы и лондонских домов, и врачебного сословия, и самого Лондона, и даже Англии. Она приняла угрожающий размах.
Учение Гарвея разрушало весь старый мир. Он решал далеко не только физиологические и медицинские проблемы. Он задевал не только науку – он разрушал привычную философию и религию, камня на камне не оставлял от домыслов философов-схоластов, от вздора мракобесов и фантазий монахов. Его учение в корне подрывало религиозно-идеалистическое мировоззрение, господствовавшее в естествознании, оно лишало последнего убежища «жизненный дух», а с ним и божественное начало.
Столкновение двух мировоззрений – идеалистического и материалистического – и вызвало смерч. Он не утихал несколько десятков лет.
Под нажимом рутинеров, врачей и профессоров Парижский университет объявил учение Гарвея ересью. За Парижем последовали медицинские школы Франции и других европейских стран. Трактаты, пытающиеся опровергнуть открытие кровообращения, писали все, кто мог сказать хоть мало-мальски близкое к естествознанию слово. Писали и священники, и врачи, и профессора, и невежды; сторонники древних авторитетов из числа неученой публики – аристократы; писали честолюбцы и карьеристы и даже некоторые серьезные медики, искренне не верящие в возможность кровообращения.
Но через несколько лет началось отрезвление. Нужно отдать должное лондонской коллегии врачей – одной из первых коллегия поняла величие гарвеевского открытия и во всеуслышанье заявила об этом.
Десятилетнее одиночество Гарвея кончилось.
В защиту его выступили философы. И первым среди них – Декарт. Выдающийся французский философ, математик, физиолог и физик, он сам всю жизнь боролся против схоластики, за приобретение реальных знаний в изучении природы. Гарвей – материалист, убежденный противник метафизики, был близок Декарту, и он решительно взял сторону ученого. Восхваляя труды Гарвея, он заявил, что труды эти пробили лед, и освобожденная от оков вода грозила затопить последние островки схоластической науки. В «Рассуждении о методе» Декарт горячо поддерживает Гарвея и в дальнейшей своей деятельности основывается на учении о кровообращении.
Наконец, заговорили и анатомы – в Германии, Италии и даже во Франции. На защиту Гарвея поднялись люди, не имеющие никакого отношения ни к физиологии, ни к медицине, ни к науке вообще, – заговорили литераторы.
Великий сатирик Буало в «Забавном приговоре» жестоко и хлестко высмеял весь Парижский медицинский факультет:
«Рассмотрев прошение ученых докторов и профессоров Парижского университета, из которого явствует, что несколько лет тому назад незнакомец по имени Разум пытался вломиться в школы означенного университета и даже изменил и обновил многие явления природы, не испросив на то разрешения Аристотеля, а именно: дозволил крови странствовать по всему телу, предоставив ей беспрепятственно блуждать, бродить и обращаться по венам и артериям, не имея на подобное бродяжничество никакого права, кроме разрешения со стороны опыта, свидетельство которого никогда не принималось в означенных школах. Судебная палата, признавая вышеозначенное прошение уважительным, приказывает крови прекратить всякое бродяжничество, блуждание и обращение по телу под страхом полного изгнания с медицинского факультета…»
В середине семнадцатого века, незадолго до смерти Гарвея, учение его получило перевес в неравной борьбе: в Риме, Дьеппе, Амстердаме, Копенгагене, Гамбурге, Лейдене, Монпелье – в крупнейших медицинских центрах все больше голосов раздавалось в защиту кровообращения. Хотя споры не смолкали долго – в некоторых странах они продолжались около ста лет, а в Испании до конца восемнадцатого столетия все еще не признавали кровообращения, – Гарвей дожил до торжества своего учения. Это стоило ему множества обид и оскорблений, массы сил и энергии, душевной боли и жестокого разочарования в людях науки…
Пусть! Дело было сделано: идея восторжествовала.
Незнакомец по имени Разум победил.
Глава 4 Северная звезда
Француз Амбруаз Паре, англичанин Вильям Гарвей, русский Николай Пирогов… Шестнадцатый, семнадцатый, девятнадцатый века. Этапы в развитии медицинских идей. В последнем – два эпохальных открытия: наркоз и антисептика.
И – Пирогов.
О Николае Ивановиче Пирогове написаны десятки книг и сотни статей. Сам Пирогов оставил большое литературное наследство, в том числе множество писем, воспоминаний и автобиографические записки. Ничего нового сказать о нем мне не удастся. Я буду следовать за его записками до той поры, пока он их вел, и постараюсь осветить то, что он сделал для хирургии. Потому что история хирургии невозможна без истории Пирогова и его трудов. И не судите меня за сухость изложения – Пирогов не любил цветистых фраз. В трудах литературных он был так же ясен, четок и лаконичен, как и в своей научной деятельности.
В автобиографических записках Пирогов вспоминает о переломном моменте в своей жизни, когда судьба его повернула совсем не в ту сторону, в какую, судя по всему, могла бы повернуть. О моменте, когда он должен был выбирать свою будущую специальность.
…Диплом еще не делает лекаря. За четыре года обучения в Московском университете Пирогов не сделал ни одной операции, даже ни одного кровопускания, не вырвал ни одного зуба; и не только на живом – он не сделал ни одной операции на трупе и даже не видел, как их делают. Он не видел ни разу тифозного больного, не держал в руках ланцета. «Вся моя медицинская практика в клинике ограничивалась тем, что я написал одну историю болезни, видев только однажды моего больного в клинике, и для ясности прибавив в эту историю такую массу вычитанных из книг припадков, что она поневоле из истории превратилась в сказку…» «Хорош бы я был лекарь с моим дипломом, дававшим мне право на жизнь и на смерть…»
Только на лекциях анатома Лодера, ученого европейской известности, основателя первого фонда для первого анатомического музея России, преподавание велось наглядно с демонстрацией препаратов, любовно отделанных самим профессором. Но и Лодер не требовал от студентов самостоятельных занятий на трупах, упражнений в препарировании. Как и другие, Пирогов довольствовался тем, что выставлял Лодер на своих лекциях, но наглядность преподавания заставила его полюбить этот предмет. И несмотря на полное незнакомство с практической анатомией, увлекательные лекции Лодера родили в нем желание заняться именно анатомией. Он зазубривал ее по книгам, тетрадкам, записям лодеровских лекций, по рисункам. Из любви к анатомии Пирогов стал хирургом.
России пора было иметь своих русских профессоров, которые читали бы лекции не на латинском, а на русском языке. Правительство решило основать «профессорский институт», готовящий русских профессоров-медиков. Лучших из Московского университета посылали в Дерпт. Пирогов был в числе лучших. Получив лекарский диплом, он решил посвятить жизнь анатомии.
Но судьба распорядилась иначе – судьба в лице профессора Е. О. Мухина. Не то чтобы обстоятельства навеки оторвали Пирогова от избранного – всю свою жизнь он занимался анатомией; обстоятельства как бы прикрепили его к неизбранному, к незаинтересовавшему в годы студенчества предмету – к хирургии. К счастью для него самого, для русской и мировой науки.
Когда Мухин предложил Пирогову ехать в Дерптский университет, а оттуда – за границу, готовиться к профессорской деятельности, он одновременно потребовал назвать специальность, по которой Пирогов желает заниматься (таковы были условия для зачисления в «профессорский институт»). Тут бы Пирогову и назвать анатомию. Но он назвал… физиологию. Почему?
«А потому, что я знал уже о кровообращении, знал, что есть на свете химус и хилус; знал и о существовании грудного протока; знал, наконец, что желчь выделяется в печени, моча – в почках, а про селезенку и поджелудочную железу не я один, а и все еще немногое знают; сверх этого, физиология немыслима без анатомии, а анатомию-то уже я знаю, очевидно, лучше всех других наук».
Никто не внушал ему этого в университете, где физиология была как бы сама по себе, хотя и должна была бы опираться всеми своими корнями на анатомию, но он считал: физиология немыслима без анатомии, а уж анатомию-то он вызубрил назубок.
Так и назвал бы анатомию! Боялся обидеть Мухина. Мухин, который помог ему, четырнадцатилетнему юнцу, без законченного среднего образования, попасть в университет; Мухин, кумир его детства, в которого он играл, изображая врача, после того как Мухин вылечил его брата; Мухин, который и тут, в посылке его в Дерпт, сыграл, видно, немалую роль – Мухин-то был физиологом! И даже когда ему ответили, что физиология не входит в круг избираемых для будущих профессоров специальностей, он все равно не назвал анатомию: сказал, буду хирургом…
Причину объясняем сам Пирогов: хирургия еще более, чем физиология, должна быть связана с анатомией, кроме того, избрав хирургию, не будешь иметь всю жизнь дело с одними только трупами – будешь оперировать живых людей, получишь возможность оправдать свой диплом.
С тем и уехал он в Дерпт, очень удачно попав там под опеку профессора Мойера – бывшего ученика знаменитого итальянского хирурга Антонио Скрапа, бывшего военного хирурга в войну 1812 года, прекрасного пианиста, лично знавшего Бетховена и вообще очень культурного человека. При всем при том Мойер, как его называет сам Пирогов, был «талантливым ленивцем», предпочитал операциям музицирование и милые литературные беседы с Жуковским, Языковым, Сологубом, часто бывавшими в его доме. Разгадав в Пирогове человека незаурядного и талантливого, Мойер сразу приблизил его к себе. И не только дома, где приобщал восемнадцатилетнего юношу к культуре, – в университете, в операционной, в клинике. Видно, уже тогда профессор Мойер учуял в Пирогове будущую замену себе, человека, способного возглавить после него хирургическую кафедру Дерптского университета. Так оно потом и было.
Будущим профессорам Мойер охотно предоставлял возможность самостоятельно вгрызаться в тайны медицинской науки, и русские лекари погрузились в работу. Пирогов с головой окунулся в анатомию – дорвался до возможности делать все своими руками: вскрывал, препарировал, что-то выискивал, что-то комбинировал. Читал жадно и неутомимо всю возможную и доступную литературу. Не была забыта и физиология – он экспериментировал на животных. Бараны, телята, собаки…
Через год эксперименты приняли определенное направление, замаячила отчетливая цель: Пирогов занялся перевязкой брюшной аорты. Определилась и тема его докторской диссертации – что может дать перевязка брюшной аорты при паховых аневризмах?
Аневризмами в то время занимались многие хирурги – это было как раз то, с чем им приходилось сталкиваться на войне. Но с точки зрения науки об аневризмах, способе и последствиях их лечения мало что было известно.
В Дерпте русским врачам пришлось пробыть не два года, как это предполагалось вначале, а все пять. Во Франции началась июльская революция 1830 года, и русское правительство побоялось отпустить за границу молодых профессоров: как бы не заразились революционными настроениями и не привезли бы с собой европейскую смуту! Авось и в Дерпте найдется для них работа.
Работа, разумеется, нашлась, особенно для тех, кто ее искал. В маленькой университетской клинике не так уж много приходилось оперировать. Хотя чем дальше, тем больше и чаще Мойер стал избегать серьезных операций и многое доверял делать Пирогову. Пирогов за годы пребывания в Дерпте вкусил прелесть большой хирургии: ему приходилось и перевязывать бедренную артерию, и вылущивать аневризму височной артерии, и вырезать рак губы. В хирургии сосудов он становился большим специалистом – помогли опыты на животных. Он успел в эксперименте перевязать множество артерий, проследить за тем, как это отражается на общем состоянии организма. Он не случайно назвал докторскую диссертацию «Легко ли выполнима и безопасна ли перевязка брюшной аорты при аневризмах в паховой области?». Безопасна ли такая операция с точки зрения реакции всего организма, подвергнутого хирургическому вмешательству? Вот что важно было ему установить. Что последует за операцией не только в оперированном органе, но и во всех других, вместе взятых?
Эта постановка вопроса была началом будущего пироговского направления в хирургии – направления анатомо-физиологического.
Диссертация вышла на славу. Великолепные иллюстрации, выполненные самим диссертантом с натуры, с тех препаратов, которые он своими руками делал, красочные, в натуральную величину – тоже прекрасно удались. О диссертации заговорили и профессора, и студенты. И было о чем говорить – исследования и выводы, представленные в диссертации, оказались важны и для физиологии, и для хирургии; интересы той и другой науки, представленные в одной работе, как бы связывали их в одно целое.
Так бы и должно быть – для успешного развития хирургии необходимо подходить к ней с физиологических позиций; но так не было до Пирогова. Физиология считалась чисто теоретической наукой, хирургия – практической.
Пирогов же, начиная с Дерпта, всю жизнь стремился увязать – и увязывал – хирургию с анатомией и физиологией.
Диссертация вышла на славу. В ней молодой ученый, на основании многочисленных экспериментов, подробно и полно описал расстройство кровообращения при перевязке брюшной аорты. Перевязка замедляет кровообращение в больших брюшных артериальных стволах и вызывает паралич нижних конечностей; затем наступает смерть. При вскрытии погибших животных Пирогов обнаруживал переполненные кровью полости сердца и многочисленные тромбы. Он показал, что перевязка является опасным вмешательством, что она влияет на весь организм и резко изменяет его функции. Но если аорту стягивать постепенно, а не сразу, животные не гибнут после операции: у них успевают образоваться обходные пути кровообращения по другим, не главным сосудам. В итоге он доказал необходимость не быстрого, а постепенного выключения кровообращения при операциях на сосудах.
Через сто лет, во время Великой Отечественной войны, хирурги подтвердили это положение Пирогова в своей обширной клинической практике: крупные артериальные стволы перевязывали не в один, а в два приема – сначала сосуд затягивается не полностью, а через некоторое время, в повторной операции, перевязывается окончательно.
Из Дерпта молодой русский профессор отправляется в Германию – предполагалось, что едет он туда учиться. Но, как он это не без удовольствия обнаружил, учиться, собственно, было нечему, разве что усовершенствованию хирургической техники. Во всей Германии был только один-единственный настоящий хирург-анатом, который знал анатомию так же хорошо, как и хирургию, – знаменитый геттингенский профессор Лангенбек. И хотя он был учителем всех германских хирургов, большинство из них анатомией пренебрегало, они оставались хирургами-техниками. Пирогову пришлось с изумлением услышать, как прославленные немецкие профессора с кафедры говорили о бесполезности анатомических знаний, а сами во время операций отыскивали какой-либо важный артериальный ствол исключительно на ощупь или вызывали на консультацию анатомов.
Медицина в Германии стояла на распутье, хирургия была изолирована от главных ее основ – анатомии и физиологии. Вскрытия трупов хирурги не делали и не присутствовали при них, патологическую анатомию не знали и не придавали ей значения.
Разочаровал Пирогова и Париж, куда он поехал, уже будучи профессором Дерптского университета, заняв место ушедшего на покой Мойера. Порадовала его только встреча со знаменитым французским хирургом Вельпо; порадовала и польстила: он застал главу французской хирургической школы за чтением своего труда, несколько месяцев назад вышедшего в свет, – «Хирургическая анатомия артериальных стволов и фиброзных фасций».
Услышав, что перед ним «тот самый» Пирогов, Вельпо не поскупился на похвалы – он расхваливал и само исследование, и рисунки к нему, и все пироговское направление в хирургии.
Пирогов приехал знакомиться с парижскими госпиталями, но они произвели на него тяжелое впечатление: смертность во время и после операций была очень высока, сами госпитали выглядели угрюмо. У каждого из французских светил можно было чему-нибудь научиться – один отлично производил ампутации, другой приобрел известность анатомическими исследованиями полости рта, третий прославился трудами о лечении огнестрельных ранений. Но в целом французская хирургическая школа для Пирогова была неприемлема – его путь был правильнее.
Хирургии, во всех своих проявлениях, пора было прочно опереться на научную основу. Научной основой Пирогов считал физиологию, патологическую и хирургическую анатомию.
Как история медицины делится на два периода – до Гарвея и после него, так история русской хирургии разделена надвое Пироговым.
В России еще в помине не было медицинских школ, когда Франция и Италия славились ими. В Италии университеты, в которые входили медицинские школы, появились – в Солерно с девятого века, в Болонье – с двенадцатого. Медицинский факультет Парижского университета был основан около 1270 года. Уже Амбруаз Паре заложил основы современной хирургии, а в России до царствования Бориса Годунова даже в войсках не было врачей. Итальянская школа анатомов прославилась Везалием, Коломбо, Фалоппием, Фабрицием, а Россия еще не знала анатомии. Гарвей уже давно открыл кровообращение, во Франции была основана хирургическая академия, а в России еще и университета не было…
Россия в вопросах развития хирургии отстала от Европы на несколько столетий. И догнала ее за несколько десятков лет. После того как в российском небе взошла пироговская звезда.
Известный русский хирург и историк медицины профессор В. А. Оппель считает, что начальный период русской хирургии длился с момента введения ее преподавания в России, то есть с Петра I, и до момента, когда гением Пирогова она оформилась в самостоятельную отечественную школу. С трудов Пирогова начинается летосчисление современной русской хирургической науки.