Текст книги "Вальс на прощание"
Автор книги: Милан Кундера
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
8
Боксер с любопытством похаживал по комнате, ничуть не подозревая, какой избежал опасности. Якуб лег на диван и стал думать, как быть с ним. Пес нравился ему, был добрым и веселым. Беззаботность, с какой он в течение нескольких минут освоился в чужой комнате и подружился с чужим человеком, была даже сомнительной и граничила с глупостью. Обнюхав все углы комнаты, боксер вскочил к Якубу на диван и улегся рядом. Якуб удивился такому проявлению дружбы, но принял его беспрекословно. Он положил руку собаке на спину и стал наслаждаться теплом звериного тела. Он всегда любил собак. Они были близкими, привязчивыми, преданными и при этом совершенно непонятными. Человек никогда не узнает, что по сути творится в голове и в сердце этих доверчивых и веселых посланцев чужой и непостижимой для него природы.
Он потрепал пса по спине и вспомнил сцену, свидетелем которой был минуту назад. Старики с длинными шестами сливались в его сознании с тюремными надзирателями, следователями и доносчиками, приглядывающими за тем, не заводит ли сосед в магазине политические разговоры. Что толкало людей к их прискорбной деятельности? Злоба? Бесспорно, но и жажда порядка. Ибо жажда порядка – это желание превратить человеческий мир в мир неорганический, где все налажено, все действует, подчиняясь надличностному уставу. Жажда порядка есть одновременно и жажда смерти, ибо жизнь извечное нарушение порядка. Или можно сказать иначе: жажда порядка являет собой добродетельный предлог, с помощью которого ненависть к людям прощает себе свои бесчинства.
Затем он вспомнил светловолосую девушку, не желавшую пропустить его с собакой в Ричмонд, и почувствовал к ней болезненную неприязнь. Старики с шестами не вызывали в нем отвращения, тех он хорошо знал, тех учитывал, никогда не сомневаясь в том, что они существуют и должны существовать и что всегда будут его преследовать. Но эта девушка… вот где был источник его вечного поражения. Красивая, она появилась на сцене отнюдь не в виде преследователя, а как зритель, полностью поглощенный зрелищем и отождествившийся с теми, кто преследует. Якуб всегда приходил в ужас от того, что такие зрители безоглядно готовы придержать для палача жертву. Ибо палач с течением времени стал по-соседски близкой фигурой, тогда как от преследуемого попахивает чем-то аристократическим. Душа толпы, которая когда-то, возможно, отождествлялась с преследуемыми убогими, теперь отождествляется с убогостью преследователей. Ибо охота на человека в нашем веке стала охотой на привилегированных: на тех, кто читает книги или имеет собаку.
Он чувствовал под рукой теплое собачье тело и говорил себе, что эта светловолосая девушка явилась затем, чтобы таинственным намеком оповестить его, что в этой стране он никогда не будет любим и что она, посланец народа, всегда с готовностью придержит его для тех, кто станет протягивать к нему шест с проволочной петлей. Он обнял пса и привлек к себе. Мелькнула мысль, что он не может бросить его здесь на произвол судьбы, что должен увезти его из этой страны, как память о преследованиях, как одного из тех, кто уцелел. И он представил, что прячет здесь у себя этого веселого песика, словно гонимого, убегающего от полиции человека; это рассмешило его.
Раздался стук в дверь, и в комнату вошел Шкрета:
– Наконец-то ты дома. Ищу тебя целый день. Где ты бродишь?
– Я был с Ольгой, а потом… – Он хотел было рассказать ему историю с собакой, но Шкрета прервал его:
– Я это и предполагал. Так тратить время, когда надо обсудить столько вещей. Я уже сказал Бертлефу, что ты здесь, и попросил его пригласить нас к себе.
В эту минуту пес спрыгнул с дивана, подошел к доктору, встал на задние лапы, а передние положил ему на грудь. Шкрета потрепал пса по шее и, как бы ничему не удивляясь, сказал:
– Ну ладно, Бобеш, ладно, ты хороший…
– Его зовут Бобеш?
– Да, Бобеш, – подтвердил Шкрета и объяснил, что пес принадлежит владельцам лесного трактира неподалеку от курорта; пса тут знает каждый, он частенько сюда захаживает.
Пес понял, что речь идет о нем, и обрадовался. Виляя хвостом, он норовил лизнуть Шкрету в лицо.
Доктор Шкрета сказал:
– Ты отличный психолог. Сегодня ты должен как следует прощупать его. А то я не знаю, как и подступиться к нему. У меня на него большие виды.
– В смысле этих иконок?
– Иконки – ерунда, – сказал Шкрета. – Речь идет о более важных делах. Хочу, чтобы он усыновил меня.
– Усыновил?
– Вот именно. Для меня это дело жизни. Если стану его сыном, автоматически получу американское гражданство.
– Ты хочешь эмигрировать?
– Нет. Я провожу здесь серьезные опыты и не хочу их прерывать. Об этом тоже собираюсь сегодня потолковать с тобой, потому что для них ты мне понадобишься. Но с американским паспортом я смогу свободно передвигаться по всему миру. Иначе простому человеку отсюда никуда не выбраться. А я мечтаю побывать в Исландии.
– Почему именно в Исландии?
– Нигде лучше не ловятся лососи, – сказал Шкрета и продолжал: Сложность заключается лишь в том, что Бертлеф не настолько старше меня, чтобы быть моим отцом. Придется объяснить ему, что юридический статус приемного отца – нечто совершенно иное, чем статус отца настоящего, и что теоретически он мог бы меня усыновить, даже будь он моложе меня. Он, пожалуй, поймет меня, но у него очень молодая жена. Моя пациентка. Послезавтра она приезжает сюда. Я послал Зузи в столицу, чтобы встретить ее в аэропорту.
– Зузи знает о твоем плане?
– Конечно. Я попросил ее любой ценой расположить к себе свою будущую свекровь.
– А как американец относится к этому? Что он говорит?
– В том-то и вся загвоздка. Этот малый ни до чего не может додуматься сам. Поэтому мне нужно, чтобы ты прощупал его и посоветовал, как мне к нему подкатиться.
Шкрета, взглянув на часы, заявил, что Бертлеф уже ждет их.
– А как быть с Бобешом?
– Но как получилось, что он у тебя?
Якуб рассказал приятелю, как спас собаке жизнь, но тот был погружен в свои мысли и слушал его вполуха. Когда Якуб кончил, Шкрета сказал:
– Пани трактирщица – моя пациентка. Два года назад она родила прекрасного ребятенка. Бобеша они очень любят, и тебе придется завтра отвести его к ним. А пока дадим ему снотворное, чтобы он не докучал нам.
Он вытащил из кармана тюбик с таблетками. Притянул к себе пса, открыл ему пасть и вбросил таблетку в горло.
– Через минуту он сладко уснет, – сказал Шкрета и вышел с Якубом из комнаты.
9
Бертлеф приветствовал обоих гостей. Якуб, оглядев помещение, подошел к картине, на которой был изображен бородатый святой.
– Я слышал, что вы рисуете, – сказал он Бертлефу.
– Да, – ответил Бертлеф. – Это святой Лазарь, мой патрон.
– Почему вы сделали сияние голубым? – удивился Якуб.
– Мне приятно, что вы об этом спрашиваете. Люди обычно смотрят на картину и совершенно не вникают в то, что видят. Сияние я сделал голубым, потому что оно на самом деле голубое.
Якуб вновь удивился, а Бертлеф продолжал:
– Люди, привязанные к Богу особенно сильной любовью, вознаграждены святой радостью, которая разливается по их душам и исходит из них наружу. Свет этой божественной радости спокойный и тихий и имеет цвет небесной лазури.
– Постойте, – прервал его Якуб, – вы полагаете, что сияние – нечто большее, чем только изобразительный символ?
– Несомненно, – сказал Бертлеф. – Однако не стоит представлять себе, что головы святых источают его непрерывно и что святые ходят по свету, как марширующие фонари. Ничуть не бывало. Лишь в определенные минуты большой внутренней радости из них изливается голубоватое сияние. В первые века после смерти Иисуса, когда было много святых и много тех, кто знал их близко, в цвете сияния никто не сомневался – на всех картинах и фресках того времени вы увидите его голубым. Лишь с пятого столетия художники начинают изображать его другими цветами, скажем, оранжевым или желтым. В период готики оно уже исключительно золотое. Это было более декоративно и лучше выражало мирскую мощь и славу церкви. Но настоящее сияние походило на это ничуть не больше, чем тогдашняя церковь на первоначальное христианство.
– Я этого не знал, – сказал Якуб. Бертлеф, подойдя тем временем к шкафчику с алкогольными напитками, стал обсуждать с гостями, какой бутылке отдать предпочтение. Наливая затем в три рюмки коньяку, он обратился к доктору Шкрете:
– Надеюсь, вы не забудете о том незадачливом отце. Для меня это очень важно.
Шкрета заверил Бертлефа, что все благополучно кончится, и Якуб спросил, о чем речь. Получив объяснение (надо оценить благородный такт обоих мужчин: даже Якубу они не назвали имени отца), он проявил к незнакомцу, зачавшему ребенка, большое сочувствие:
– Кто из нас не пережил подобных мук! Это одно из великих испытаний. Тех, кто не выстоит в нем и станет отцом вопреки своей воле, ждет пожизненный крах. Впоследствии они становятся злобными, как все проигравшие люди, и желают такой же участи всем остальным.
– Друг мой! – воскликнул Бертлеф. – И это вы говорите счастливому отцу! Если вы задержитесь здесь еще дня на два, на три, вы увидите моего прекрасного сына и откажетесь от того, что вы только что сказали.
– Не откажусь, – возразил Якуб, – ибо вы стали отцом не вопреки своей воле!
– Слава Всевышнему, нет. Я отец по воле своей и по воле доктора Шкреты.
Доктор Шкрета удовлетворенно подтвердил его слова и заметил, что у него иной взгляд на отцовство, чем у Якуба, о чем, кстати, свидетельствует и беременность его дорогой Зузи.
– Единственное, – добавил он, – что вселяет в меня некоторый скепсис в отношении деторождения, так это неразумный выбор родителей. Уму непостижимо, как это уроды отваживаются размножаться. Они, верно, думают, что бремя уродства станет легче, если им поделиться с потомством.
Бертлеф назвал точку зрения Шкреты эстетическим расизмом:
– Нельзя забывать, что не только Сократ был уродом, но и многие знаменитые любовницы не отличались телесным совершенством. Эстетический расизм едва ли не всегда является проявлением неопытности. Те, что не слишком глубоко проникли в мир любовных радостей, могут судить о женщинах лишь по внешнему виду. Но те, что по-настоящему познали их, понимают, что глаза способны приоткрыть лишь малую толику того, чем женщина может одарить нас. Когда Бог призвал человечество любить и размножаться, он принимал во внимание, пан доктор, и уродливых, и красивых. Впрочем, я убежден, что эстетический критерий от дьявола, а не от Бога. В раю уродство и красота не различались.
Затем в дискуссию вмешался Якуб и сказал, что в его нежелании размножаться эстетические доводы не играют никакой роли:
– Я мог бы привести с десяток доводов, почему не следует становиться отцом.
– Говорите, мне любопытно, – сказал Бертлеф.
– Прежде всего я не люблю материнства, – сказал Якуб и задумался. Нынешний век разоблачил все мифы. Детство давно уже не являет собой пору невинности. Фрейд обнаружил сексуальность у младенцев и поведал нам все об Эдипе. Одна Иокаста по-прежнему окутана тайной, и никто не решается сорвать с нее этот покров. Материнство – последнее и наибольшее табу, но в нем скрывается и наибольшее проклятие. Нет сильнее привязанности, нежели привязанность матери к ребенку. Но эта привязанность навсегда калечит душу ребенка и с взрослением сына уготавливает матери самую жестокую любовную муку, какая существует. Я утверждаю, что материнство – проклятие, и не хочу его множить.
– Далее, – сказал Бертлеф.
– Есть еще и другие причины, по которым я не хочу умножать число матерей, – сказал Якуб в некотором смущении. – Я люблю женское тело и испытываю отвращение, представляя себе, как любимая грудь превращается в мешок для молока.
– Далее, – сказал Бертлеф.
– Пан доктор, несомненно, подтвердит нам, что к женщинам, лежащим в клинике после аборта, врачи и сестры относятся значительно хуже, чем к роженицам, и не скрывают от них некоторого презрения, хотя и сами, по крайней мере раз в жизни, не обходятся без подобной операции. Однако это в них сильнее любых рассуждений, ибо культ размножения продиктован самой природой. Поэтому не ищите в призывах к увеличению популяции разумных аргументов. Вы полагаете, что в церковной морали, благословляющей размножение, слышится глас Христа или что посредством коммунистической пропаганды деторождения с вами разговаривает Маркс? Из-за стремления к сохранению рода человечество вскоре задохнется на своей маленькой планете. Но призывы к увеличению популяции раздаются по-прежнему, и публика умильно льет слезы при виде кормящей матери или ухмыляющегося младенца. У меня это вызывает отвращение. Стоит представить себя склоненным с тупой улыбкой над коляской, подобно миллионам прочих энтузиастов, мороз по коже подирает.
– Далее, – сказал Бертлеф.
– И, конечно, нельзя не думать и о том, в какой мир ты посылаешь ребенка. В скором времени его отберет у меня школа и станет вбивать ему в голову всяческие бредни, против которых я сам тщетно боролся всю жизнь. Прикажете мне смотреть, как из моего отпрыска вырастает болван-конформист? Или привить ему свой образ мыслей и затем смотреть, как он несчастен, ибо вовлечен в те же конфликты, что и я?
– Далее, – сказал Бертлеф.
– И, конечно, нельзя не думать и о себе. В этой стране дети наказуемы за непослушание родителей, а родители – за непослушание детей. Сколько молодых людей были выброшены из школ потому, что их родители попали в немилость! А сколько родителей смирились со своей трусостью до конца дней, лишь бы не навредить детям! Кто здесь хочет сохранить хотя бы частицу свободы, не должен иметь детей, – сказал Якуб и замолчал.
– Вам остается привести еще пять доводов, чтобы завершить ваши десять заповедей, – сказал Бертлеф.
– Последний довод настолько значителен, что он стоит всех пяти, сказал Якуб. – Родить ребенка – значит выразить свое абсолютное согласие с человеком. Если у меня появился ребенок, то тем самым я как бы сказал: я родился, познал жизнь и убедился, что она настолько хороша, что заслуживает повторения.
– А для вас жизнь не была хороша? – спросил Бертлеф.
Якуб, стремясь быть точным, осторожно ответил:
– Знаю лишь, что я никогда не мог бы с полной убежденностью сказать: человек – замечательное творение, и его следует умножать.
– Это оттого, что ты познал жизнь лишь с одной, причем наихудшей, стороны, – сказал доктор Шкрета. – Ты никогда не умел жить. Ты всегда считал, что твой долг быть, как говорится, у первоисточника, в самом эпицентре событий. А что представляли собой эти твои события? Политику. Но политика – это наименее существенная и наименее ценная сторона жизни. Политика – это грязная пена на реке, тогда как настоящая жизнь реки разыгрывается гораздо глубже. Детородные способности женщины изучаются тысячелетиями. Это надежная и солидная история. И ей совершенно плевать, какое нынче правительство у кормила. Я, натягивающий резиновую перчатку и исследующий нутро женщины, куда больше в эпицентре жизни, чем ты, чуть было не лишившийся ее в своих постоянных заботах о благе народа.
Вместо того, чтобы защищаться, Якуб согласился с упреками друга, и поощренный таким образом доктор Шкрета продолжал:
– Архимед своими кругами, Микеланджело куском камня, Пастер своими опытами – единственно они изменяли жизнь людей и творили подлинную историю, тогда как политики… – Шкрета, помолчав, презрительно махнул рукой.
– Что «тогда как политики»? – спросил Якуб и затем возразил: – А я вот что скажу тебе. Если наука и искусство – действительно подлинная арена истории, то политика, по сути, закрытая научная лаборатория, где производятся невиданные эксперименты над человеком. Подопытных людишек сбрасывают там в трюмы, затем вновь извлекают на сцену, прельщая их аплодисментами и устрашая петлей, предавая и принуждая к предательству. В этой лаборатории я работал лаборантом, но не раз бывал в ней и жертвой вивисекции. Бесспорно, я не создал никаких ценностей (равно как и никто из тех, кто работал там со мной), но я узнал лучше других, что такое человек.
– Я понимаю вас, – сказал Бертлеф, – и знаю эту лабораторию, хотя сам никогда не был в ней лаборантом, а всегда был лишь морской свинкой. Война настигла меня в Германии. Женщина, которую я любил, выдала меня гестапо. К ней пришли и показали мою фотографию, на которой я был в объятиях другой женщины. Ее это ранило, а как вам известно, любовь нередко обретает форму ненависти. Я отправился в тюрьму с таким чувством, что меня туда привела любовь. Разве это не прекрасно – очутиться в лапах гестапо и сознавать, что это, по сути, привилегия человека, которого слишком сильно любят?
Якуб ответил:
– Что меня особенно отвращало в человеке, так это то, как его жестокость, низость и ограниченность умеют напяливать на себя лирическую маску. Она послала вас на смерть, воспринимая это как трепетное проявление раненой любви. А вы шли на виселицу ради ограниченной бабенки, исполненный сознания, что играете роль в трагедии, написанной для вас Шекспиром.
– После войны она со слезами пришла ко мне, – продолжал Бертлеф, словно не слыша замечания Якуба. – Я сказал ей: «Тебе нечего бояться. Бертлеф никогда не мстит».
– Видите ли, – сказал Якуб, – я часто думаю о царе Ироде. Вы знаете эту историю. Он якобы узнал, что родился будущий иудейский царь, и из страха лишиться трона приказал истребить всех младенцев. Я представляю себе Ирода иначе, хотя знаю, что это лишь игра воображения. По моему мнению, Ирод был образованный, умный и очень благородный царь, проработавший долго в лаборатории политики и понявший, что такое жизнь и что такое человек. Ирод понял, что человека не следовало создавать. Кстати, его сомнения не были уж так неуместны и грешны. Если я не ошибаюсь, Господь тоже усомнился в человеке и увлекся мыслью перечеркнуть свое творение.
– Да, – подтвердил Бертлеф, – об этом сказано в шестой главе «Бытия»: «Истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил… ибо Я раскаялся, что создал их».
– Но, возможно, это была лишь минута слабости Господа, ибо в конце концов он позволил Ною сохранить себя в своем ковчеге и начать историю человечества сызнова. Можем ли мы быть уверены, что Бог никогда не сожалел о своей слабости? Но сожалел он или не сожалел, делать было нечего. Бог не может ставить себя в смешное положение, постоянно меняя свои решения. А что если это был именно Он, кто вложил свою мысль в голову Ирода? Можем ли мы исключить это?
Бертлеф, пожав плечами, ничего не ответил.
– Ирод был царь. Он отвечал не только за себя. Он не мог сказать себе, как я: пусть другие поступают, как хотят, я же размножаться не буду. Ирод был царь и знал, что обязан решать не только за себя, но и за других, и он принял решение за весь род людской: человек плодиться не будет. И так началось избиение младенцев. Случилось это не по столь низкому поводу, какой приписывает ему традиция. Иродом двигало самое что ни на есть благородное стремление: высвободить наконец мир из когтей человека.
– Ваше толкование Ирода мне вполне нравится, – сказал Бертлеф. Нравится настолько, что отныне я буду представлять себе избиение младенцев так же, как вы. Но не забывайте, что именно в то время, когда Ирод решил, что человечество должно прекратить свое существование, в Вифлееме родился мальчик, который избежал его ножа. И этот мальчик вырос и сказал людям, что существует лишь одно-единственное, ради чего стоит жить: любить друг друга. Возможно, Ирод был более образован и опытен. Иисус, по существу, был юноша и многого о жизни не знал. Возможно, все его учение объясняется лишь его молодостью и неопытностью. Если хотите, его наивностью. И все-таки за ним была правда.
– Правда? Кто доказал эту правду? – воинственно откликнулся Якуб.
– Никто, – сказал Бертлеф. – Ее никто не доказал и не докажет. Иисус так любил своего Отца, что не мог допустить, будто Его творение было неудачным. Иисуса к этому вела любовь, а вовсе не рассудок. Поэтому спор между ним и Иродом может разрешить только наше сердце. Стоит ли быть человеком или нет? В пользу этого у меня нет доказательств, но я верю Иисусу, что стоит. – Тут он с улыбкой кивнул в сторону Шкреты. – Поэтому я и послал сюда свою жену полечиться у доктора Шкреты, который в моих глазах один из святых учеников Иисусовых, ибо он творит чудеса и пробуждает к жизни дремлющие чрева женщин. Пью его здоровье!
10
Якуб всегда относился к Ольге с отцовской серьезностью, и в шутку любил называть себя «стариком». Но она знала, что у него немало женщин, к которым он относится иначе, и завидовала им. А сегодня впервые у нее мелькнула мысль, что в Якубе и вправду есть что-то от старика. От его отношения к ней веяло какой-то затхлостью – молодежь чутко улавливает этот исходящий от старшего поколения запах.
Старые люди отличаются тем, что любят похвастаться былыми страданиями, превращая их в экспонаты музея, куда приглашают посетителей (ах, эти печальные музеи так редко посещаются!). Ольга поняла, что она главный живой экспонат музея Якуба и его бескорыстно-благородное отношение к ней рассчитано на то, чтобы доводить до слез посетителей.
Сегодня она познакомилась и с самым драгоценным неживым экспонатом музея: с голубой таблеткой. Когда он сегодня разворачивал ее перед ней, она, к своему удивлению, не почувствовала никакой растроганности. Хотя она и понимала, что в тяжкие минуты жизни Якуб думал о самоубийстве, пафос, с которым он сообщал об этом, показался ей смешным. Смешной показалась и осторожность, с какой он разворачивал таблетку из шелковистой бумаги, словно это был драгоценный алмаз. Не понимала она и того, почему он хочет вернуть яд доктору Шкрете в день своего отъезда и вместе с тем провозглашает, что каждый взрослый человек должен быть хозяином своей смерти при любых обстоятельствах. Будто за границей Якуб не может заболеть раком и в не меньшей мере нуждаться в яде! Однако для Якуба таблетка была не простым ядом, а символическим реквизитом, который сейчас в каком-то сакральном ритуале он должен отдать жрецу. Это было смешно.
Возвращаясь с водных процедур, она шла в сторону Ричмонда. Несмотря на все эти ехидные мысли, она радовалась приезду Якуба. У нее было страстное желание осквернить музей Якуба и вести себя в нем не как экспонат, а как женщина. Поэтому она была несколько разочарована, найдя на двери записку, предлагавшую ей зайти за ним в соседнюю комнату, где он ждет ее с Бертлефом и Шкретой. Присутствие посторонних людей лишало ее смелости уже хотя бы потому, что Бертлефа она не знала, а доктор Шкрета обычно относился к ней с любезным, но очевидным небрежением.
Бертлеф, однако, быстро избавил ее от робости: представившись ей с низким поклоном, он выбранил доктора Шкрету за то, что тот до сих пор не изволил познакомить его со столь интересной женщиной.
Шкрета ответил, что опекать девушку поручил ему Якуб и что он умышленно не представил ее Бертлефу, зная, что ни одна женщина не способна устоять перед ним.
Бертлеф принял это оправдание с веселым довольством. Затем поднял трубку и заказал в ресторане ужин.
– Уму непостижимо, – сказал доктор Шкрета, – как в этом захолустье, где ни в одном трактире не получишь приличного ужина, нашему другу удается жить с таким комфортом.
Бертлеф запустил руку в открытую сигарочницу, стоявшую возле телефона и наполненную серебряными пятидесятицентовыми монетами.
– Человек не должен скупиться… – улыбнулся он.
Якуб заметил, что впервые видит человека, столь вдохновенно верящего в Бога и умеющего при этом жить в такой роскоши.
– Вероятно, это потому, что вы никогда не видели истинного христианина. Слово «Евангелие», как вам известно, означает радостную весть. Радоваться жизни – важнейший завет Христа.
Ольге показалось, что настала минута вмешаться в разговор:
– Если положиться на то, что нам говорили учителя, то христиане видели в земной жизни лишь юдоль скорби и надеялись, что настоящая жизнь наступит только после смерти.
– Милая барышня, – сказал Бертлеф, – не верьте учителям.
– А все святые, – не сдавалась Ольга, – только и занимались тем, что отрекались от жизни. Вместо того, чтобы любить, они истязали себя, вместо того, чтобы подобно нам беседовать, они уходили в пустыни, а вместо того, чтобы по телефону заказывать ужин, жевали корешки.
– Вы совсем не понимаете святых, барышня. Это были люди, бесконечно привязанные к наслаждениям жизни, но достигавшие их иными путями. Как вы думаете, что является высшим наслаждением для человека? Вы можете предполагать что угодно, но все равно не дойдете до истины, ибо вы не достаточно искренни. Это не упрек, ибо для искренности необходимо самопознание, а для самопознания – время. Но может ли быть искренной девушка, которая так излучает молодость, как вы? Она не может быть искренной, поскольку не познала себя самое. Но если бы познала себя, она должна была бы согласиться со мной, что наивысшее наслаждение для человека – это быть предметом восхищения. Вы так не думаете?
Ольга ответила, что знает лучшие наслаждения.
– Нет, едва ли, – сказал Бертлеф. – Возьмите, например, вашего бегуна, которого знает здесь каждый ребенок, того, что выиграл три олимпиады подряд. Вы считаете, он отрекался от жизни? А ведь он, несомненно, вместо бесед, любви и пиршеств должен был без устали бегать вокруг спортивной площадки. Его тренировки были очень похожи на то, чем занимались наши великие святые. Святой Макарий Александрийский, когда жил в пустыне, систематически наполнял корзину песком, взваливал ее на спину и затем долгими днями ходил с ней по бескрайним просторам до полного изнеможения. Но, вероятно, для вашего бегуна, как и для Макария Александрийского, существовало какое-то величайшее вознаграждение, которое намного превышало всяческую надсаду. Представляете ли вы, что такое слышать овации огромного олимпийского амфитеатра? Нет большей радости! Святой Макарий прекрасно знал, почему он носит на спине корзину с песком. Слава о его рекордных путях-дорогах по пустыне вскоре облетела весь христианский мир. А святой Макарий был сродни вашему бегуну. Этот тоже сперва одержал победу в забеге на пять тысяч метров, потом на десять тысяч, а уж когда дальше дело не пошло, поставил рекорд в марафоне. Жажда всеобщего восхищения неутолима. Святой Макарий неузнанным явился в Табеннскую обитель и попросил принять его в члены общины. Когда пришло время сорокадневного поста, настал его звездный час. Если все постились сидя, он все сорок дней простоял! Это был триумф, какой вам и не снится! А вспомните святого Симеона Столпника! Он выстроил в пустыне столп, на котором была маленькая площадочка. На ней нельзя было сидеть – только стоять. И он стоял там всю жизнь, и весь христианский мир восхищался этим невероятным рекордом, которым человек как бы перешагивает границы человеческих возможностей. Святой Симеон Столпник это Гагарин третьего столетия. Можете ли вы представить себе блаженство, переполнившее Геновефу Парижскую, когда она услышала от галльских купцов, что святой Симеон Столпник знает о ней и благословляет ее со своего столпа? А почему, думаете, он стремился поставить рекорд? Уж не потому ли, что жизнь и люди для него ничего не значили? Не будьте наивной! Отцы церкви очень хорошо знали, что святой Симеон Столпник честолюбец, и подвергли его испытанию. От имени духовных властей приказали ему слезть со столпа и перестать состязаться. Это был удар для святого Симеона Столпника! Но он был настолько мудр или хитер, что послушался. Отцы церкви не возражали против его рекордов, они хотели лишь удостовериться, что его тщеславие не превышает его послушания. И увидев, с какой печалью он слезает со столпа, тотчас повелели ему вернуться наверх, так что святой Симеон получил право умереть на своем столпе под сенью всеобщей любви и восхищения.
Ольга внимательно слушала, а при последних словах рассмеялась.
– Эта невероятная жажда всеобщего восхищения вовсе не смешна, а трогательна. Тот, кто жаждет быть предметом восхищения, льнет к людям, чувствует себя связанным с ними, не может жить без них. Святой Симеон Столпник один-одинешенек на одном квадратном метре столпа. И все-таки он со всем миром! В своем воображении он видит миллионы глаз, устремленных к нему! Он присутствует в миллионах голов и радуется тому. Это великий пример любви к людям и любви к жизни. Вам трудно даже представить себе, милая барышня, насколько все еще жив во всех нас Симеон Столпник. И как до сих пор он творит лучшее, что есть в наших существах.
Раздался стук в дверь, и в комнату вошел официант, толкавший перед собой тележку, заставленную закусками. Застелив стол скатерью, он стал накрывать ужин. Бертлеф, зачерпнув в сигарочнице пригоршню монет, насыпал их ему в карман. Затем все приступили к еде, а официант, стоя у них за спиной, подливал им вина и подавал блюдо за блюдом.
Бертлеф, как истый гурман, комментировал вкус отдельных кушаний, и Шкрета заметил, что он уже не помнит, когда ел с таким аппетитом.
– В последний раз, наверное, еще когда мне готовила мама, но я был тогда совсем маленький. С пяти лет я сирота. Мир, окружавший меня, был чужим, чужой мне казалась и кухня. Любовь к еде вырастает из любви к людям.
– Это правда, – сказал Бертлеф, подцепив вилкой кусок говядины.
– Одинокому ребенку кусок в горло не лезет. Поверьте, мне до сих пор больно, что у меня нет ни отца, ни матери. Поверьте, что я и сейчас, уже будучи немолодым, отдал бы все за то, чтобы иметь отца.
– Вы переоцениваете семейные узы, – сказал Бертлеф. – Все люди – ваши ближние. Не забывайте, что говорил Иисус, когда хотели отослать его к матери и братьям. Он указал на своих учеников и сказал: Здесь матерь Моя и братья Мои.
– И все же святая церковь, – попытался возразить доктор Шкрета, отнюдь не склонна была разрушать семью или заменять ее свободным сообществом всех и вся.
– Святая церковь вовсе не то же самое, что Христос. И святой Павел, если позволите сказать, в моих глазах не только продолжатель, но и фальсификатор Иисуса. Взять хотя бы его внезапное превращение из Савла в Павла! Разве мы не знаем достаточно страстных фанатиков, сменивших в течение ночи одну веру на другую? Пусть никто не говорит мне, что это фанатики, ведомые любовью! Это моралисты, талдычащие свои десять заповедей. Но Иисус не был моралистом. Вспомните, что он говорил, когда его упрекали в том, что он не соблюдал Субботы. Суббота для человека, а не человек для Субботы. Иисус любил женщин! А можете ли вы представить святого Павла любовником? Святой Павел осудил бы меня, поскольку я люблю женщин. А вот Иисус – нет. Не вижу ничего дурного в том, чтобы любить женщин, много женщин и быть любимым женщинами, многими женщинами. – Бертлеф улыбался в счастливом самолюбовании: – Друзья, у меня была нелегкая жизнь, и я не раз смотрел смерти в лицо. Но в одном отношении Бог был ко мне щедр. У меня было не счесть женщин, и они любили меня.