355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Берг » Возвращение в ад » Текст книги (страница 10)
Возвращение в ад
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:32

Текст книги "Возвращение в ад"


Автор книги: Михаил Берг



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

Пока я гулял с Панглосом, Вика убирала следы развала; потом мы ужинали все впятером, и все бы было ничего, если бы я не замечал, как с каждой минутой, приближающей нас к ночи, Виктория смурнеет все больше и больше, а ее веселое расположение духа, радовавшее меня днем, испаряется быстро, как спирт из бутылки с непритертой пробкой. Односложно она отвечала на мои вопросы, которые становились все более редкими, пока, наконец, не почувствовал, что она замкнулась от меня полностью, застегнув на все пуговицы и молнии свою душу от моего пытливого недоуменного взгляда, став непроницаемой для него, как кирпичная стена, за которой трепетала неизвестная мне жизнь. Легкий сквознячок нехорошего предчувствия проскользнул, распахнув двери и фортки моей игольчатой интуиции, колющий меня самого и не предвещающий ничего доброго; и когда Виктория стала стелить для меня постель, я, словно понимая, к чему все это, жестко сказал:

– Сегодня ляжешь со мной. Женское-мужское, ты сама сказала, что нам теперь все равно.

– Хорошо, – покорно прошептала Виктория: лицо ее еще более вытянулось и подурнело.

…С закрытыми глазами, стараясь не шевелиться, лежал я у стенки, когда Виктория, накинув на клетку о попугаем темный платок, осторожно легла рядом, натягивая простыню до подбородка. На подоконнике немощно тлел свечной огарок. Медленно стянул я, с нее простыню и ничего не понимая, опять упал в бездонную пропасть ее ошеломительной наготы, полетел с кружащейся от ветра безумия головой вниз, не боясь и мечтая разбиться, умереть, но не обидеть, не разрушить этот образ; штопором набирая скорость, которая выдувала из меня остатки рассудка и сомнения; и боясь, что сейчас не выдержу, протянул руку, потрогал осторожно ее бритую подмышку и сказал:

– Не надо брить здесь, мне так не нравится…

И повернул ее к себе. Господи Иисусе, как я любил ее, эту единственную существующую для меня женщину, эту Боттичеллевскую мадонну, кроме которой никого и ничего у меня не было, как ласкал я это прелестное тело с пергаментной кожей, пахнущей так, как должно пахнуть от женщины, как лелеял ее, как лелеют только ребенка, как жестко сжимал в объятиях эту обожаемую плоть, воплощавшую для меня ее неуловимую смутную душу, плоть, которая то начинала трепетать в моих руках, поддаваясь, дрожа, то опять безжизненно обмякала, и снова, снова, сливаясь со мной, как две жидкости; и когда я не смог уже терпеть и впился губами в ее упругий поддающийся рот, она внезапно уперлась мне ладонями в грудь и, тяжело дыша, сказала:

– Не надо!

– Что? – еще не понял я.

– Не надо, мне больно тебя любить, я не могу.

– Почему? – не понимая, падая, возвращаясь с неба на землю.

– Я уже не могу тебя любить здесь, здесь нельзя любить, я думала, что смогу, но не могу. Мне больно, я не русалка.

– Почему?

– Не знаю; здесь никто не любит.

– Почему не русалка?

– Не русалка, мне больно, хороший мой, прости меня…

Как мертвая она замерла, безжизненно не шевелясь; мой локоть еще касался ее равнодушного теперь тела, ибо я был тоже мертвый, теперь уже окончательно мертвый, ибо единственную женщину, которую я любил и которая любила меня, любить я не мог, ибо ей любить меня было больно; и отвернувшись, я закусил зубами угол подушки, чтобы не закричать или застонать, подушку, которая на вкус была соленой, так как вместе с ней я закусил свою губу… Сколько мы лежали так, не шевелясь, молча, неизвестно. Давно уже погас свечной огарок на окне, давно уже ночь черным колпаком накрыла этот бездушный несуществующий город, город-мираж, город-химеру, затянутый на дно адским болотом небытия. Ни мыслей, ни чувств – пустота, полная, как разряженный вакуум, безразличная, точно человек, вышедший из тюрьмы, отсидев сто лет одиночного заключения. Ничего. Даже дыхания – ни ее, ни своего я не слышал; ватное равнодушие заткнуло мне душу своими пальцами, и, задохнувшись, моя душа умерла. Ничего. Даже кровь из губы, свернувшись улиткой, перестала течь. Ничего. Даже боли никакой я не ощущал. Ничего, ничего. Ничего.


***

…Как ни странно, той ночью я все-таки заснул. Видно, слишком много сил вышло из меня, проколотого иглой отчаянья, выпустившей животворящий воздух; и, мечтая мучить и истязать себя веригами боли, не желая успокоений, забылся странным сном. Всю ночь мне снилось одно и то же! Будто рывком открываю я дверь в темную комнату, вхожу и вижу совершенно голую, бесстыдную Викторию, поджавшую под себя ноги и висящую в таком положении на высоте метра над полом, сплошь уставленном тлеющими свечными огарками; и волосы ее дыбом стояли в виде ореола вокруг головы. Виктория недобро улыбается, поднимает руки, показывая бритые подмышки, а по комнате, как обезумевшие мухи на оконном стекле, носятся всевозможные предметы: игральные атласные карты, веник с совком, расческа с застрявшими волосами, комочек кофейной гущи, разбитое карманное зеркальце и огрызок косметического карандаша. Ветер ужаса поднимает меня на руки и вместе с остальными предметами начинает вращать по орбите вокруг Виктории, которая шепчет, шепчет губами: «Тебя ожидает трефовая дама, казенный дом и вивисекция», а я, не выдерживая, кричу: «Ты – ведьма, Виктория, ты ведьма?» – «А ты только понял?» – зло хохочет она, взмахивая рукой, распахивается форточка, и я пулей вылетаю, подхваченный порывом сквозняка. Вылетаю, чтобы в следующую секунду опять отворить дверь, увидеть висящую в воздухе нагую Викторию со стоящими дыбом волосами, спросить: «Ты – ведьма, Виктория?», получить утвердительный ответ и начать все сначала. И так всю ночь…

Проснулся я от странного дребезга звонка, с трудом раздирая склеенные ночной мукой веки, комната была пустой, звонок дребезжал не переставая, только через несколько минут я сообразил, что это телефон, висящий в коридоре, встал, с тяжелой головой, с выкаченным телом, прошлепал по комнате, открыл дверь, снял трубку. "Алло, алло, слава богу, дозвонилась! Простите, что идет в кинотеатре "Колизей?" – "Вы не туда попали", – безразлично ответил я, и только повесив трубку понял, что это был звонок с того света…

На подоконнике в комнате лежала записка: "Хороший мой, сходи в исполком. Прости меня, Алешенька, прости, я не могла иначе. Только твоя Виктория". Безразлично, не испытывая никаких чувств, положил записку на место и стал одеваться… Весь тот день был закрыт от меня плотной непроницаемой завесой почти полного беспамятства: инерция являлась единственным балластом, заставлявшим меня двигаться и существовать. Даже если бы меня пытали, пропуская электрический ток через половые органы, я бы не смог вспомнить по каким улицам и переулкам я шел, где переходил дорогу и останавливался, у каких прохожих корректировал свой путь, что мне отвечали и так далее. Немые гипсовые фигуры собственного положения в пространстве, оставляемые за спиной, рассыпались в прах белой пудры при малейшем прикосновении. Если попытаться найти для моего состояния аналогию в мире физических понятий, то я как бы стал существовать на другом уровне: только что обладавший нормальным ростом и соответствующим ему восприятием, я обезножил, потеряв эти две упругие фигули, растущие из зада, и передвигался на паховом или пупковом уровне других людей, не поникая ничего вокруг и не желая ничего понимать. Зазывающие сирены безразличия все дальше увлекали меня, затягивая в трясину своего чрева.

Иногда, правда, сплошная пленка равнодушного восприятия лопалась, проклевывался глазок и к нему прижималось мое внутреннее око; так, например, в середине дня я ощутил себя стоящим перед зданием с атлантами, чьи фигуры с вековой тоской поддерживали лепной карниз горисполкома, на углу Фонтанки и Невского; толкнул дверь, которая с тугой женской тяжестью поддалась силе, и поднялся по ковровой дорожке, изношенной на сгибах ступеней широкой белой лестницы. Опять, кажется, я расспрашивал когото в полупустых коридорах, какуюто девушку, что таращила на меня глазкипуговки и что-то говорила, вздрагивая бараньими кудельками прически; пока наконец не остановился перед обитой коричневым коленкором дверью, простроченной квадратиками, на которой висела табличка, сообщающая сведения о хозяине кабинета:

Партай Геноссович Церберов – секретарь председателя исполкома

Постучав сначала по коленкоровой спине, потом по табличке (ибо спина проминалась, но звука не издавала), услышав какой-то сдавленный возглас изнутри, который расценил как приглашение, я распахнул дверь и вошел. На обыкновенном чиновническом столе, расположенном у окна обыкновенного чиновнического кабинета, на голове, придерживая руками туловище с широким женским задом, стоял мужчина. Для удобства и равновесия его затылок упирался в круглую суповую тарелку с фиолетовыми цветочками по каемочке; покрасневшее от натуги лицо вылупилось на меня сдавленными в щелку глазами, видя все вокруг, очевидно, как младенец до двухнедельного возраста, когда изображение в хрусталике еще не перевернулось на сто восемьдесят градусов. Несколько мгновений мы глазели так друг на друга; чтобы лучше рассмотреть физиономию Партая Геноссовича, я даже попытался наклонить голову, тоже переворачивая ее вниз, как вдруг он, не без известной грации, сложился пополам и сел на свое кресло. И тут же, не глядя на меня, стал рыться и листать свитки своих бумаг.

– Товарищ Церберов? – вопросительной интонацией напомнил я о своем присутствии, и когда он опять поднял лицо, возвращенное в привычную для глаза плоскость, я сразу узнал его по стриженному чубчику и затылку: как же, это был тот самый молодой человек, который сидя в углу круглой залы, где происходило отчетноперевыборное собрание, шарил по телу своей соседки, засовывая пальцы под резинку ажурного чулка и демонстрируя желающим приятные округлые линии ее бедра. Хотя тут же прервал себя: не валяй дурака, они все здесь похожи друг на друга как деревянные матрешки, мало ли на свете одинаковых молодых людей с идиотическим блеском служебного рвения в глазах. К тому же, этот казался плотнее.

– Стучаться надо! – мельком окидывая взглядом мою непрезентабельную фигуру в черном свитере, буркнул молодой, но ранний Партай Геноссович, и опять принялся перекладывать бумаги с места на место на игральном поле своего стола, словно раскладывая пасьянс. – Вы по поводу выступления будете? – наконец спросил он.

– Какого выступления?

– Ну, выступления в связи с ежемесячной кампанией повышения и понижения, увеличения и одобрения? Сейчас найду текст вашей речи: выучивать наизусть не надо, можно будет читать, но ознакомиться, пробежать глазами перед выступлением весьма желательно.

– Я не пава, чтобы выступать, – мрачно пояснил я, пытаясь вспомнить, где я уже слышал это крылатое выражение.

– Тогда какого черта вы отнимаете у меня время? – недовольно удивился Партай Геноссович, стриженный под "бокс", сразу потеряв ко мне всяческий служебный интерес.

– Хотел узнать насчет вивисекции, – выудил я из сознания сверкнувшее блесной слово.

– Для вас или для членов вашей семьи? – опять воспрял рвением молодой секретарь.

– Условия, – чувствуя, что каждое слово дается мне с трудом, сказал я, – сообщите ваши условия.

– Какие еще такие условия? – не понял он. – Никаких условий. Сытый прощальный ужин за наш счет, напутственное слово ответственного товарища, потом чик-чирик – и ваших нету. И начнете все сначала. Вам приключение, нам облегчение.

– А ваши есть?

– Какие-такие "ваши"?

– Ну – "наших нет", а ваши есть?

– И наших нет, и ваших нет. Никого нет. То есть нет: наших нет, а ваши есть. То есть наоборот: тьфу, – ваших нет, а наши есть. Совсем запутался, – побледневший Партай Геноссович чертыхнулся про себя. – А вы, собственно, товарищ, на что намекаете?

Пока он говорил, лицо его бледнело все больше и больше, словно под столом из него выпускали кровь, которая вытекала быстро, как чернила в ручках с голожопыми красавицами, пока, наконец, физиономия не стала белее школьного мела, покрылась стеклярусом прозрачного пота, от чего черты стали казаться помятыми, точно газета; с усилием разжав рот, он тяжело порыбьи задышал и внезапно жалобным тенорком попросил:

– Простите, можно вас попросить на минуточку отвернуться?

Жалея его в глубине души, я медленно отвернулся, краем глаза успев заметить, как Партай Геноссович, подскочив, опять стал на голову, упираясь затылком в тарелку с фиолетовой каемочкой, а для усиления кровообращения задрыгал толстенькими ножками. Потом, во время продолжавшегося полчаса разговора, он еще несколько раз просил меня отвернуться, вставал на голову, что ему, очевидно, было необходимо для поддержания жизненного тонуса, вращаясь туда-обратно, как Ванька-встанька. Наконец, получив необходимые разъяснения, подписав требуемые бумаги, я собирался было уже распрощаться, как внезапно Партай Геноссович, проникшийся ко мне непонятной симпатией, поманил меня уже с порога, подозвал к столу и, заговорщицки подмигивая, сказал:

– Не хотите взглянуть напоследок? Мне тут принесли. Это, конечно, не входит в мои служебные обязанности, но так и быть.

И порывшись в нижнем ящике своего стола, развернул перед моими глазами веер цветных и черно-белых порнографических карточек. "Как вам вот эта? – шумно и с волнением дыша, поинтересовался он, указывая на бабу в платке с коровьим выменем, снятую с граблями в руках на фоне сенокосилки. – А какая производственница, какая производственница!"

– Ах ты, пузанчик сладострастный, – брезгливо отводя его руку, проговорил я и указательным пальцем ткнул его в пуговицу жилета. Промахнувшийся палец ткнул не в пуговицу, а в надутый живот, и не встретив никакого сопротивления, погряз в пучине официозной плоти. Как же я был удивлен, когда увидел, что сам того не желая, проделал в нем сквозное отверстие, из которого, как и из других швов, по которым внезапно стал разъезжаться стоящий передо мной костюм, полезла густая желто-желейная масса, цветом и запахом напоминая мужскую сперму. Сдуваясь прямо на глазах, как мяч, костюм засвистел проколотой камерой, и густая жидкость потекла быстрее и быстрее: из глазных отверстий, носа, вислоухих ушей и даже рукавов. Видя, что, расползаясь по полу, фигурной формы лужа постепенно подбирается ко мне, боясь наступить в нее и запачкаться, я отступил на шаг назад, открыл дверь и вышел вон…

…Минут через десять придя в себя, я увидел, что бреду по тротуару набережной Фонтанки, двигаясь в сторону Коломны, переставляя ноги с резиновой инерцией, будто кто-то подтягивал меня на невидимом канате. Река, повернутая безразличной серой спиной, шептала что-то, облизывая заросшие тиной гранитные губы. Сырой туман полз мне навстречу, стирая и смещая грани домов, сплющивая крыши, отрезая дымной пеленой перспективу на десять метров впереди, позади и по бокам. Очертания медленно и неохотно проступали, вытесненные из плотной мглы, точно фотография в слабом проявителе. Рентгеновский снимок города смутно маячил, приподнимаясь на цыпочки за пределом зрения… Старика-старьевщика я заметил после того, как пересек мостовую у Египетского моста, он шел мне навстречу, толкая перед собой скелет детской коляски, где под пыльным тряпьем позванивали не менее пыльные бутылки. Видно, узнав меня, старик остановился, переводя дыхание, поджидая, когда я поравняюсь с ним.

– Добрый день, – сказал он, отвечая на мое приветствие. И укоризненно качая лицом со множеством коричневых стариковских пигментных пятен, все в каких-то складочках и отвисших мешочках с синими набухшими прожилками, добавил: – Айяяй, подписали? Все-таки подписали, молодой человек, ай-я-яй!

Я покорно кивнул головой; старьевщик оглянулся по сторонам, перехватывая ручку коляски из левой руки в правую, наклонился ко мне и сказал: "Пойдемте".

…Идти, как оказалось, нам было совсем недалеко; несколько раз я предлагал помочь ему тащить коляску, которую он катил перед собой с явным трудом, но старик категорически отказывался, усмехаясь: "А что я тогда буду делать? У каждого своя ноша". Закатив свою коляску в подворотню какого-то дома, он остановился перед дверью, имеющей совсем нежилой вид; еще раз оглянулся, не заметив ничего подозрительного, открыл замок и пропустил меня вперед. Окутанные кромешной темнотой, стертые до грани осязания ступени вели вниз, потом кончились, ощупывая рукой стену, я пошел по кишке коридора, слыша ржавый скрип коляски сзади себя, пока не остановился перед еще одной дверью; и услышав ворчливый голос старика за спиной: "Открывайте же, открывайте", толкнул ее ладонью. И вошел в обыкновенную книжную лавку букиниста, где все четыре стены снизу доверху, от пола до потолка, были уставлены почерневшими от времени стеллажами, полками, на которых теснились, толпились книжные корешки. Кажется, здесь стояли книги всех времен и народов: старинные, с коричневой потрескавшейся кожей, с золотыми и серебряными позументами, в дешевых коленкоровых мундирах, на которых не виднелось ни единой пылинки; на отдельной полке лежали скрученные в дудочку желтые пергаменты и свитки, перевязанные ленточками; все языки от санскрита до иероглифов древнего Китая, от иудейских закорючек и латыни до виноградных завитков армянского алфавита, одноразовые и многотиражные издания, журналы, переплетенные альманахи и сборники, многотомные словари и справочники, энциклопедии и тома комментариев застыли в безвременной прострации; а на стеллаже напротив окна высились горы аккуратно сложенных рукописей, по той или иной причине не дождавшиеся типографского воплощения.

– Погодите минуточку, – как показалось, не очень довольно проворчал старик за спиной, – сейчас чай разогрею. Можете пока покопаться, – и вышел в соседнюю комнату этого книжного подвального царства.

Взяв с полки первую попавшуюся книгу, пролистнув до середины, я прочел, сразу узнавая текст: "Но я в той точке сделал поворот, где гнет всех грузов отовсюду слился"; закрыл, поставил на место, взял следующую; взгляд сразу нашел нужное место: "Отцы и учители, мыслю: "Что есть ад?" Рассуждаю так: "Страдание о том, что нельзя уже более любить"; опять задвинул кирпичик на пустое место в книжной кладке; потянул следующую, которая распахнулась на странице: "Я советую вам хорошенько запомнить то, что я сейчас скажу, ибо это будет вам весьма полезно и послужит утешением в невзгодах, а именно: гоните от себя всяческую мысль о могущих вас постигнуть несчастьях, ибо худшее из всех несчастий – смерть, а коль смерть на поле брани – славная смерть, значит, для вас наилучшее из всех несчастий – это умереть"… Сколько не искал я потом, листая почти наугад, сколько ни загадывал самое что ни есть замысловатое – все книги, которые некогда я удосужился прочесть или даже просто слыхал об их существовании, оказывались под рукой, сами открывались на нужном месте.

– Ну, как вам моя коллекция? – усмехаясь спросил; старик-старьевщик; оказалось, он давно стоит за моей спиной, наблюдая через плечо. – Садитесь, молодой человек, и берите чай, пока не остыл.

– Лет двести, двести пятьдесят гостей у меня тут не было, – отдуваясь, по-стариковски шумно отхлебывая чай из стакана в бронзовом подстаканнике, проговорил он, когда мы сели.

– А бутылки вам зачем? – глотая и обжигая губы, спросил я.

– А на что, позвольте полюбопытствовать, прикажете это все приобретать? – он собирающим жестом обвел свою книжную лавку.

– Что же, это все на бутылки куплено?

– А на что же еще? И на том спасибо. Теперь еще конкуренты появились, не слыхали: издательства теперь по гривеннику за штуку платят. Так-то и получается: в борьбе обретаешь ты право свое, – и, покряхтев, нагнулся за облупленным чайником, наполняя стакан доверху.

– А им-то зачем? – поинтересовался я.

– Вот сами у них и спросите, милостивый государь мой, полюбопытствуйте. Известно, что изымаются из употребления устаревшие издания, как несоответствующие и так далее, вот уж, подлинно, spilorceria, лопедевеговская скаредность, молодой человек, скаредность, – и подул в стакан. – Ладно, давайте о вас. Как же это они умудрились вас так быстро уломать? Вы мне показались, простите, крепким орешком.

Подняв глаза, я посмотрел на его лицо, испещренное стежками-дорожками морщин, прорезанное колеями дорог и переулков, ухабистыми перекрестками шитой-перешитой дряблой кожи, сквозь складки которой (единственно придавая привкус жизненности омертвелому облику и как бы натягивая его на свой внутренний каркас) светились неярким голубоватым сиянием криптоновой лампы глаза. Внезапно мне показалось, что сквозь это старое лицо начинает проступать другое, более молодое и знакомое, точно невидимыми руками кто-то начал разглаживать заскорузлые складки и морщинки, помогая лицевым мускулам туже натянуть свои вожжи; в какой-то миг я почти узнал этот знакомый-презнакомый лик, словно пролистывая толстый фолиант, сдвинул закладку папиросной бумаги, которая закрывала уже проглядывающую гравюру; но вожжи, натянутые слабой рукой, ослабли, и лицо приняло прежнее выражение. Я открыл было рот, сам не зная, что скажу, как объясню свое решение, но он перебил меня:

– Ладно, полноте, не мучьте себя, милостивый государь, и так все знаю, Знал, что не вытерпите, но уж слишком это у вас быстро приключилось. Признаться, думал, что вы на другом поскользнетесь, что для вас, пожалуй, позначительней будет. Работать здесь действительно нельзя, вот еще что тягостно без всяких мысленных границ.

– Как это, – не понял я.

– А вот так это, – он протянул мне лист чистой бумаги и ручку с гусиным пером, на конце которого висела капля чернил.

Вы же, милостивый государь, литератор, а попробуйте написать какую-нибудь строчку.

Судорожно сжимая пальцами перо, волнуясь, как никогда раньше, почувствовал, как, шелестя огромными крыльями, полетела по моей крови птица невиданного возбуждения, и, задумавшись всего на мгновение, ибо прекрасно знал, что сейчас напишу, я нажал кончиком пера, которое заскрипело, как ржавые колеса коляски старьевщика-хранителя лавки древностей и вывел на тонкой зеленоватого отлива бумаге с водяными знаками первую букву и заскользил пером дальше. Однако только я успевал вывести очередную букву, как предыдущая тотчас исчезала, будто ее и не было; я возвращался, обводил, царапал кончиком пера нужный мне контур, но стоило отнять руку, как строчка уплывала в неведомое никуда, словно светло-зеленая трясина листа заглатывала ее. Покрывшись холодным потом, видя, что меня перестают слушаться леденеющие пальцы, которые сводила судорога невидимого ужаса, ощущая железные клешни страха, что сдавливал мозг, я почувствовал наконец, что душа упала в головокружительную пустоту бессилия. Понимая, что сейчас не выдержу – закрыл глаза, отвернулся, и не глядя, отдал старику-букинисту чистую бумагу и перо, на конце которого еще висела капля чернил.

– Полноте, сударь, полноте, – сам каким-то нахохленным воробьиным голосом проговорил он, неловко успокаивая, – не вы один, раньше об этом думать надо было, – и опять потянулся за уже остывшим чайником с облезлым носом…

Даже не знаю, сколько я еще просидел в этой книжной лавке. Кажется, еще о чем-то говорили, но в памяти не сохранилось ни единой зазубрины, зацепив за которую нить воспоминания, можно было бы размотать всю пряжу. Уходя, – старик-букинист проводил меня до дверей, я обернулся и, поблагодарив, пожал протянутую мне руку; уже поднявшись по ступенькам и обернувшись в последний раз, я услышал его слова:

– Помните, милостивый государь, ничто не кончается, ничто не пропадает бесследно, nous revenons toujours, мы всегда возвращаемся, – и захлопнул за мной дверь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю