355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Юдовский » Воздушный шарик со свинцовым грузом (сборник) » Текст книги (страница 7)
Воздушный шарик со свинцовым грузом (сборник)
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:18

Текст книги "Воздушный шарик со свинцовым грузом (сборник)"


Автор книги: Михаил Юдовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

* * *

Я с трудом дождался, пока, вытянувшись бесконечной цепочкой, завершится первое отделение, затем антракт, затем вторая часть, затем, наконец, разъедутся по домам и гостиницам публика и артисты. Отмучившись в ожидании, я направился за кулисы, в Люсьенину гримерку. По дороге я встретил все ту же парочку рабочих сцены, дымящих под пожарным щитом папиросами и потягивающих портвейн. Казалось, с момента нашей первой встречи они не поменяли ни места, ни поз, и мне даже подумалось, что они так и родились под этим пожарным щитом, держа в руках папиросы и пластмассовые стаканчики с портвейном.

– Эге, здоров! – приветствовали они меня. Потом заметили мой оплывший глаз и обрадованно добавили: – Циклоп!

– Вечер добрый, упыри, – заученно отозвался я.

– Че, набил вчера морду кошаку?

– Набил.

– А у самого фингал под глазом?

– Подумаешь, фингал. На кошаке вообще живого места не осталось, просто под пятнами не видно.

– Уважаем, – сказали рабочие. – Выпить хошь?

– Нет, – ответил я, – не хочу.

– Не компанейский ты какой-то.

– Я очень компанейский. Только компания мне сейчас нужна другая.

– Опять, что ль, к дрессировщице своей?

– К укротительнице.

– А какая, бляха, разница?

– Большая. И потише об этом орите.

Рабочие покачали головами.

– Ты неправ, циклоп. Тебе мужики выпить предлагают, а ты с бабой пить идешь. С бабой не пить надо, с бабой надо…

– Вас забыл спросить, чего мне надо. Расступитесь, теоретики.

Я двинулся дальше по коридору, свернул и постучался в дверь гримерки.

– Заходи, солнышко, – певуче ответил Люсьенин голосок.

Солнышко вошло. Люсьена стояла, положив руку на спинку кресла. На ней снова был японский халат, на сей раз нежно-абрикосового цвета, расшитый белыми птицами. На гримерном столике стояли две вазы с моими букетами – вчерашним, из пяти багровых роз, и сегодняшним, из семи алых.

– До чего же ты красива, – сказал я.

– А ты и в самом деле похож на солнышко, – улыбнулась она. – Лучи во все стороны и пятно под глазом.

– Тогда держи эликсир из протуберанцев. – Я достал из сумки бутылку коньяка и поставил на столик рядом с вазами.

Люсьена снова улыбнулась, затем нахмурилась.

– Мне не нравится, что ты на меня тратишься, – сказала она. – Каждый день розы, коньяк…

– Тебе бы понравилось, если б я пришел с пустыми руками?

– Мне бы понравилось, если бы ты не ввязывался в нелепые ситуации. Откуда у тебя синяк под глазом?

– Ударился о стрелу подъемного крана.

– Что?

– Шел к тебе с цветами, подпрыгнул от радости до небес, а тут этот кран на полпути…

– Руки покажи.

– Они чистые.

– Покажи, кому говорю.

Я протянул ей руки. Она поглядела на покрасневшие костяшки моей правой руки и хмыкнула:

– Молодец. Ты еще и подраться с этим краном успел. Что за ребячливость, честное слово. Взрослые мужчины так себя не ведут.

– Какие странные люди, эти взрослые мужчины, – сказал я. – Они не дерутся, не дарят женщинам цветы, не приносят им коньяки и вина… Чего они еще не делают?

– Ты сумасшедший, – заявила Люсьена. – И меня сумасшедшей сделал. Знаешь, я еще никогда в жизни не выступала так, как сегодня.

– Это упрек?

– Конечно, дурачок. Иди сюда.

Честно говоря, я не помню, как наш поцелуй разразился фейерверком всего остального – цветными пятнами, которыми поплыла гримерка, наглой мордой луны в окне, ноющими пружинами дивана, глухим рычанием ревнивой леопардихи за стеной и нашей собственной полублаженной невнятицей. За окном начало сереть.

– Слушай, – проговорила Люсьена, – какая же я дура. Ты ведь, наверное, голодный?

– Я всегда голодный, – ответил я.

– Перестань дурачиться. Я тут целое блюдо с бутербродами приготовила. Давай поедим. Ты любишь бутерброды?

– Больше всего на свете. Я даже когда в милицию попадаю, первым делом требую блюдо с бутербродами, а только потом адвоката.

Люсьена встала и направилась к журнальному столику. Свет из окна, скользнув по ее коже, приклеился к ней серебристой каймой. Люсьена взяла со столика небольшой поднос, на котором лежали тоненько нарезанные бутерброды с колбасой и сыром, и вернулась в постель.

– Держи, – сказала она.

Мы взяли по бутерброду и принялись жадно есть.

– Знаешь, – сказала Люсьена, – мне почему-то нравится есть голой. А тебе?

– Очень, – кивнул я с набитым ртом. – Обожаю есть голым. Меня за это восемь раз из ресторанов выгоняли.

– А давай выпьем коньяку.

– Давай.

– Не вставай, я сама.

Она принесла бутылку и два стакана и плеснула немного коньяку в каждый.

– За что выпьем?

– Давай за нас.

Мы чокнулись стаканами и выпили.

– А ты правду говорила, – сказал я, – что все мужчины после прощания с тобой спивались?

– Конечно, – ответила Люсьена. – Но ты же мне не поверил.

– А теперь верю. Слушай, давай не прощаться?

– Это как?

– Оставайся здесь. Ты же не хочешь, чтоб я спился.

– Солнышко, а как ты себе это представляешь? У меня после конгресса гастроли в Ростове, потом выступление в Питере, потом, если не ошибаюсь, в Саратове. Мы с Зосей востребованы.

– А я не востребован?

– Солнышко, давай не будем об этом. Впереди совсем немного ночи, днем окончание конгресса, потом все разъедутся и все забудется. Зачем думать о том, что будет после, когда мы обладаем тем, что есть сейчас? Давай допьем коньяк и хоть немного поспим.

– Скажи еще, что утро вечера мудреней.

– Не скажу, потому что уже утро. А теперь пожелай мне доброго утра, поцелуй меня и поспи.

Я и в самом деле уснул, а когда проснулся, Люсьенина гримерка была пуста, а настенные часы показывали половину третьго. Я вскочил, оделся, наспех умылся, вышел из гримерки и направился к кулисам. Сквозь бархат кулис были слышны голоса на сцене – третья, завершающая, часть конгресса уже шла вовсю. Я вернулся в гримерку, открыл окно и, перемахнув через подокониик, спрыгнул вниз, благо было не очень высоко. Обогнув Октябрьский дворец, я спустился на Крещатик, нырнул в подземный переход и направился к цветочному ларьку.

– Розы у вас есть? – спросил я у продавщицы, полной женщины с раздраженным и каким-то помятым лицом.

– Есть, – почему-то обиженно ответила та.

– А белые есть?

– Есть и белые, – обидевшись еще больше, ответила продавщица.

– Дайте девять штук, только покрасивей.

– Где я вам возьму покрасивей? – Продавщица окончательно вышла из себя. – Все только и ищут, чтоб покрасивей, а где на всех этой красоты напасешься?!

Она нервно вытащила из ведерка девять белых роз, сложила их в букет, обмотала целлофаном и сунула мне.

– Пятьдесят четыре рубля, – бросила она.

Я порылся в карманах и протянул ей две купюры по двадцать пять и одну пятирублевую.

– Спасибо, – сказал я. – Сдачи не надо.

– И мне от вас ничего не надо! – визгливо заявила продавщица. – Забирайте свой рубль и… Идите-идите, нечего тут…

В самом поганом настроении я вернулся к Октябрьскому дворцу и обогнул его по новой, чтобы забраться обратно тем же способом, что и выбрался. Окно в гримерку было закрыто.

– Люсьена! – позвал я.

Никто не ответил. Я подобрал с земли камешек и кинул его в окно. Камешек негромко звякнул о стекло.

– Люсьена! – снова позвал я.

На этот раз окно открылось, и в проеме показалась Люсьенина голова с медной гривой волос.

– Ты? – Она усмехнулась. – А я уж думала, ты испугался и решил сбежать от меня через окошко. Знаешь, даже обрадовалась, что обойдется без прощальных сцен.

– Я цветы тебе принес. – Я протянул вверх букет белых роз.

– Солнышко мое, – сказала Люсьена, – почему ты не сбежал? Зачем ты вернулся? Зачем ты снова потратился на цветы? С чего ты вообще взял, что я люблю розы?

– А что ты любишь? – удивился я.

– Что-нибудь простенькое. Ромашки, ландыши. Или сирень. А розы не люблю. Особенно белые. Глупый свадебный символ. Нам с тобой это ни к чему.

– А что нам к чему?

– Вспоминать друг о друге с теплом и веселой улыбкой. Можешь даже рассказать друзьям о забавном приключении с экстравагантной фокусницей и по совместительству укротительницей леопардов. Бог ты мой, сколько я их уже укротила…

– Ты это нарочно говоришь, чтобы меня позлить!

– Нет, мой глупый мальчик. Ну сам подумай, что у нас может быть дальше? Тебе двадцать четыре, мне тридцать семь. Когда тебе будет тридцать семь, мне исполнится пятьдесят. Ты это понимаешь?

– Зачем думать о том, что будет после, когда мы обладаем тем, что есть сейчас? – с горечью произнес я.

– Очень рада, что ты меня цитируешь на память, – усмехнулась Люсьена. – И очень хорошо, что чувство юмора тебе не изменяет. Значит, и со всем остальным совладаешь. Погоди минутку.

Она прикрыла окно, но через несколько секунд снова открыла его и поставила на подоконник мою сумку.

– Я на всякий случай собрала твои вещи, – сказала она. – Думала оставить их у администрации, если ты вдруг хватишься. Так что, может быть, не так уж плохо, что ты вернулся. Лови!

Она бросила сумку вниз. Я не шелохнулся. Сумка шлепнулась на землю.

– Какой ты все-таки нерасторопный, – сказала Люсьена. – Ну бери свои вещи и прощай.

– Зубную щетку тоже положила? – спросил я.

– Конечно.

– Это очень хорошо. У каждого должна быть своя зубная щетка…

– И губная гармошка, – закончила Люсьена. – Вот видишь, солнышко, – я тебя тоже цитирую наизусть. А теперь у меня к тебе последняя просьба: не карауль меня у выхода. Не нужно. Ни к чему. И еще: ты сейчас, наверно, захочешь выкинуть в сердцах свой букет из белых роз или сунуть его в первую попавшуюся урну. Не делай этого. Ты все-таки не мальчик, хоть мне и нравилось называть тебя так, а мужчина. Лучше подумай – может, есть на свете человек, который заслужил этот букет.

– Ты права, – сказал я. – Такой человек на свете есть. У меня тоже к тебе последняя просьба.

– Да, солнышко, какая?

– Выбрось мне в окошко бутылку из-под коньяка, который я принес в первую ночь. Даю слово, что ее я поймаю.

– Странная просьба. Но у меня нет ни времени, ни желания удивляться. Сейчас.

Она направилась в глубь гримерки, не прикрыв на сей раз окно. Я с трудом удержался от того, чтобы полезть наверх. Вместо этого я сложил руки на груди и постарался придать своему лицу как можно более небрежное и насмешливое выражение.

– Лови, солнышко! – Люсьена снова появилась в окне, сжимая в вытянутой руке горлышко пустой бутылки. Затем она медленно разжала пальцы, и бутылка полетела вниз. Я бросился вперед и в последний момент поймал ее.

– Молодец, мой маленький, – сказала Люсьена. – Ты не так нерасторопен, как кажешься. Расстанемся на этой светлой ноте.

Она улыбнулась мне и закрыла окно. На сей раз окончательно. Я поднял с земли бутылку и положил ее в сумку. Затем еще некоторое время постоял, словно ожидая, что сейчас за окном послышатся рыдания Люсьены, которая нарочно устроила этот спектакль, чтобы мне было не так горько расставаться с подобной стервой. Никто не заплакал. Я постоял еще немного, а затем побрел с букетом и сумкой ко входу в Октябрьский дворец. Я зашел в фойе и направился прямиком в буфет. Людей в буфете было совсем немного, а за прилавком стояла незнакомая мне женщина лет сорока с гладко зачесанными под чепец волосами.

– А где Надя? – спросил я.

Женщина не слишком любезно глянула на меня.

– Здороваться, вообще-то, надо, – проворчала она.

– Извините. Здравствуйте. А Надя где?

– Выходная сегодня твоя Надя. Передать ей чего?

– Да… вот это. – Я протянул букет.

– Ох ты… – подивилась буфетчица. – Какие Надьке цветы приносят… Ты ухажер ее, что ли?

– Нет.

– А кто?

– Да никто.

– А чего ж такие букеты ей таскаешь?

– А это не ей, – сказал я.

– А кому же?

– Вам.

– Мне?

– Ну да. Чтобы красоты на всех хватило.

– Надо же, – покачала головой буфетчица. – Сроду мне таких не дарили. Белые розы, прям как на свадьбу… Милый, ты чего? – Она тревожно глянула на меня. – Да ты плачешь никак?

– Нет, что вы, – ответил я, чувствуя в голове какую-то пустоту. – Это у меня глаз подбитый слезится.

– Ну да, подбитый один, а слезятся оба. Вот что, милый, давай-ка я тебе коньячку налью.

– Спасибо, – сказал я. – С коньячком это вы хорошо придумали.

Женщина налила мне полный стакан и велела выпить его залпом. Я послушно выпил и попросил еще.

– А не хватит тебе, милый? – с сомнением спросила женщина. – Еще напьешься, разбуянишься.

– Не разбуянюсь, – сказал я, – честное слово. Я за столик сяду и буду его потихоньку пить.

– Ну смотри.

Она налила мне второй стакан. Я расплатился. Она отсчитала мне сдачи как за один стакан. Я удивленно глянул на нее.

– Первый – это как лекарство было, – пояснила она. – А за лекарство денег не берут. У нас буфет, а не аптека.

– Спасибо, – сказал я. – Ах да, извините, совсем забыл…

Я полез в сумку и достал оттуда пустую бутылку из-под коньяка.

– Вот, – сказал я, – я тут брал у вас, так надо вернуть.

– Что это ты у нас брал? – поинтересовалась буфетчица. – Бутылку коньяка?

– Нет, – ответил я, – просто бутылку. Пустую. Тут у вас мой друг выступал, ему для фокуса пустая бутылка нужна была, а он дома реквизит забыл.

Буфетчица с сомнением посмотрела на меня.

– Врешь небось? – спросила она.

– Честное слово, не вру… То есть вру, конечно.

– Другое дело. Да не бойся ты, не выдам я твою Надю.

Я взял коньяк и присел за столик у окна, неторопливо попивая. В буфет вошел долговязый юнец, с которым я познакомился в первый день конгресса.

– О! – сказал он. – Кого я вижу! Ну наконец-то, братан. А то я тут тебя два дня поджидал, чтоб выпить.

– Чего это вдруг?

– Так мы ж договаривались.

– Да? Извини. Забыл в мирской суете.

– Я вижу, братан, в этой мирской суете кто-то подсуетился и оформил тебе фингал под глазом.

– Мир не без добрых людей.

– И кто эта светлая личность?

– Десятка пик.

– Чего? Какая десятка пик?

– Фокус ты показывал, помнишь? Карта, которую я тогда вытащил, десятка пик была.

Долговязый покачал головой.

– И давно к тебе память вернулась? – полюбопытствовал он.

– Как в глаз получил, с тех пор и вернулась.

Долговязый вздохнул.

– Да, – проговорил он, – жаль, что не я тебе в глаз засветил.

– А уж мне-то как жаль, – подхватил я. – Если бы ты мне тогда в глаз засветил, может, ничего такого и не произошло бы.

– Чего такого не произошло бы?

– Да ничего такого. Вообще. Подрались бы тихо-мирно, забрали бы обоих в милицию, отсидели бы по пятнадцать суток, и на душе сейчас был бы просто рай.

– А так у тебя на ней что, братан?

– Ад. Кромешный ад, сквозь который текут слабенькие коньячные струйки.

Долговязый хлопнул меня по плечу.

– Не гони минор, братан, сейчас мы твои струйки до речек расширим.

Он сбегал к буфетной стойке и вернулся с двумя полными стаканами коньяка.

– Вот, держи, – сказал он. – Антон Безруков – натура широкая.

– Ага. – Я хохотнул. – Прикольная у тебя фамилия для фокусника. А я…

– А ты – Майкл Джексон с Лукьяновского рынка. Помню-помню.

Мы с Антоном допили коньяк, попрощались с буфетчицей и отправились шляться по городу. Где-то пили еще, потом снова где-то и снова еще, потом Антон сказал, что ему пора, и мы расстались, пьяно расцеловавшись на прощание. Потом я купил в магазине две бутылки коньяку, вернулся в Октябрьский, проник за кулисы и нашел своих работников сцены – под пожарным щитом, с папиросами и портвейном в пластмассовых стаканчиках.

– Здоров, циклоп, – ухмыльнулись они мне.

– Рад приветствовать вас, господа, – ответил я.

– Ни фигасе, – удивились те. – Пить хошь?

– Для того и пришел.

– Уважаем, – сказали они. – Токо вот третьего стаканчика нет.

– Выбросьте ваши стаканчики, – сказал я. – Будем пить по очереди из горла, как культурные люди.

– Уважаем, – сказали они.

Мы выпили их портвейн, потом я достал из сумки бутылку коньяка, и мы пустили ее по кругу.

– Неслабый лошадьяк, – заявили они.

– А чего вы коньяк лошадьяком называете?

– А конь, что ль, не лошадь?

– Уважаю, – кивнул я.

Мы закурили.

– Признайтесь, – сказал я, – вы ведь тут, под этим пожарным щитом, родились?

– И умрем тоже тут, – ответили они.

– Уважаю, – сказал я.

Мы допили коньяк, и они помогли мне добраться до выхода из дворца.

– Мож, свидимся еще, – сказали они.

– Сто пудов, – ответил я. – Она ж предупреждала, что все мужчины, с которыми она распрощалась, спиваются. Ждите пополнения в полку.

На улице голова моя чуть проветрилась и очистилась, и я сумел пересчитать оставшиеся деньги и поймать такси.

– Куда едем? – поинтересовался водитель.

Я задумался. Домой мне не хотелось. Дома я бы просто умер.

– На Караваевы Дачи, – сказал я.

– Десятка.

– Пойдет.

Я сел в машину. Минут пятнадцать мы ехали молча, потом я спросил:

– Скажите, а если б у меня денег не оказалось, но я бы вам рассказал одну очень печальную историю, вы бы меня стукнули монтировкой? Вы бы сказали мне: «Ползи, братишка. Ползи по склону Фудзи»?

– А у тебя что, денег нет? – нахмурился водила.

– Деньги есть, – успокоил его я. – Деньги пока… немножко есть…

– А чего спрашиваешь?

– Так интересно же…

– Тупые у тебя интересы, – заявил водила. – Вот сядешь ко мне как-нибудь без денег, тогда узнаешь. – Он глянул на меня повнимательней. – Ты, я смотрю, такие фокусы уже проделывал. От таксиста фингал заработал?

– Не-а, – я покачал головой, – фингал мне в наследство достался… от бабушки.

– Чего?

– Да так, ничего… Не обращай внимания… Сам же видишь – человек пьяный, несет всякую хрень подзаборную… А забора нет, прислониться не к чему, опереться не на что… И все, кто с ней прощался, спивались…

– Приехали, – сказал водила, затормозив у Индустриального моста. – Деньги точно есть? А то монтировка у меня под боком, будешь ползти, братишка, по своему склону.

– Деньги точно есть, – кивнул я, доставая из кармана червонец. – Спасибо тебе, золотой человек. А за ползучего братишку – особое.

От Индустриального моста я, спотыкаясь, добрался до общежития, где жили мои друзья, поднялся на третий этаж, постучал к ним в комнату и, не дожидаясь приглашения, ввалился внутрь.

– Привет, – сказал я. – Все как договаривались. Конгресс закончился, и я пришел отметить с вами…

– Мама дорогая, – присвистнули мои друзья. – Да ты уже, кажется, десять конгрессов отметил.

Я замотал головой.

– Ни ад-на-во, – по слогам произнес я. – Все это так… причуды воспаленного либидо… Главное, что все, кто с ней попрощался, спиваются.

Я достал из сумки бутылку коньяка и, прицелившись, поставил ее на стол.

– Люсьена уехала?

– Не-э знаю, – преувеличенно бодро ответил я. – Может, она только сделала вид, что садится на поезд, а сама сейчас рыщет по ночному городу верхом на леопардихе и пытается меня найти. А вот только хрен ей по всей рыжей гриве. Я попрощался и спился. Хотите расскажу, как у нас все было? Это не я, это она велела рассказать друзьям о заба-аавном приключении с укротительницей леопардов. Она столько леопардов укротила… Это какой-то ужас! Так рассказать?

– Ты бы лег поспал, – посоветовали мне.

– Обязательно лягу и обязательно посплю. Вот только еще стакан коньяка хлопну и свалюсь. А рассказывать ничего не буду, потому что вам это неинтересно. По глазам вижу, что неинтересно. Она меня, между прочим, солнышком называла. Почему никто из вас никогда не называл меня солнышком? Что, не похож? – Я огляделся по сторонам в поисках зеркала, не нашел и покачал головой. – Не похож. Лучи опали, одно пятно под глазом осталось. И то какое-то… несолнечное. Но другого повода выпить, кроме как за него, не вижу.

Я откупорил коньяк, налил себе полстакана, выпил залпом и куда-то рухнул.

После друзья рассказывали мне, что я провалялся у них в общежитии, не просыпаясь, двое суток кряду. По счастью, фокусники мои были и сами людьми не первой трезвости, поэтому не слишком перепугались и паники не подняли. Еще они говорили, будто я во сне бормотал что-то про сучку с кошаком, про то, что меня укротили, про десятку пик, а также просил передать цветы какой-то Наде. Имя же Люсьены якобы не произнес ни разу. Я поверил в это, потому что мне хотелось в это поверить. Я был очень молод и, наверно, не очень постоянен, но по-настоящему выбросить из головы Люсьену мне никак не удавалось. Может, потому, что я был влюблен в нее, как ни в кого другого до той поры; а может быть, потому, что мы, вопреки известному утверждению, далеко не всегда в ответе за тех, кого приручили, но с какою-то ревностью, с каким-то извращенным самоуничижением не можем забыть тех, кто приручил нас.

Богиня и юродивый

В небольшом городке к северо-западу от Киева, выросшему, как это обычно бывает, из села, жизнь была до того скучна, провинциальна и даже патриархальна, что иногда казалось, будто он находится не под самым боком у столицы, а в тысяче километрах от нее. Из сельских шаровар городок, впрочем, вырос не до конца, большей частью состоя из крестьянских дворов с хатами, пристройками и сараями, откуда доносилось кудахтанье кур, блеяние коз, хрюканье свиней и мычание коров. Несколько хрущевских пятиэтажек, выстроенных на бывшем пустыре, гляделись скорее приблудными чужаками, нежели коренными обитателями, а здание горкома партии на главной и единственной площади своим желтым окрасом и треугольным фронтоном на четырех колоннах наводило более на мысли о помещичьей усадьбе, чем о советском учреждении. Бронзовый памятник Ленину перед горкомом изумлял своей кривизной, и, когда на голову вождю садился голубь, казалось, что скульптура сию минуту завалится на бок и рухнет под этой непомерной тяжестью.

Существование городка оживилось в начале семидесятых, когда на его окраине, на берегу узенькой, но извилистой до игривости речки, построили кардиологический санаторий. Бог его знает, так ли уж целебен был здешний воздух для сердечных больных или, может быть, у тогдашнего руководителя хватило настойчивости и связей в столице, но место для санатория определили именно здесь и построили быстро и на удивление красиво. Врачей, конечно же, выписали из Киева, зато обслуживающий персонал из нянечек, прачек, уборщиц и поваров был местный, и это как-то заняло часть женской половины городка и даже превратило ее в своего рода элиту. Работать при санатории отчего-то считалось престижным; видимо, потому, что отдыхали в нем люди столичные, а также из соседних областей – Житомирской, Черниговской, Винницкой, Черкасской, – которые приросшим к своим наделам и тяжелым на подъем жителям городка казались чуть ли не иностранцами.

Главным поваром, вернее, поварихой работала в санатории Алена Тарасовна Горемыко – знаменитость и, можно сказать, достопримечательность городка. Это была женщина невероятных размеров, скандального характера и неукротимого любопытства, благодаря которому знала про каждого городского обитателя все до последней мелочи, а если чего и не знала, то с удовольствием додумывала. Муж ее, Петро Васильевич, которого она коротко звала Пэтей, работал в местной кочегарке и был человеком длинным, худым и настолько безропотным, что казался какою-то нелепой заготовкой в железных тисках супруги. Общей их гордостью и любовью была дочка Дуня, которая унаследовала до поры до времени наполовину дородность матери и, видимо, навсегда вялую безвольность отца. Уже к седьмому классу все ее формы, что называется, находились при ней, обещая развиться с возрастом в нечто невероятное. Это злило ее одноклассниц и побуждало к глупостям одноклассников, то норовивших коснуться ее округлостей, то ляпнуть про них какую-нибудь гадость. Дуня рдела, обзывала одноклассников дурнями, а дома жаловалась на эти знаки внимания матери.

– Дунэчко, донэчко, так то ж воны от восторга, – утешала дочку Алена Тарасовна. – Воны же млеют от тебя. Та ты сама на себя у зэркало подывысь. – Она совала Дуне под нос круглое зеркальце, восхищенно глядела на дочку и с умилением произносила: – Богыня!

К девятнадцати годам «богыня» превратилась в такую полновесную роскошь, достигла такой незаурядности форм, что платья и юбки трещали на ней по швам. Мать продолжала восторгаться ею, обильно подкармливая принесенными из саноторной кухни производственными излишками.

– Кушай, Дунэчко, кушай, донэчко, – приговаривала Алена Тарасовна. – Ось котлэточки, ось кортопля смажена… Сердешным хиба можна такэ… А ты в мэнэ – тьфу-тьфу-тьфу – нивроку здорова, красыва, сыльна, тоби йисты трэба… Творожочок йишь, це для костей полезно.

– Леночка, – робко вмешивался ее муж, – ты ж так йийи до смэрти загодуешь… [36]

– Мовчы, Пэтя, мовчы, куркуль, – наливалась краской Алена Тарасовна. – Дывыться, люды добри, йому вже для риднойи дони шматочка жалко! Сам така сопля, начэ з носа высякалы [37] , так щэ й з дочки хочэ бледную поганку зробыть!

Кавалера у Дуни не было. Местных парней отпугивала то ли избыточность ее природных форм, то ли скандальный характер ее матери, которая во всеуслышание заявляла, что у нее «на каждого губошлепа знайдэться по оглобли».

– Дунэчка, ну шо тоби оте местные шибэникы [38] , – говорила Алена Тарасовна. – Це ж хулиганы и жлобье. В ных тонкости нэмае. А ты ж у мэнэ богыня! От в санатории люды так люды. С Житомиру е, с Полтавы е, с самого Киева е! Ой, трэба будэ устроить тебя до сердешных!

Она и в самом деле подсуетилась и пристроила Дуню нянечкой в санатории.

– Ну шо, – как бы невзначай спрашивала она у какого-нибудь солидного на вид пациента, – чысто у вас в комнате?

– Чисто, – удивленно отвечал тот.

– Доня моя постаралась, – хвасталась Алена Тарасовна. – Бачылы йийи? Богыня! От я вам ее покажу…

Она чуть ли не силком тащила несчастного сердечника любоваться дочкой, но жертва ее всякий раз проявляла чудеса стойкости: смиренно признавала Дунину божественнось и тотчас же подлейшим образом норовила улизнуть. Ухажеров у Дуни не прибавилось, зато кривая выздоравливаемости, к неудовольствию врачей, стремительно поползла вниз. Разочарованная Дуня грустила, кушала и полнела.

Впрочем, ближе к середине восьмидесятых в городке появился человек, который влюбился в Дуню с первого взгляда и бесповоротно. У человека этого было не вполне благозвучное для здешних мест имя-отчество Илья Наумович и совсем уж возмутительная фамилия Альтшулер. До этого он несколько лет проработал в Киеве администратором при Укрконцерте, но, имея вспыльчивый характер и крайне невоздержанный язык, слегка повздорил с одним значительным лицом в этой солидной организации. Суть раздора заключалась в том, что Илья Наумович назвал значительное лицо мудаком, а тот, не согласившись с этой формулировкой, добился того, что Илью Наумовича уволили и отправили поднимать культуру на периферии.

Оказавшись в городке, Илья Наумович первым делом тщательно обследовал местный клуб, по какому-то недоразумению именовавшийся Домом культуры. Это было неприглядное на вид одноэтажное здание с облупившейся штукатуркой снаружи и полнейшим запустением внутри: покосившейся сценой, сломанными стульями и пятнами сырости на стенах.

– Дом есть, культуры нет, – резюмировал Илья Наумович. – Будем поднимать культуру, начиная с дома. Эй! – обратился он к здоровенному молодому увальню, лузгавшему неподалеку от клуба семечки.

– Шо? – лениво отозвался тот.

– Где тут у вас вредоносит местное руководство?

– Шо?

– Продолжаем разговор титанов, – невозмутимо произнес Илья Наумович. – Вас как зовут?

– Паша.

– Восхитительно. Скажите мне, Паша, у вас в городе есть руководство?

– Начальство, шо ли?

– Ну если вам так больше нравится…

– Мало шо мэни нравится… – пробурчал Паша. – Мэни, може, вообще ничого нэ нравится.

– Браво, – сказал Илья Наумович. – Один единомышленник у меня уже в городе есть. Так где тут у вас начальство, Паша?

– А в желтом доме на площе, – ответил Паша. – Там оно, – он смахнул с губ прилипшую шелуху и с удовольствием заключил: – Врэдоносыть.

– Начальство в желтом доме – это великолепно, – с улыбкой кивнул Илья Наумович. – Спасибо, Паша, сердечно рад нашему знакомству.

Он слегка поклонился Паше, развернулся и зашагал к плошади.

– Так-так, туды-туды, – крикнул ему вдогонку Паша. Лицо его сделалось задумчивым, даже глубокомысленным, и он по новой, смакуя слово, произнес: – Врэдоносыть…

Первое лицо местного руководства было чрезвычайно удивлено, когда в его кабинет вошел невысокий, тщедушный, но решительного вида человечек лет сорока с довеском, в легком сером пиджаке, одна из пуговиц которого болталась на нитке, и, не поздоровавшись и не представившись, поинтересовался:

– Будем поднимать культуру?

– Шо? – переспросило первое лицо.

– Приятно видеть такую близость власти и народа, – констатировал человечек. – Позвольте представиться: Илья Наумович Альтшулер, прислан к вам из Киева директором и администратором Дома культуры. С позволения сказать дом я уже видел. Культуры как таковой пока не встретил.

– Э-э-э… – начальство протянуло Илье Наумовичу руку, с досадой почувствовав, как та предательски повлажнела при слове «Киев», – очэнь прыятно. Та вы сидайтэ.

– Если мы не поднимем культуру, – заявил, оставаясь непреклонно стоять, Илья Наумович, – то боюсь, что сесть нам придется вместе. Ваш клуб находится в состоянии первобытной жути. Мне сделалось дурно, когда я туда вошел. У вас там стегозавры не водятся?

– Стегозавры… не, нэ водятся, – покрываясь испариной, пробормотало начальство. – Фондов нэ хватае…

– Придется изыскать.

– На стегозавров?

– Да к черту ваших стегозавров! У нас тут все же город, а не село. В свете последних решений, а также диалектической борьбы животноводства с посевными площадями, будем поднимать культуру.

Услышав знакомые интонации, местный руководитель немного пришел в себя и кивнул.

– Дуже своеврэменно, – произнес он.

– Причем поднимать будем как снаружи, так и изнутри, – продолжал Илья Наумович. – За снаружи я беру на себя. А за изнутри подсуетитесь сами.

– А це как?

– Стены в клубе покрасьте! Стулья нормальные поставьте! Сцену отремонтируйте!

– А на яки гроши?

– Изыщите внутренние резервы.

Руководитель вздохнул. «Внутренние резервы» ассоциировались у него исключительно с головной болью и геморроем.

– Хочу сообщить, – безжалостно сказал Илья Наумович, – что в самом ближайшем будущем вы можете смело ожидать комиссию от министерства культуры из Киева. Так что, или вы изыщете внутренние резервы, или вам будет что им показать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю