Текст книги "Матушка Надежда и прочие невыдуманные рассказы"
Автор книги: Михаил Ардов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
– "Видишь сама, что озяб..." – опять заревет. «На, – скажет, – стакан молока выпей». – «Нет, мама меня испорет всего из-за тебя». – «Я не скажу, я загорожу». – «Тетя Груша увидит». – «Да я загорожу, выпей». Придет домой: «Я, мама, не брал, она заставила меня. Я не просил». А на Страстной Коля пришел из Колодина, а мы с Женькой оба страшные. У меня вот такие мешки под глазами висят, а у Жени ноги тоненькие. А лапы вот какие... «Ой, мама, – Коля говорит, – вы ведь умрете». На второй день побежал в Полтинкино. Бабушка Настасья оттуда послала мне пять эдаких картошин больших. Хороших. Хлеба тоже послала... А ведь везде голодовка. А там, он видит, на поле рубят кочерыжки – после капусты на поле остались. «Ой, какие, – говорит, – мама, хорошие. Я попробовал нарочно». Пришел домой, а у нас еще и не знают этого дела. Схватил корзину, взял ножик – притащил корзину нам этих кочерыжек. Я их все обиходила, сделала. И два противня сделала колобух... Чего мы только тогда не ели. Липовый лист... Его истолкешь, как мука будет, больно уж хорошо. Только у меня от него по всему телу провалы пошли, двадцать два провала по кулаку. Мне не наклониться, не пошевелиться. А ребятишки у меня тут лен дергать ходят. Они соседке Кате помогали дергать. Так вот вечером она несет нам маленькую чашечку муки да пять-шесть огурчиков. Ведь тогда на четыре дома одну корову держали – по одной титьке... Липы все объели, за конским щавелем по пять километров ходили. Корова сдохнет, ее зароют. А народ уж видит где – ночью откопают... и едят. И от этого многие помирали. Да что там околеватину – людей мертвых ели. Была у нас такая, я уж про нее слышала. Да и была она у меня. Про нее уж все тут знали. Она уж отсидела да из заключения шла. Зашла ко мне ночевать. Я ведь всех пускала – все знали. «Я, – говорит, – иду из заключения». А за что – не сказывает. А я-то ее узнала. Я спросила фамилию, имя. Я уж знаю, кто это. Она девочку, свою дочку, – эту она мертвую съела. Сварила да и съела. А потом и сына Ваню убила да и съела. Я ей и говорю: «Как же ты так сделала? Ванюшу-то?» А она говорит: «Да он мой. Из меня шел – в меня и пошел. Так и должно быть». Голодовка. А девочку первую она мертвую съела. Свезла пустой гроб, закопала А ее изрубила и сварила. А я: «А как же у тебя руки-то на него поднялись?» А она: «А мы, – говорит, – пошли с ним к моей матери. У нее корова. Она подоила корову и несет. Мне стакан наливает молока, а Ване-то целую кружку. А я говорю: „Мама, кабы не было у меня Вани, ты бы мне целую кружку налила бы“. А Мама говорит „Дура, да ведь он маленький. Ему надо“. И так мне обидно стало. Посидели мы у нее, я говорю: „Пойдем, Ваня, домой“. Домой пришли. Я ему говорю: „Будем мыться сейчас. Давай раздевайся“. У меня стул деревянный тут стоял у стола. Ваня сел на стул на этот. А я: „Раздевайся, раздевайся, сейчас будем мыться“. Он и разделся. „Сначала, – говорю, – поиграем в прятки, А потом полезем в печку. Ты наклонись, а я буду прятаться“. А топор-то у меня тут лежал. А ему видно. „Нет, – говорю, – ты не эдак. Ты вот так положи голову, чтобы тебе не видать“. Он и положил. А я топором – так голова и откатилася». А я туг «И ты в уме устояла? Не сошла с ума?» – «А что? – говорит. – Я все изрубила. Посолила в ведерочко. И стала есть помаленечку... А соседи спрашивают: „Где у тебя Ваня?“ А я говорю: „У шел к сестре“. Там справились – нету Ваньки, не бывал. Милицию потребовали. Милиция приходит, а я говорю: „У шел он, не знаю я. Надо бы искать его“. А челюсть-то и лежит на окошке. И милиционер эту челюсть-то и взял в карман. К доктору. А она – человеческая». Ей семь годов дали... Так она у меня и ночевала. Я ее напоила, накормила. Только уж больно страшно... Ко мне, бывало, все идут. Вот приходит нищая бабушка Акулина. У ней и сын есть, только они ей не помогали, она по миру ходила. У нее была двоюродная сестра в Савинском, она все к ней приставала... Приходит она ко мне, говорит «У меня есть две меры мелкой картошки... Я, наверное, умру». (А уж вся опухшая.) – «Ну, что ты, – говорю, – бабушка Акулина, поправишься, может». – «Нет, милая. Вот я умру, так ты эту картошку себе и возьми. А у меня боле ничего нет. У меня простыня есть да полотенце. Это я умру, так ты мне саван сделай. Ты все сделаешь, я тебе доверяю». И правда, она тут через два дня умерла– А картошку я и не взяла, у меня тогда была своя картошка А то еще бабушка Прасковья Ковалева. Это – богачиха страшная. Сначала у нее муж умер. Она ко мне идет «Шура, дедушка у меня умер». – «Ну, уж, – говорю, – ему годов-то много». Она говорит «Восемьдесят шесть». – «Ну, так чего же. Два века ведь не будет жить». – «Приди, – говорит, – почитай по нем». – «Почитаю, приду». Пошла, почитала. Надо хоронить. Я говорю: «А саван?» А она: «Матушка, не из чего шить». А я: «Не дам тебе с лавки взять покойника. Дедушке Ивану жалеешь на саван? Да как тебе не стыдно?!» – «Так где же мне взять?» – «Не ври! – говорю. – Я знаю. Пожалуйста, не ври». И приносит – суровая тканина: «Вот только и есть». – «Ну, эта, – говорю, – годится». Я взяла да всю ее и искроила на три полотнища, чтобы ей не осталось. «Вот теперь, – говорю, – ладно». Похоронили. Такое богатство, всего – хлеба.. Хоть бы собрала бедных покормить. Нет... Испекла калачиков эдаких – всем по калачику подала. И все. И спрашивает меня: «А батюшке за отпевание чего?» А ведь и у батюшки ничего нет – голодовка Я говорю: «Батюшке, отцу Георгию, снеси муки». – «Ой...» Я говорю: «Да! У тебя, – говорю, – много сгниет». – «Ну, так ладно, ладно, снесу». Пошла и ко мне по дороге зашла: «Вот несу. Ты не думай, что не понесла». Ну, килограмм семь-восемь. Это – отцу Георгию. Обратно идет «Снесла. Ой, как благодарил! А на сорок дней испеку ему каравай – настоящий, большой»... Уже не знаю, испекла или нет. А потом она сама заболела – люто болела, месяца два. Тяжело болела. Приходит ко мне ее сноха: «Пойди, почитай по бабушке Парасковье». – «Так а чего? Она не умерла еще?» – «Нет. Ей надо читать за болящую». Я пришла к ней, за болящую прочитала. А она: «Читай!» – эдак вот. А я: «Чего читать-то? Я ведь за болящую прочитала». – «Читай, я сказала!» Я говорю: «Не кричи». Тут я на исход души ей прочитала. «Пойду, – говорю, – домой». – «Читай! Не отходи. Ты читаешь, так мне лучше. Ой тяжело, ой тяжело». Я говорю: «Конечно, тяжело. Поди как всего жалко?» – «Ой, не говори. Эдакое-то место всего-то. Семь пар новых валенок. Два тулупа. Одеяла шубные новые, это меховые». И все эдак: «Читай! Читай! Читай!» Но вот померла. Тут я по ней опять читала. Сноха говорит мне: «Саван-то не знаю из какой тканины?» И выносит целый ворох – да тонкие, хорошие все. А я говорю: «Не из какой из этой не сошьем.. Вот из этой». Да и взяла самую грубую да худую. «Почему?» – «Нипочему, – говорю, – она дедушке-то пожалела, вон из какой мы сшили. А ей – что?» Ну, уж по ней-то сноха сделала поминки. Отец Асинкрит приезжал, мы с ним отпевали. Ночевали тут у них. Про нас все настряпали постное. Сноха-то хорошо все сделала... Ладно, хорошо... Мне-то еще и не так плохо было, как людям Мне-то еще многие и помогали. Вот и матушка Еликонида. Она на квартире в Яковцеве жила. От Михеева три километра. Сначала-то после монастыря она в Грамотине жила, просворы делала. Она и меня там научила. Ведь всех нас тогда выгнали. А потом, как в Грамотине церковь закрыли, она уехала на родину, приехала за ней племянка. Увезла ее. Далеко туда, станция Вожега. Там она пожила год и приехала опять обратно. И у меня жила зиму – еще в Кузьминском. А в Яковцеве она в колхозе работала, она работать любит. Она все сеяла. А было ей уж годов восемьдесят с лишком. И все работала, все делала до последнего. И все сеяла. Ее все звали – и мужики, и бабы – матушка Еликонида. «Матушка, у нас посеешь?» – «Посею, посею. Что эдак делать-то?» Раньше ведь руками сеяли. Она получала хорошо. И каждую неделю бежит ко мне в Михеево. «Шурка, я об тебе с ума схожу!» Я говорю: «А чего?» – «Как уж ты с хлебом-то? Ведь у тебя ребятишки». – «Да гляди-ка, у меня много». – «Ой, Шурка, ты все довольна, все много... Какой же это хлеб? Дура, у меня мешок муки стоит». И полкаравая мне подает: «Ты себя-то не обижай». Картошки мне принесет. Еще луку. «Вот это, – скажет, – вместо масла. Ты луку-то покроши». А болела она у нас недолго. С месяц только болела– А хозяйка все не сказывала, чтобы я-то не пришла к ним – чтобы все имение ей осталось. А она лежит и просит «Да скажите Шурке-то, что я хвораю-то. Мне надо Шурку-то»... А мне все не говорят. А потом Аннушка к ней пришла, Александра Ивановича дочка. А она: «Как мне надо Шурку. Ведь она не знает, что я хвораю». – «Я, – говорит, – схожу сегодня». Она за мной и прибежала. А я: «Мне сегодня и снести-то ей нечего. Погоди, хоть я клюквы...» У меня клюква была. Да брусники чашку. Пошла. «Матушка, да ведь мне и принести тебе нечего». – «Мне ничего уж не надо. Ты мне только компресс сделай». – «Какой тебе компресс?» – «Вот на это место». А я поцеловала ее туда. «Вот как хорошо», – говорит. А я ведь ничего не сделала, только поцеловала. «Вот как хорошо-то мне стало. Я знала, что придешь да компресс мне сделаешь, у меня все хорошо будет. Я уж Васе все наказала. Меня хоронить-то в Евдокию». Это она за два дня до смерти. «Да что ты, – говорю, – матушка?» – «Нет уж, – говорит, – Вася приедет». (Это сын хозяйки.) А тут за мной приходит Аннушки мать: «Пойдем к нам, почитай. У нас паренек-то больно хворает». Я пошла, почитала. Прихожу к ней опять. Смотрит на меня. «Милая, – говорит, – все, все... У меня хорошо стало все. Прости... все...» И – готова. Я ее тут обмыла, все сделала и домой пошла. Отвезли мы ее ко Спасу, там отпели ее по монашескому чину, похоронили. Она рясофорнай была. Я еще ей в монастыре все правило читала – она неученая была. Ее, бывало, на мельницу посылают, а она: «С Шуркой дак поеду». А я ей там все читала правило. Тридцать лет она управляла скитом, работала, как мужик. Вот пойдем косить, она глазами поглядит, сколько сегодня надо. А там ведь все были подсеки. «Мои, – крикнет, – ко мне! – Нас семь человек с ней косили. – А вы шушера, мякина, говна половина – на эту сторону!» Это – кто плохо косит. Докосим до краю – а земляники-то много, на подсеке. «Шурка! Иди сюда! Вот землянику-то ешь!» А я ведь тоже косить-то люта была. Коса у меня была именная, литовка– У нас только у двоих были такие косы. Любила она меня, царствие ей Небесное! Много мне помогала. Мне вообще помогали. Был у нас Фатичев, он из города валенки возил Это которые на шерсть выменивают. Жил-то он в Колодине. Вот едет из Пошехонья. А у меня дом-то на дороге. Подъезжает. «Ну, чего сидишь у окошка, как чувырла?» А я: «Своя изба, где хочу – тут и сяду». – «Ладно, давай чаю-то грей». Согрею чаю. Заходит. «Ну что? Поди тебе валенки надо?» – «Так ведь надо, да у меня ни денег, ни шерсти. Чего мне тут спрашивать?» – «Я у тебя ни денег не прошу, ни шерсти. Я тебя спрашиваю: валенки нужны или нет?» – «Так ведь надо, конечно». – «Так и говори: надо». Ладно. Чаю напьется. «Ну, сегодня ко мне не ходи и завтра не ходи, а послезавтра приходи. У меня жену попаришь да полы вымоешь». Вот и все, больше ничего не скажет. На третий день надо идти в Колодино. Приду. А мне валенки выбраны и ребятишкам выбраны. Дочка уж отобрала. Ну, вот полы вымою, выпарю его жену – она у него больная была. Все сделаю. «Ну, погоди,– скажет, – не торопись еще. В огород сходи, погляди, чего там как». В огород схожу, все там сделаю. «Вот тебе и валенки. А ведь тебе поди и варежки нужны – выбирай шерсти». А у него шерсть-то всякая... «Что мало берешь?» – «Да я ведь знаю, сколько на варежки надо». – «А я сказал: мало!» Наберет шерсти с килограмм «И мне, – скажет, – варежки свяжешь. Чтоб вот эти места широкие, чтобы надевались на рукав». Ладно. Свяжу. А он и за это опять заплатит... Или вот керосин. А тогда не было керосину-то. Как вот едут деревней, нигде огоньков нет. А у Шуры все маленький огонек. А я все сижу – то вяжу, то еще чего – надо все делать-то. А потом у меня стал и керосин. Как стал ездить Овчинников за товаром-то. Это – из леспромхоза. Снял он квартиру рабочим – тут кормить. Тридцать километров от Носова да тридцать еще. А тут остановка... У Ивана Ивановича сняли напротив меня. А сам-то Овчинников все ко мне. Денег-то везет мешок. Как приходит: «Ну, отворяй ворота». Это у шкафа, у меня. Ставит туда мешок с деньгами. «И чаем меня пой». А я: «А дедушка Иван не осердится?» – «Я сказал: меня чаем пой!» А огня у меня нет. Я пузырек зажгу эдакой – масла принесу от Спаса. Он говорит. «Это с таким-то светом?» Говорю: «Да нету у меня».
– «Ах, вот что... Последний день сегодня так живешь. Завтра у тебя будет свет. Василий Петрович будет тебе каждую неделю завозить литр керосину». А я говорю: «Да у меня и лампы-то нет»... Василий Петрович приехал и лампу привез, стекло запасное привез. И керосину. Ни у кого нет, а я как богачка живу. Нас Тятя так учил: «Нищим никому не отказывайте, всех пускайте. Кусок-то многие подадут, а вот ночевать не пустят»... И вот в жизни моей я ни одному нищему не отказала. Какие только у меня не были – и вшивые, и больные, по семнадцать человек у меня ночевало... И на лесозаготовку гонят – всё нашей деревней. Гонят их в такую даль, и никто наши деревенские их не пускают. «Вон, – говорят, – Шура там живет, она всех пускает»... Которые послабее, на печку полезайте, а этим я маленькую печку затоплю... Или лен, трясву везут нашей деревней сдавать. Заготовки. На коровах везут – война. И эти ночуют. А еще у меня рязанцы ночевали. Они на лесозаготовки приехали, семьями. И поселили их у нас в монастыре, в Сохоти. Весь почти монастырь рязанцы заняли. Они зимой приехали – сена нет, а коров своих привезли. Они все и ездили покупать сено-то. На санках, сами их везут – лошадей не было. По шесть пудов накладут и везут. Бывало, санок по семь, по восемь стоит у меня у дома-то. Ведь в Михееве никто ночевать не пустит. Все ко мне... А я: «Ночевайте. Хлеба у меня нет. А похлебкой накормлю вас». Сварю щей – у меня опенок много насушено, да и грибов. Кислица есть. Котел у меня полуведерный. Печка маленькая посреди полу стоит. Она чугунная, расколотая. Так я кирпичами обставила. Сварится похлебка. «Ой, милая, да как хорошо...» Ночуют и поедут. А потом они какие хорошие. На праздники они ко Спасу на Водогу все идут ведь молиться – больше уж церквей не осталось. Как обратно идут, заходят ко мне. Чего-нибудь да несут. То конфет, то хлеба несут буханку. А я к ним тоже ездила: половики продавать да постели – я за зиму-то натку. Приду к ним в Сохоть. «Сиди, – скажут, – устала с дороги». Сами унесут. Утром несут денежки. Как услышат «Тетя Шура приехала из Михеева». Бегут – человек пять прибегут. Они и очень верующие. Они мне говорили, что на месте-то, где собор наш стоял, – пение слышали. И много раз слышали... Все и мужики у них верующие. А у меня еще сосед – Григорий Иванович Калинин. Этот говорит «Ты пошто всех пускаешь? Ведь захвораешь, заразишься от них. Мы тебя лечить не будем. Так в дому тебя вместе с заразой и сожжем». А я: «Это уж как Богу будет угодно». А видишь ты, я не заболела-то, а он. Да и люто, так что помер. А без меня и похоронить его не могли. Не идут мужики гроб делать – он надосажал всем Он был тайный агент. Про него говорили: «Там собака есть черная. Потихоньку лает, а люто кусает». А как помер, так родня не знает, что и делать, – нет гроба. Я говорю: «Ну, уж не без гроба хоронить. Погодите, я к Гусеву схожу в Зубариху». Пришла. Говорю: «Василий Матвеич, пожалуйста, сделайте гроб Григорию Ивановичу». – «Ну, к такой матери! Стоит он гроба!» А я говорю: «Жена заплатит. У ней деньги есть». – «Пятьдесят рублей заплатит, так сделаю». – «Да заплатит, только делай, пожалуйста. УЖ я тебя прошу!» Ну ладно, он сделал гроб. Теперь могилу никто из мужиков копать не идет – сестра копала. А он ее бил люто – зубы ей вышиб. Вот она закопала могилу, да притоптывает «Не придешь больше ко мне! Зубы не вышибешь!» Затаптывает да приговаривает. Я ей: «Мария, кончи разговаривать здесь. Ты чего делаешь-то?» – «Я дело говорю. Больше не придет – зубы не выбьет»... Я ведь пятнадцати годов из дома в монастырь ушла, а оттуда с родины ко мне нищие идут и всем я – «наша Шура»: «Где тут наша Шура живет?» От Богослова нищая идет – «наша», из Коробова идут – все «наша». А где я их видела, когда? Одна приходит с парнишком, уж ему седьмой год. А сама-то большая, красивая. И вся в лохмотьях. Пришла ко мне: «Где наша-то Шура?» – «Какая – „наша“»?" – «А вот из Янгосаря». Говорю: «Это я». – «Ой, так я ночевать к тебе пришла» – «Ночуй», – говорю. «Я с пареньком». – «Ночуй и с пареньком». Стали чай пить. Я подала свеклы к чаю – сладости-то не было. Она: «А конфет?» – «У меня, – говорю, – никогда конфет нету. Вот, – говорю, – щей похлебай. А хлеба нету». – «Ладно, – говорит, – завтра я обойду деревню-то. Насобираю, так, может, наемся». Легли спать. Ночью, слышу, он титьку сосет. Я ей: «Ты что – обалдела?!» – «Нет, – говорит, – я его кормлю». Шляется, вот и кормит. Утром пошла собирать. А то еще от Богослова одна пришла. Тоже к «нашей Шуре» ночевать, утром говорит «Тетя Шура, не надо ли кому попрясть?» Ей лет тридцать было. Моя соседка ее наняла да кормила, а она ей и пасмы за целый день не напряла. Какая это пряха?! А она пришла, я аккурат захворала. «Ой, – говорю, – Наташка, у тебя поди вши?» – «Да, и много, тетя Шура». – «Да я вот захворала, я бы у тебя их всех выгнала». А утром я и встать не могу, печку-то топить. Заболела люто. Я говорю: «Свари щей. Вот капуста, вот чугунок», – все указала ей. А она только затопила печку – дым-то валит – тут и поставила. Варить-то. В дыму-то. И грибы-то не помыла, эдаких-то щей наварила... Горькие. Ребятишки хлебать не стали. Я их потом все пугала; «Вот заболею, а нищая придет, вам щей наварит». А у нас в Михееве престольный был праздник Знаменье, двадцать шестого ноября по-старому. И пришла ко мне сестра Прасковья с зятем с нашим, с Лидушкиным мужем. «Ну, вот, – говорю, – гости пришли. А у меня для праздника ничего и нет. Пиво, правда, есть». Пиво я хорошее варила, у нас Тятя настоящий пивовар был. «Хлеб, – говорю, – мягкий. Грибы соленые». – «Ой, – говорят, – так и больно хорошо». Я им хлеба нарезала, котелок им пива поставила
– пейте. Уж и чаем не буду поить – нет у меня никакой сладости. Ничего нету. «Ладно, – говорю, – подождите. Может, и придут сегодня ко мне. Жду, да не знаю...» А у меня шесть одеял выстегано. Лежат. И она мне тоже принесла одеяло стегать – Прасковья. «Ладно, – говорю им, – ложитесь спать». А я стала ей одеяло стегать – пока они гостят, надо выстегать. Только они у меня засыпать стали, у калитки стукаются. Еще у меня и муки нет. «Тетя Шура, бери муку! – соседка. – Из-за твоей муки и мне дедушка Иван смолол, кабы не тебе, он бы мне и молоть не стал». – «Ну, – говорю, – теперь пирогов напеку». Сходила к бабушке Татьяне через дорогу, принесла молока кринку. Все. Растворила пирогов. Опять стегаю. Стукаются опять, в двенадцатом часу. Володя едет, сосед тоже. Везет товар в Носово. Варя, жена его, бежит ко мне, стукается: «Тетя Шура, на конфет, Володя привез, велел тебе подать. Полкило конфет». – «Ну, – говорю, – праздник есть. И чай есть, и пироги есть». А зять Иван лежит, все поглядывает. Утром Алексеевна идет – она хлебы пекет на магазин – каравай хлеба несет. «У тебя, – говорит, – гости пришли, заходили в магазин». – «Да, – говорю, – пришли». – «Вот тебе, – говорит, – пол-литра самогонки. Вот тебе два стакана». Думает, у меня и посуды нет. «Да, – я говорю, – у меня посуда-то есть». – «Ну, принесла, так не принесу обратно. Гостей угости»... Я говорю: «Ну, Иван, праздник на все сто!» – «Чего, крестная?» – соскочил– «Самогонки, – говорю, – пол-литра принесли!» – «Ну, крестная, я гляжу – тебе хорошо жить!» – «Так заработай, и тебе принесут. Ведь мне не так несут. Вставай, – говорю, – Параня, картошку чисть – рыба свежая есть. (Володя привез мне и рыбы.) Пожарим картошки с рыбой, да рыбников напеку»... Идет Анна Александровна, соседка: «Шура, выручи. Дай мне хоть двух половиков. Приехал брат из Рыбинска, а ни постельки, ни одеяльца». А я: «Так вот и постель возьми. Из Рыбинска гость, что уж половики-то. На вот и одеяло дам»... И эта несет поллитра самогонки. Я гляжу – ну и богато, ну и хорошо. Сели чай пить, а Иван: «Ну, крестная, тебе и живется!» – «А ты спроси, – говорю, – крестная ночи спит ли?» Мне сын Коля, покойник, все говорил, бывало: «Мама, ведь это удивительно, как ты сама с голоду не умерла, да и нас с Женькой не уморила. Ведь мы и полуоколеватины не едали...»
Январь, 1986 г. Петрово
ГОЛОВАН ТОЛСТОГОЛОВЫЙ
Тятя наш после отца остался годовой. А сиротой круглой остался шестнадцати лет. На одном году у него было три покойника – брат, сестра и мать. Два года он жил один. Опекуны у него были – дедушка Илья, сосед тут, он по свойству, только дальняя родня. И еще отец протоиерей ходил к нему, навещал его. Две коровы у него были, лошадь. Работать ему помогали, опекун заботился обо всем. Очень строго его держал. Ведь раньше старших-то слушались и Бога боялись. У меня тятя Бога боялся. Он до восемнадцати лет и на беседы не хаживал. У нас в деревнях все беседы были – девки, парни сойдутся... Только все с работой. Девки кружева плетут, а ребята из кудели стельки стегали валенки подшивать. Вот и разговаривают. Раньше ведь не шлялись, как теперь. А Тятя на беседы не ходит, если пойдет, дедушка Илья переметником напорет его. Он его боялся. В восемь часов обязательно придет дедушка проверить его... Дожили они до осени. Дедушка говорит «Пойдем в лес лыка драть». – «Какие лыка?» – «Какие укажу». Березы ему указывал – на этой будем драть. Большой пук надрали. Пришли домой. Дедушка говорит «Очини, обрежь ровно». Тятя обрезал. «Заплетай, – говорит, – лапоть». – «А как заплетать?» – «Помучишься, так научишься. Возьми четыре лыка да поворачивай». Сначала у него вроде как кошелек получился. Потом сплел кое-как лапоть. Второй лучше получился. И сплел он четырнадцать штук, да все на одну ногу. А потом научился плести и на другую. А лапти раньше – двенадцать – пятнадцать копеек пара. Дедушка Илья и продал ему их. «Ну, – дедушка говорит, – научился лапти плести, теперь учись совки и чаши деревянные резать». И это Тятя научился. Он у нас все умел. Еще чаши плел из еловых корешков. И из бересты корзинки. А хлеб ему бабушка Марья свой носила – дедушки Ильи жена. И вот говорит она ему как-то: «Чего мы, Колька, тебе все хлеб носим. Давай тут, дома испекем». Завела ему квашенку, поставила на печь, завязала, да и ушла. До утра. А он сел лапоть плести. А квашенка-то заходила, да и на печке: пык, пык, пык. А он думает кто-то на печку у меня забрался. «Не пугай, – громко говорит, – не боюсь». А она все пыкает и пыкает, да все громче. Он скорее одевается, обувается да бежать. Да в дверях себе чего-то прихлопнул. «Отпусти, – кричит, – не буду! Отпусти!» Чуть в портки не наклал... Прибежал к дедушке Илье: «Кто-то забрался на печь да пугает меня!» А дедушка, у него поговорка такая была – ядри-голова: «Так я ему сейчас дам, ядри-голова. А если ты наврал, тебе будет переметника». – «Да пойдем, дедушка Илья, он меня там все пугает и пугает». Пришли. И бабушка Марья пришла. «Слышишь, все: пык, пык, пык». Бабушка Марья говорит «Дурак ты, ведь это квашенка ходит». Был ему семнадцатый год. Парень живет один, двор большой, большущий. Неповадно парню одному. Исполнилось ему восемнадцать. Дедушка Илья говорит «Колька, пойдем со мной в магазин». – «А что делать?» – говорит. «Пойдем, надо тебе обнову покупать». Пришли. Купил он ему на полупальто, на штаны и на рубаху. Покупает материалу хорошего и подкладки: «Пойдем теперь к портному». Портной меряет его, шьет пальто, штаны. А рубашку шить пошли к Агафье Ломоносой. И сказал дедушка: «Чтоб в воскресенье все было готово». А они уж с отцом протоиереем уговорились, что его женить надо. Сшили, одели во все и говорят «Надо тебя, Колька, женить. Хватит. Живи самостоятельно, сам по себе». А они уж ему и невесту нашли. Грибанова свояченица. Хорошая девка. Они уж там и с Грибановым договорились. «Пойдем, – говорит дедушка Илья, – я тебе на беседе ее укажу». Указал он ему невесту, вот все и знакомство. На второй день пошли с невестой Богу молиться, а через четыре дня и венчаться поехали. Стали жить они очень хорошо. Была она на год его старше, прожили четыре года. Двое деток, две девочки. А в третьих родах она померла. И ребенок, девочка, померла, только что окрестить успели. И остался он с двумя – обе девочки – Мария и Анна. Овдовел он Постом Великим на первой неделе. И тут отец протоиерей ему сосватал Маму. Она сирота была. Девять годов ей было, как отец помер. Их у матери было три девочки да брат. Жили они в деревне Щетниково. И вот мать отдала ее к господам в одиннадцать лет. фамилия барину была Медведев. От нас усадьба была девять километров. И жила она у них семь годов. Сначала нянчилась, потом кухаркой, а потом уж горничной. Вот отец протоиерей ее Тяте и сосватал. Ну, господа замуж ее выдали, одели как положено. Все приданое, платье шелковое хорошее, и нижняя юбка шелковая. Платье шерстяное. Шуба лисья. Бурнус – это драповое летнее пальто, и оно все обделано кистями да бисером. Косынку вязаную и шаль. Ну, все, буквально все. И к ним еще и в гости они с Тятей после свадьбы ездили. А свадьба у них была после Пасхи – в Егорьев день. Я у них была самая старшая. А всего родилось тринадцать человек. В живых осталось только пятеро – четыре сестры да брат. А те все маленькие умирали – год, полтора. Хорошо у нас Тятя с Мамой жили. Только уж без дела не сидели, не шлялись. Работа круглый год. Я сама пошла десяти лет работать – боронить на молодой лошади, жать, косить. А Галина, сестра, та девяти лет пошла. С весны первое дело у нас – пахать. Тятя у нас пахарь был. У нас всегда из всего поля полоса выделялась. Отец протоиерей, бывало, придет «Ну, Колюшка, пахарь мой, когда будешь пахать?» – «А вот дня три-четыре, – скажет Тятя, – и пахать поедем». А у нас ручей разливался аккурат за двенадцать дней до пашни. Так уж повелось. А у нас полосы были большие, хорошие. В каждом поле. Три поля: озимое, яровое, паренина. Паренина – это пар будет. Паренину три раза пахали. Первый раз вспашут, заборонят хорошо. Потом навоз возят и опять пашут – это заваливают. Навоз завалят и уж не боронят. Только вспашут, оно и стоит. До Ильина дня. «Ну, – бывало Тятя скажет, – давайте помолимся, надо пахать начинать». Встанем все, помолимся. Тятя поехал пахать. Тогда ведь все с молитвой. Тогда ведь все с молитвой. А самое первое у нас начинают сеять овес. Пахал до обеда, с обеда поедем сеять. Опять все – благословясь. На крестопоклонной неделе у нас пекли кресты, а в Благовещение дают в каждый дом из церкви хлеба благословенного – вот хлебец этот и крест растолкут и прибавят к семенам. Тогда все с молитвой, все благословясь. До Егорьева дня скотину пастись не пускали. А в Егорьев день для каждой деревни водосвятный молебен служат и воду с собой уносят – скотину кропить. И в Казанскую летом тоже заказывали водосвятный молебен с крестным ходом. В этот день никто скотину не отпускал, а после молебна гонят ее мимо – а батюшка всех кропит водою. И лошадей всех тут ведут. Молебны были и об дожде, и об ведре, чтобы дождя не было. Как нету ведра, скажут «Надо молебен». Соберутся тут три прихода. В церковь придут – народу ужас сколько. Все молятся. Диакон у нас хорошо больно молился – каждое словечко понимаешь, и все со слезами. А то как-то в самый Иванов день, в Рождество Предтечи пришли из церкви. А у нас в Иванов день гуляние в Сокольникове. И вот все пойдут с двух часов там на гуляние. Только сели пить чай, маленькое облачко идет, небольшое. Тятя говорит «Ну и ладно. Гуляние нарушится, не пойдут мокнуть-то». Потом уже не облачко – туча, стала краснеть, краснеть. И вся как огненная сделалась. Все перепугались. Какое тут уж гуляние. Все скорей обратно в церковь, молиться. И пошла туча краем на лес, там и пропала.. Тогда люди были верующие. Вот тетка моя Татьяна девица была Так в девках и умерла. Она и не гуливала, на беседах не бывала Их четыре подруги у нас было – они вчетвером дружились. Вот придут из церкви, уйдут на поляну, там сидят псалмы поют, каноны. А службу как знали? Вот в воскресенье в храм идти, а они знают, какое Евангелие читаться будет... Вообще тогда люди не эдакие были. У нас из Путилова – нашего же прихода – был монах отец Серафим. Иеромонах в Обнорском монастыре. И было ему там искушение – хочется на мать поглядеть. Никакого нет терпения. А она так у нас в Путилове и жила. Надо ему идти. А отец-то Никон, игумен, тоже вроде прозорливого был, и говорит ему: «Ну, уж раз эдакое нетерпение – пойди! С Богом!» Благословил его. Он и пошел. Всю дорогу пешком ведь шел. Долго шел – далеко. Пришел в Путилове. Кругом дома обошел. Поглядел в окно – мать сидит. Сам себе сказал: «Ну, душа окаянная, насмотрелась? Теперь иди на место». Так ей и не показался, обратно в монастырь пошел. А после матери говорят «Серафим у тебя был?» – «Да где, – говорит, – я не видела». – «Приходил, – говорят, – многие видели, как шел». Как сейчас его вижу. Голосок тоненький: «Паки и паки миром Господу помолимся...» Да... А еще весной у нас корье драли с ивушек. И я сама по десять пудов надирала. Сорок копеек пуд было корье-то. Бывало, надерешь пучок и идешь вдоль деревни, чтобы в деревне-то видели, что я корье несу. Бывало, волокнешься: «Ой, Санька, где ты такого корья-то надрала? Да больно у тебя долгое корье-то». Это они нарочно. Бабы-то. Высохнет оно, Тятя свяжет, и поедем мы до Иванова дня в Вологду. И на деньги эти платье мне купим и башмаки. Аннушке на кофту и Маше на кофту. Это на корье-то. А нас маленьких тогда оставляли караулить лошадей. Иванко сидит, и я на своей. А они там покупают ходят. И вот Тятя круг черкасской колбасы принес. А я и не видала, что он принес. А он и положил ее в корзину-то. А внизу крендели еще лежат. А я как заглянула в корзину, так и обомлела – я ведь ее никогда и не видела. «Ой, – говорю, – пыга-носопыга, деревенская мотыга, что наделал-то... чего-то мертвенное от лошади принес». Это я на соседа, на Иванку подумала. «Ой, – думаю, – Тятя придет, заругается, скажет, прозевала». Я скорее палочкой ее подцепила и – шарах в крапиву. «Не скажу, – думаю, – ничего. И крендели есть не буду – опоганены». Тятя приходит, все уложил: «Ну, поедемте». Поехали. Езды от Вологды до нас сорок пять километров, верст. Ездили в один день – лошади хорошие были. Обратно на порожне. Приехали, стали все в дом носить. Тятя говорит «Мать, я купил черкасской колбасы». – «Да где?» – «Да в корзине». – «Да нету, батька». – «Да куды же девалась?» А я молчу, я ведь и не знаю, что за колбаса. Искали – нету. Сели за стол чай пить. Галинка кричит «Разделить крендели, а то все расхватают». – «Больше твоего никто не схватит, сиди!» – «А мне, – говорю, – так и не надо крендели». – «А почему не надо?» – «Не надо, да и все. Не буду я есть крендели». Тятя говорит «Что это с тобой?» Я и заревела: «Пыга-носопыга, деревенская мотыга крендели опоганил». – «Как же он опоганил? Чем?» – «Да он чего-то мертвенное от лошади положил. На крендели. Я не буду есть». – «Какое мертвенное? Да где это?»