444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Першин » Еська » Текст книги (страница 6)
Еська
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:16

Текст книги "Еська"


Автор книги: Михаил Першин


Жанры:

   

Эротика и секс

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

2

А звали её Рыбонькой:

– У нас как заведено? Наверху я Лидонька была, а тут Рыбонька. А кака́, к примеру сказать, Аннушка, та Водянушкой становится. Валюша – Волнушей. Созвучно чтоб было.

– Понятно, – Еська говорит. – Ирушка – Ивушкой.

– А ты откель знаешь?

– Да уж знаю, после как-нибудь расскажу.

Познакомила Еську с подругами своими. И, главно дело, холоду у них там, внизу, вовсе не чуется. Всё одно как и летом – жары. Видать, они к морозу неподатливы под водою становятся.

– А как ты сюда-то попала? – Еська спрашивает.

– Сказывали подруженьки, пошла матушка бельё полоскать, а меня рядом-то на берег и поклала. Они подкрались, да меня под воду и утащили. Стех пор тут и живу. А я и рада, у нас ведь весело.

– Неужто тебе не хочется обратно?

– Да я верхней жизни и не припомню. Бают, матушка долго ещё на́ берег ходила, плакала. Только меня подруженьки от того места подале унесли, я и не знаю, где оно было.

Ну и стал Еська у русалок жить. Спервоначалу они только хороводы водили да песни пели. Никак Еська не мог с их голосами сладиться. Как ни споёт, они сердятся: больно грубо у тя выходит. Потом уж рукой махнули.

Вот раз плыли Еська с Рыбонькой промеж водорослей. Он плавать-то по-ихнему навострился, хотя, ясно дело, без хвоста оно не так уж ловко выходило. И задумали они в прятки поиграть. То есть Рыбонька пряталась, а Еська искал, потому ему от неё укрыться никак не удавалось: она его вмиг чуяла, на то и русалка подводная.

Но на сей раз и Еська её враз нашёл. Не успела она под корягу поднырнуть, как тут же и вылетела, а на плечике полоска зелёная. Коряга-то занозистая попалась.

– Больно?

– Больно, Есюшка, больно.

– Дай-ка я полечу!

Губами Еська к плечику ейному приник, она аж задрожала вся. Да и он чует, что такого ещё не отведывал. Русалки, ведь они только на вид с рыбами схожи, а на деле-то из самой наитончайшей вещественности состоят. Словно бы струйку воды в жаркий день губами ласкаешь, да и та в сравнение не идёт. Кажна жилочка русалкина чуется, кажна капелька водицы в ей играет, да ещё просклизывает поверхностно вдоль губ-то твоих негою неуловимою. А коль языком пошевелишь – а уж Еська, ясно дело, сдержаться не мог, чтоб без того обойтись, – так уж это незнамо с чем и сравнить в верхнем-то мире. Вообрази ты себе, друг мой ласковый: словно бы к губам свирель поднёс только, но коснуться ещё не успел, как она сама заиграла, так что не от губ в неё песня идёт, а из свирельки в рот тебе впархивает. И песня такая наинежнеющая, что и плакать хочется, и смеяться враз, и в пляс пуститься, и наземь лечь, да тут же на месте и очи сомкнуть, чтоб окромя звука того ничего не чуять. И вливается та песня в тебя, и язык твой подхватывает за собою, и уж ты не знаешь, сам ли за нею следуешь, аль она тебя переполнила и тот самый язычино кожаный, что у тебя промеж зубьев ворочался, в себе растворила и в чистейший звук обратила. Вот с этой самой песенкой только и можно поверхность русалкину сравнить, потому кожею её и назвать-то грешно.

Да и Рыбоньке, знать, славно было. Потому как она не токмо что не вырывалась, а плечиком ещё водила взад-вперёд, да вверх-вниз, да по кругу обратно, да трепетала вся, словно поток водицы легчайший под ветерком летним.

Долго ль, коротко они так пролобзалися, того уж ни она, ни он знать не могли. И конца б этому не было, кабы сверху что-то воду не взбаламутило.

Оторвался Еська от Рыбоньки, на дно присел и сам понять не может: то ль приснилось это ему, то ль наяву было, на дне ли он речном, аль уж средь облак небесных. Однако видит, что, всё ж таки, на дне оно точней выходит. А Рыбонька тоже слова молвить не в силах, головушку на плечо его опустила, да и вздыхает тихохонько.

Поднял Еська глаза вверх: а там залупа Анхипова. Их, знать, течением прямо под прорубь снесло.

– Так вот почто он сюда ходит: – Рыбонька молвит. – Вот, выходит, кака́ сладка вещь энта самая любовь есть. А я-то думала, грубость одна да охальство в ей содержится.

Еська-то кивает: так, так, мол. А сам про себя думает: «Уж не буду сказывать, что Анхипово-то дело ещё не в пример слаще, коли тебе того отведать вовек не удастся».

Но Рыбонька его мысли словно учуяла:

– Однако он же ж не губы, не язык тута наживляет. Чёй-то тут иное кроется. Да и припоминаю: как я его за эту саму ледышку цопанула, он спервоначалу-то так заёрзал, как со страху аль от боли ни-ни не ёрзают. Выходит, в ей главна сладость заключается.

Пришлось Еське признаться: в ей, мол, в самой.

– А поведай ты мне, как это всё у вас, верхних-то, деется.

Еська так и сяк отнекивался, да Рыбонька упорна была. Пришлось ему всю подноготную правду рассказать.

Пока он рассказ свой вёл, она не одну слезинку утёрла. Хоть и под водой, а всё одно слёзы есть слёзы: и по горькости, и по густоте от иной жидкости отличие имеют.

– А с Ирушкой-Ивушкой так же было?

Знать, запало ей это имя. Пришлось и про Ирушку поведать. Дослушала она его сказ, да и молвила со вздохом:

– Нет, милый мой, как ни сладко с тобою, а боле удерживать тебя мне нельзя, этакой-то сладости лишать. Пущай уж мне судьба хвостом махать рыбьим, а ты ступай. Отпускаю тебя, потому чую, что ты хотя доброй волей сюда спустился, однако от верхней жизни оторваться вовек не сумеешь.

– Да как же ж я тебя брошу?

– А так и брось. Я привычная. Всё одно тебе тут долго жить нельзя. Видел же: средь нас мужеска полу никого нету. Как по весне лёд вскроется, мы тебя на поверхность вынесем, а там собратья твои верхние тебя как утопленника-упокойника выловят.

– Да неужто я упокойник?

– А как иначе? Знамо дело, ты же ж и холода подводного не чуешь.

– Стало быть, мне уж и ходу наверх нету.

– Ан есть один. Я тебе не сказывала, да и Анхип помалкивал, потому он боялся, что его самого заместо тебя сюда утащат. А вот коли тебя до весны зимовик с-подо льду вымет, ты обратно человеком станешь.

– А! – Еська говорит. – Вынуть-то вынет, да легче-то мне с того не будет. Ведь он меня к Белому Барину сведёт. Так уж всё одно: аль на веточке висеть, аль с тобою до весны миловаться. Остаюсь я, и весь сказ.

– Ан я кое-что придумала. Хватайся за ледышку Анхипову!

Хотел было Еська за елду ухватиться, руку уж протянул, но обратно опущает: нет, мол, не могу я за неё взяться. У бабы хоть за какое место возьмусь, а этого не в силах содеять. И не трави, мол, ты мне душу, Рыбонька, остаюсь я с тобою, покудова лёд не вскроется.

Рыбонька только вздохнула, да и хвать Анхипа за уду его. Как потянет, иной звонарь так колокол не дёргает. Бедняга со страху как вскочит, да Рыбоньку из про́рубки-то и выдернул.

– Обратно ты! – Анхип аж взвыл. – Я ж лежал, не шевелился, не дёргался, как был уговор, всё соблюл в точности.

– Да я к те претензиев не имею, – Рыбонька молвит. – Ты только вниз– то руку протяни.

– На что?

– Протяни – увидишь.

А сама за елду-то держится, не пускает. Чё Анхипу остаётся? Протянул ладонь, Еська за неё ухватился, да и скок на́ берег.

Как тут мороз Еську обхватит: он вмиг понял, что обратно воротился. Только от жизни такой хоть обратно топись: дрожь бьёт, он и слова вымолвить не в силах.

– Ну всё, что ль? – Анхип спрашивает. – Отпустишь меня, аль как? Чего не пущаешь-то? Я всё по-твоему содеял.

Глядь: а Рыбонька-то вся как ледышка: не то что ладонь разжать, а и губами пошевелить не в силах. Тут Еська и смекнул: её ведь тоже зимовик с про́рубки выймал, выходит, и она русалкой быть перестала. Да, небось, уж и не Рыбонькой её, а Лидонькою звать пристало. Еська про холод-то позабыл, с себя одёжку стаскивать пытается, а та заиндевела вся, не сымается. Но тут и Анхип смекнул, что к чему, шубу снеговую скинул да обоих их покрыл. И впрямь тепло стало.

– Отогрелись? – спрашивает.

– Да вроде бы.

– Ну и славно. Мне Белый Барин за двоих-то двойное награжденьице даст.

Вот те на! Сказал бы Еська, что с огня в полымя попал, кабы с мороза в стужу не верней было.

– Как же ж тебе не стыдно? – Лидонька спрашивает. – Мы тебя пожалели, а ты нас погубить хочешь.

– Меня одного бери! – Еська перебивает. – Я хоть сколько по́жил на свете белом, а ей-то и крохи счастья изведать не довелося.

– Не, – Анхип головой качает. – Я через вас столько волнениев перетерпел, мне через вас же и вознаграждение полагается. Да уж вам за то и поклон. Теперь я знаю, как Белому Барину угодить. Кажин день буду сюда ходить, одну за одной русалок вымать да к жизни ворочать. То-то он меня взлюбит, вьюгу подымет, снежку на меня надует, я изо всех из зимовиков самый толстый да ладный буду.

– А ну, как другие о том проведают, да сами станут сюда хаживать?

– А откель им про то прознать?

– Да мы же и объявим, откель ты нас взял.

– Да я вас заморожу, вы и не пикнете.

– Попробуй!

Анхип прочь шубейку скинул, да Еська с Лидонькой так друг ко другу притулились, что не только что холода не чуяли, а едва не по́том их прошибало:

– Нас по одному только морозить можно, а вместе – ничё не выдет.

– И то верно, – Анхип в макушке почесывать стал да покряхтывать.

– А ты Барина сюда приведи, пущай он сам русалок вымает. Так ты ему зараз не одну-двух, а всю речку подаришь. Чуешь аль нет, как он тебя вознаградит?

– И то дело! Да вы, небось, думаете, что покедова я за Белым Барином ходить буду, вам сбечь удастся? Как не так! С-под шубы моей не высклизнете.

Обратно шубу на их набросил и в лес кинулся. А шуба-то, впрямь, словно гора снежная, неподъёмная. Но Лидоньке словно и горя в том нет:

– Всё одно, – говорит, – нам сбечь бы не можно было. Потому как же я подружек своих оставлю, чтоб их Белый Барин вытаскивал да на ёлку вешал? Вот доползти бы только до проруби.

Еська что есть сил поднапружился, да с Лидонькой вдвоём шубу шага на два сдвинул. Но и того довольно: ровно над прорубью оказались.

Стала Лидонька в неё кричать, подругу свою Водянушку призывать. Трёх разов не крикнула, как та с воды выглядывает:

– Чё такое? Почто вы тута оказалися?

– Не время сказывать, – Лидонька отвечает. – Только всему царству подводному беда грозит. Всем подружкам объяви, чтоб они к прорубям до самой весны близко не подходили, не то их, как карасей дурных, по одной повыловят да коптиться на ветвях во-он той ёлки подвесят.

Едва сказала, как лёд затрясся. То шаги Белого Барина отдавались. Водянушка подо льдом скрылася, и тотчас с них шубу рука Анхипова сорвала:

– Вот, ваше благородство, они и есть. А тама, – на прорубь кажет, – ещё тьма тьмущая утопленниц прячется, которых мы очень даже просто можем в людёв обратить, а потом уж и в ледышек звенящих.

– Молодец! – Барин ухмыляется. – Веди-ка покедова этих за мною.

– Твоё благородство, – Еська говорит. – Прояви хоть раз милость.

– Милость? – Белый Барин аж заколыхался, словно сугроб снежный, когда под им медведь просыпается. – Все вы одного просите. Кабы я милосерд был, так ёлка моя вовсе без украшеньев стояла.

– Да я не об том, чтоб нас навовсе отпустить. Мы того и не желаем. Думаешь, нам самим не хочется красою ледяною блестеть, да глаз твой боярский радовать?

– Ан хочется?

– Как ещё!

– А ты парень с головой, – Белый Барин молвит. – Так и быть, за разум свой проси чего хошь окромя воли – всё сполню.

– А просьба моя простая. Подруга моя, Лидонька, ни разу истинной сладости на свете сем не ведала. Дай ты мне её разок хотя утешить.

– А долго тешиться будете?

– Да нет, у нас мигом.

Белый Барин только рукой махнул: валяйте, мол. Да ещё Анхипу знак сделал, чтоб тот им шубу свою подстелил.

Лидонька на Еську смотрит, в толк не возьмёт, чё делать надобно. А он её на руки взял, да к себе прижал, да грудочки её губами тронул, да до сосочков добрался, пощекотал их языком, а после к плечикам бархатным прошёлся, она и затрепетала вся. А уж как на шубу белоснежную положил, да по животу-то ладонью ласковою провёл, да волосики нижние, что, словно водоросли спутанные, лежали, разгладил, да языком от пупочка вплоть до самых складочек секретных прошёлся, так уж она и не заметила, как ноженьки раздвинула. И было то́ впервые в её жизни, потому прежде у неё на месте том хвост был неразделимый. Да она ни прошлого, ни настоящего уж не помнила, задрожала вся, к Еське подалась. А он не спешит, ласкает её да красою ейною любуется. И чё ему приятственней: глазами ль её ласкать аль с помощью руки любовать – того он бы и сам не высказал.

И застонала она легонько, и обняла Еську за шею да так стиснула, что у него дыхание занялось. После руки ослабила, обратно на шубу упала.

Но не успел Еська дальше пойти, как всё затряслося. Он вскочил, Лидонька глаза открыла, понять не может, где она да что с нею деется.

А то́ Белый Барин трясётся, ногами топает, руками будто от огня отмахивается, да кричит голосом страшенным. И Анхип с ним рядом на колени пал, шапка в сторону свалилась, он ладонями голову прикрывает, дрожит не то со страху, не то жар его колотит.

Поднял Еська глаза повыше: а над теми Ласточка вьётся, крыльями по щекам так и лупцует, клювом по макушкам до́лбит, коготками в щёки вцепиться норовит. Тут он и разобрал, что́ Белый Барин кричит:

– Весна, весна грядёт!

А споднизу, с-подо льда-то, тук-тук, тук-тук доносится. То Водянушка с подругами стучат, да зимовикам того не ведомо: они думают, ледоход зачинается.

Как Белый Барин хватит Анхипа по маковке, тот на лёд и осел весь. И уж какими словами он его величал, того я вам сказать не могу, потому одно непотребство и грубость там были: мол, из-за тебя, такой-то и сякой-то (а какой и сякой, я сказать не могу), ласточки ране времени слетаются, из-за тебя, этакий-то и разэтакий (и обратно повторить слова евонные нельзя) река до срока вскроется! Да как ухватит Анхипа за уд его мороженый, как дерганёт со всей своей барской силы, тот в руке так и остался. Белый Барин со всего размаху его в прорубь-то и швырнул: вот, мол, тебе, за еблю твою ненасытную, котора царствие моё снежное к порушенью привела.

А Анхип, обо всём ином позабыв, следом за залупою своею под лёд кинулся. Там уж его русалки к рукам и прибрали. Да после наружу выглянули и пальчиками Белого Барина подманивать стали. Но уж тот им не дался, опрометью на берег выскочил и уж боле к реке близко не подходил.

Как после Лидонька с подругами прощалась, какие они слёзы лили, того я вам сказать не могу. Но уж, ясное дело, по иной причине, чем как Белый Барин бранился: просто слов нету у меня того передать.

Лидонька Водянушку тихо так спросила: мол, ты-то не желаешь обратно Аннушкою стать, но та вздохнула только и так ответствовала:

– Ты сюда невинным дитём попала, а я в верхней жизни, кажись, и света не видела, мне она отсель сплошным мраком мнится. Прощевай, милая, тебе посуху идтить, а мне век тут оставаться.

– Я тосковать по вам буду, – говорит Лидонька, а слёзы так на лёд и капают, да лунки в ём прожигают.

– А ты вот что сделай, – Водянушка говорит. – Как лёд вскроется, спеки пирог маковый, в плат белый его заверни, после приходи на бережок, самый крутой водоворот выбери, да в него пирог и кинь. Тогда ты с миром нашим квита будешь, забвение сладкое всего, что было, к тебе придёт, и ты уж боле тосковать по царствию нашему не станешь.

3

Дошли Еська с Лидонькой до деревни. Ласточка им путь казала.

Вошли в дом, на коем гнездо было. А то́ дом родителей Лидонькиных как раз и был. В её-то память отец путников привечал да ласточке дал гнездо средь зимы свить: то́, говаривал он жене, нам от доченьки нашей привет. И точно так вышло.

То-то радости было!

– А особый тебе поклон, Еська, что ты в невинности нам её воротил, – отец говорит.

Мать его дёргает: мол, что ты, старый! кака́ уж там невинность, была б жива доченька. Да Еська честно признался: тут, мол, не меня, а Ласточку благодарить надобно.

Старики Еську у себя оставляли. Но он до весны лишь у них пожил. А как река вскрылась, с Лидонькой вместе кинул в омут пирог маковый, в плат белый завёрнутый, после поцаловалися они и на том распростились.

А по реке сугроб плыл на льдине, в коем уж никто Анхипа признать бы не смог.

Лидонька – к родителям, а Еська дале пошёл.

КАК ЕСЬКЕ ЕТЬ НАДОЕЛО

Дошёл Еська до распутья. Три дороги в три стороны идут, а посреди камень лежит. Направо, мол, пойдёшь, коня потеряешь, налево – голову сложишь. а прямо пойдёшь – тебе еть надоест.

Сперва-то он направо свернул. Всё одно коня нет, так и потеря невелика. А после думает: «Как это надоест? Разве ж могёт такое быть? Чё-то тут не так».

Переступил Еська камень, да и зашагал напрямки.

Недолго вскоре дорожка в плетень уперлася. За плетнём – изба. Глянул Еська – мать честна! – во дворе-то чисто погост: с дюжину, не меньше, крестов надмогильных.

«Эва! – думает Еська. – Чё ж та́м деется, где голову сложить надобно?»

Тут дверь отворилася, на крыльцо баба выходит. Худу-ущая – все косточки да жилочки счесть можно. Глаз в глазницах не видать – така темень там, в глуби-то. Скулы торчат, кожею обтянуты. Волос – что трава по осени. Грудей и вовсе не наблюдается: сарафан на плечах висит, ровно рогожка на пугале.

Однако Еську едва увидала, рот так улыбкой и расщерился:

– Заходи, гость дорогой, попотчую чем Бог послал.

Едва Еська на двор ступил, за спиной – стук: калитка сама захлопнулась да щеколдой задвинулась.

А та-то его за руку берёт да приговаривает:

– Ты не бойся, добрый молодец. Тута тебе ничё не грозит окроме радости да услады.

А рука у ей холодна, не хуже, чем Водянушкина, да только та словно ветерок морозный, а эта – сосулькой кажется. Не успел Еська о том подумать, ан рука-то враз и согрелася.

– Чего это я бояться стану? Нешто я б сюды пошёл-то, коли б страх у меня был?

А сам думает: «Чем же тут подхарчиться можно, коли хозяйка сама этак-то тоща?»

Вошли в дом, а там ни стола, ни лавки, ни иконки даже в красном углу. Одна печь на пол-избы – полатям конца-краю не видать. В печи котёл на огне: бульк-бульк – кипит помаленьку.

– А как же тебя звать-величать, хозяюшка? – Еська спрашивает.

– Отрадой Тихоновной.

– Ну, так и здоро́во, Отрадушка. А сам оглядывается: не на столе, так, может статься, на окошке хоть миска стоит с хлебовом? Ан и там ничего нету.

Тем временем Отрада на печь взгромоздилась, да Еське руку протягивает. Пальцы словно сучки заскорузлые, но Еська, виду не подавая, берёт руку.

Тут-то он и вовсе удивился: ведь вот давеча ладонь горяча была, ан за миг какой-то обратно остыла. А только вновь его пальцев коснулась, да и согрелась сызнова.

– Люба ль я тебе? – говорит.

– Отчего ж не люба?

Да и губами тянется. Это Еська-то. А она – нет. Цаловать его не стала, а того взамен, слова худого не говоря, да и доброго тоже, на́ спину брык, подол цоп – к подбородку подтянула, ножонки врозь разбросала. А мяса на них и не бывало будто: кожа с ляжек мешковиной пустой свешивается, одни коленки торчат, ровно грибы берёзовые.

Однако Еська, словно так и надобно, ласково этак её оглаживать зачинает, губами прикоснуться сбирается: кожа-то хоть сера да шершава, а всё одно – бабья. Да другой рукою к мандушке тянется, чтоб расшевелить её для начала.

Только ничего этого не успел содеять Еська.

– Ты энти штуки немецки брось, – она ему строго этак молвит. – Собрался еть, так и ети.

– Отчего ж немецки? Они и по-русски сладки бывают весьма даже, штуки эти самые.

А манда-то ейная уж отворилася, словно пасть на пряник маковый. И то похоже: по губкам уж и слюня потекла. Ладно, Еську долго просить не надобно: он за верёвку дерганул, что портки придерживала, да и к делу приступил.

Однако манда – мандою, а и других сладких мест хватает. Хотел Еська по брюху её погладить – она словно от овода настырного отмахнулася. Щекой о колено потереться попытался – благо оно прямо к лицу его поднялось – так она этак-то лягнула, мало глаз не вышибла.

– Ты, – говорит, – дело своё сполняй, без екивоков да выкрутасов.

Ну, без екивоков, так без их. Туды-сюды, туды-сюды елда ходит. Туды-сюды, туды-сюды.

А теперьча, друг ты мой любезный читатель, сам себе вообрази, что читаешь ты эту самую историю, а в ей листов на дюжину, а то и поболе, заместо слов разных завлекательных только «туды-сюды, туды-сюды» обозначено. Да мало того, тебе права не предоставлено ни странички пролистнуть, ни строчки пропустить, а, к примеру, сказать, ещё и в голос всё это читать тебя заставят: «Туды-сюды да туды-сюды». Аль весело оно тебе было б? Вот и Еська веселья шибкого не чуял.

«Ладно, – думает, – касаться нельзя, цаловать запрещается, хоть елдою – то малость побалу́ю». Да и стал то правее заходить, то левее, то почаще, дробью этакой, то поплавнее да с придыхом забирать, то поглубже аж по муде самые заталкивать, то самой залупкою едва-едва пощекачивать.

Тут она руку вытянула, да така рука оказалася, что до плеча Еськиного достала. Ухватила его, да и молвит:

– Тебе что сказано было? Без кренделей ети. Раз да раз, раз да раз, и не сбивайся.

Глаза закрыла, успокоилась. И хоть бы шевельнулася, приподнялася, да после обратно опустилась, как прочи бабы деют, аль как иначе выразила б своё удовольствие. Без чувств всяческих лежит колодой эдакой. Или лучше сказать – рыбой снулою.

За окошком смеркаться стало. Да и внутри у Еськи словно сумерки настали. И едва солнышко плетня коснулось, в тот же самый миг и елда Еськина за ним следом опустилася. Мышкой из норки выпорскнула, да и утихла. Еська и не знал, что так бывает.

Тут-то Отрада Тихоновна в чувство пришла, голову приподняла:

– Друг ты мой любезный, Есюшка родимый, сделай милость, спустись ты отседова да ковшиком зельица зачерпни, что в печи варится. Подуй на него три раза, чтоб охолонулось малость, да и выпей на здоровье.

– Прости меня, хозяюшка ласковая, – Еська в ответ молвит. – Только, как говорится, негоже хозяйничать самому, да в чужом-то дому. Как ты меня потчевать сбиралася, то и сполняй долг хозяйский.

– Да как же ж я его сполню, коли мне не то что слезть отсюдова, а и сесть-то порядком не можно?

А и то: Еська заметить не успел, как она раздаться успела. Куды ж ходоба подевалася! Взбухла вся, чисто пузырь бычий, что ребятишки для плаванья надувают. И ляжечки уж лоснятся, и щёки раздулися, а глазёнки та́к вылупились – мало из глазниц не вылазиют. Какое там с печки соскочить – она и шеве́лится-то с трудом.

Еська, лишнего слова не говоря, с печки прыг, да варева и зачерпни. Подул трижды, как она велела, только всё одно пить невозможно было, такой жар от него шёл. Стоит Еська, портки спущены, в руке ковшик паром исходит, а она с печи: чего, мол, ждёшь?

И дунула на ковшик. Питьё от духа ейного аж льдом подёрнулось.

– Пей!

Еська отхлебнул. Впрямь, вкусно. Да и выхлебал весь ковш.

И только глоточек последний сделал, словно сила незримая его залупу ухватила да ввысь подтянула. Елда колом так и вскочила да прямёхонько на Отраднину мандушку нацелилась. Еська сам не понял, как на печи сызнова промеж ног ейных очутился.

И обратно: туды-сюды, туды-сюды, туды-сюды, туды-сюды, туды-сюды.

Тут вовсе смерклось. Отрада и так-то без движения лежала, да ещё и захрапела. «Ну, – Еська мыслит, – пора сбираться. Авось не заметит». Дёрг – ан елда-то не вылазит. Только что на четверть вершка вынется, да в тот же миг обратно задвига́ется: туды-сюды, туды-сюды, туды-сюды:

Долго ли, коротко, ночь наступила, а Еська всё продолжает еть, однако не только что отрады никакой не чует, даром что имя ейное таково, но и радости ни на ноготок.

Тут веки его и смежились.

И пришёл к нему старичок. Еська враз признал – Хранитель. Эвона как: в первый-то раз являлся, когда выхода с царевниной спальни не было, а тут в манде увяз.

– Эк же тебя угораздило, Есюшка! Ведь вот ясно было сказано: ступай, где коня потерять можно. Там тебе уж и встреча была приготовлена.

– А ты будто повсюду за мной следовал?

– Вот ишо! А то у меня иных делов нету, как за тобой по свету белому шастать!

– Так ты ж хранитель, аль нет?

– Хранитель-то хранитель, только все вы по-своему эту службу понимаете. Я думал, хоть ты-то толковей других будешь, ан выходит – как иные. Кабы у каждого из нас, хранителей, по одному человечку было б, так это ж сколько нас понадобилось бы! Нет, милок, таких, как ты, у меня ещё дюжины три. А у другого бывает и по сороку за раз.

– Ну, всё одно выходит, много вас. (А сам: туды-сюды, туды-сюды, туды– сюды.) Эвона людей сколько! Так ежели на каждую даже сороковку по одному:

Тут Хранителя прям смех взял:

– Да нешто, – говорит, – всех хранить надобно? Хранитель много если к одному из мильёна приставлен. А так у каждого свой ангел имеется, ну, там на случай чтоб соломки постелить аль какую иную услугу оказать. Они, ангелы– то, ни на что иное и не способны.

– А ты будто ангела сильнее?

– Не то даже, что сильнее, а то, что нас и вовсе неча равнять. Ангел – он человека только что от болячки охранить может, ну, разве, от искушенья какого никудышного. Да ведь в искушеньи-то вся суть и есть. Потому без его душа что ледышка иль, лучше сказать, зерно непроросшее. Они только и умеют, что зёрна те, заместо чтоб в землю садить, морить да затаптывать. А ты дай душе искушенье пройти, окрепеть да расцвесть, аль уж коли сгореть, то зато пламенем жарким. Ну, да одно утешает, что и со своим-то делом ангелы, сам знаешь, как справляются. А уж от погибели-то и вовсе им никого уберечь не удавалось.

– А вы будто можете? (А сам: туды-сюды да туды-сюды.)

– Так это и не по нашей части вовсе. Погибель – дело телесное. Нам бы с душою управиться. А гибель иной раз бывает нам и не помеха, а насупротив: тело гибнет, дабы душа спаслась. В этих разах мы и не препятствуем. А ты уж возомнил, будто одна у меня забота – следить, чтоб ты сухим со всех вод вылез. Нет, брат, не думай, что ты – столь птица великая.

– Да как же ж не великая, коли меня супротив мильёна охранять надобно!

– Эх, Еська-Еська, – Хранитель бородой потряс, – ты и ране-то особо умны вещи не баял, а теперь вовсе глупость слепил. Что я к тебе приставлен, то́ вовсе не значит, что я твой хранитель есть.

– А чей же? (Молвит Еська, а тем временем продолжает: туды-сюды, туды– сюды, туды-сюды.)

– Да всехний ваш: и твой, и баб энтих. Вона мы их сколько с тобою охранили.

– От кого отхранили-то? Ну, Анфису понятно – от Силы Ебицкой. Ну, Ирушку-Ивушку аль там Лидоньку. А остатним-то что грозило?

Хранитель аж кулаком себя по колену стукнул:

– Человечьей же речью молвлено: души беречь я приставлен. Чё я те про искушенье толковал? Без его, да с тоски-печали душа бабья сохнет – куды там соломе! На иную бабёнку глянешь – цвет маков, кровь с молоком, и голосок звонкий, словно соловей майский. А коли б вы глаз имели к ей в душу самую заглянуть, так там осень дремучую узрели б и ничё боле. Вот и ходит-бродит по белу свету этакий вот Еська в помогу им. Ну, а я ему при случае посабливаю. Так что уж сам смекай, кто и чей хранитель выходит.

– Так а что ж до меня было? Неужто все бабы так и пропадали? (Туды-сюды, туды-сюды, туды-сюды.)

– До тебя другой Еська был, ну, там, или Коська аль Тыська. Он тебе, вроде как, свою планиду передал, хоть ты того не ведал. Так и ты со временем свою планиду кому-то передашь. Только пока неизвестно кому.

– Да видать, – Еська молвит, – навряд ли это будет. Ежели только ты меня отсюда не вызволишь, душе моей одно спасение – через елду, навеки в Отрадниной мандушке сгинувшую.

– Нет, – Хранитель головой качает, – не через это.

– Так вызволяй же меня отседова!

Тот прямо осерчал:

– Ты б ране-то своей головой смекал! Тебе кака́ стезя приготовлена была, да ты ж по ей не пошёл. И не то обидно-то, что пропадёшь ты, Еська, а что зазря пропадёшь. Потому эта баба совсем от других отличная. Почесал Хранитель в бороде, да и поведал Отраднину повесть жизни.


Повесть жизни Отрады Тихоновны

Жили-были три девицы. Звали их Лада, Рада и Отрада. Уж так они были хороши – описать неможно! Парни не только что с их деревни, а со всей окрестной местности до городских вплоть к ним поваживались. И не то чтоб свататься даже, а просто поглядеть иной вёрст за тридцать приходил.

Жили они промеж собой в ладу. Недаром одну из них Ладою звали. По грибы – вместе, по ягоды там аль на речку – то же самое, а уж на ярманку – это случая не бывало, чтоб одна дома осталась, когда две другие идут. Вот там-то злое дело и приключилося.

Приехали они в день воскресный в город. Идут по ярманке, купцы свой товар выкрикивают, цену красавицам нашим вдвое против остальных скашивают. Но ничего им не глянулось, кроме яблочка у старушки одной: до того оно наливное да румяное было, что и пройтить мимо не было возможности.

– А где ж у тебя, матушка, ещё товар? Нас трое, и три бы мы яблочка зараз купили.

– А это, деточки, яблоко непродажное. Ни в пару, ни в тройку ему на свете всём нет другого.

– Что же в ём такого особенного?

– А то, что оно самой наикрасавице назначено. Единой во всём мире божьем.

– Да разве ж есть краше нас?

– Может, есть, а может, и нет. Только всё одно трём наикрасавицам не бывать. Одна из вас (а может, и не из вас) самая-пресамая должна быть. Вот ей-то яблочко моё и назначено.

– А как же это узнать?

– Ступайте по тропинке, что из города к деревне вашей ведёт. Коли никого не повстречаете аль бабу какую, значит, есть где-то на белом свете краса вас покраше. Ну, а коль мужеска пола кого встретите, тот вам и судья будет.

Не утерпели они, об ярманке позабыли, об иных покупках, о гостинцах для крёстных и прочей родни. Так прямо к своей деревне и направились. Едва из города вышли – видят: у дороги слепец подаяния просит. Одёжа на ём вся клочьями, кожа в струпьях да чирьях. Ан ничего не остаётся, как его в судьи взять.

Уж как они его до ярманки довели, то́ нам неведомо. Одно сказать можно с твёрдостью, что ни за руку не брали, никак по-иному не касались – до того он гадкий был.

Долго ли, коротко, воротились к старушке, а та так и сидит над товаром своим непродажным. А он-то – слепой-слепой, ан в яблочко так и вцепился: нюхом, видать, учуял. И едва он его коснулся, как город вместе с ярманкой будто под землю провалился, вокруг чисто поле раскинулось. Да и не день ясный будто бы, а ночь непроглядная.

«Ну что, – слепец говорит, – красавицы, теперь мы с вами вроде как сравнялись, а? Не боле моего вам видать. Которая из вас иных двух краше, мне узнать не можно, а вот ощупкой я это лучше, чем иной зрячий при свете дневном, узнаю. Вы ручки-то свои вытяните, я их пошшупаю».

Лада так и бросилась прочь: пущай, мол, я не самая-распресамая красавица, только дело это тёмное, бечь от него надо что есть духу. И впрямь – едва отскочила в сторону, как сызнова посредь площади очутилася, и ярманка вокруг, только старушки след простыл.

А энти – две ручки свои белые протянули, хоть и тошно им было.

Взял слепец их за руки, да и давай оглаживать, после по грудям пошёл, по шейкам, до подбородков добрался, по щёчкам прошёлся, реснички щекотнул, потому они глаза свои позакрывали. «Нет, – молвит, – и ощупка не помогает. А вот коли отъеть мне вас хотя по разочку единому, так враз бы я смекнул, котора краше будет».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю