Текст книги "Еська"
Автор книги: Михаил Першин
Жанры:
Эротика и секс
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
КАК ЕСЬКА ЕДВА СЕРДЦА НЕ ЛИШИЛСЯ
Шёл Еська, шёл, а навстречу ему слепой. Идёт, руки – в стороны, то слева дерево ощупает, то справа. Ближе подошёл, видит Еська: а у него и глазниц-то нету. Незрячих-то мало ль на пути встречается, а вот чтоб заместо глаз ровное место было, такого он ещё не видывал.
– Ты б, добрый человек, хоть палочку каку́-нибудь взял, дорожку-то ощупывать. А не то я тебя сведу. Мне спешить-то некуда. Ты куды путь-то держишь?
– Да я сам не знаю, куды.
– Как так?
– А вот как.
И рассказал.
Было их трое братьев. Один Еремей, другой Фалалей, а энтот Лексей. Пошли они на ярманку в соседне село. Ясно дело, вина выкушали малость, не без того. Иначе что ж за ярманка? Гостинцев родителям купили: батюшке шапку барашкову, а матушке сапожки красные. Назад пошли.
– До вечера гуляли, – Лексей говорит, – ночь нас в пути и застала. А темень была – хоть глаз: Вишь-ты, как оно, слово-то, сказалося: говорят «глаз коли», вот без них и остался.
Хотел было слезу утереть, да слезам и течь-то неоткуда. И продолжил.
Дорогу между сёлами они с детства знали. Хоть со светом, хоть в темноте бы нашли. Идут себе, песни поют. Глядь: огонёк светится. Вроде, жилья там никакого отродясь не было. Пошли на свет. Что за притча: избушка стоит. Может, думают, спьяну не на ту тропку свернули?
Вошли.
А там – в избушке-то – девица за столом сидит. И свету вокруг – будто днём ясным. А ни лучинки не горит. Зато сама-то! Румяная, коса до пола. Ручка как с муки пшеничной спечёная: белая, мягонькая, и кожа на ей вся будто дышит. Ноготочки кругленькие, розовые. Сидит красавица, щёчку ладошкой подпёрла, очи опустила, ресницы чёрные мало не в вершок длиною. Про губки и говорить нечего: пухленькие, атласные, уголки кверху загибаются.
Подняла голову да с братьями глазами встретилася.
Еремей с Фалалеем до полу поклонились, хозяйке честь отдали, а Лексей так рот раззявя стоять и остался: аж дыханье у него занялось. Увидала то хозяйка, да и молвит:
– Ох, миленький мой, глазоньки-то как разинул. Вся я в них будто в стекле. Никогда доселе таких глаз не видала. Ан оставь-ка мне их заместо зеркальца.
– И не успел я ни охнуть, ни вздохнуть, как очутился во тьме кромешной. И где я, куды меня ноги несут, ведать не ведаю.
Так Лексей рассказ свой завершил и спрашивает:
– Хоть скажи, мил-человек, ночь сейчас аль день настал.
– Утро пока, – Еська отвечает. – Давай-ка я тебя домой сведу.
– Нет, – Лексей отвечает. – Не желаю я у папаши с мамашей обузой быть. Пойду по свету Христа-ради милостыньку просить.
– Ан пойдём вместе.
– Пойдём, коль не побрезгуешь таким сопутником.
– Однако, – Еська молвит, – сдаётся мне, и братьёв твоих ведьмачка целыми не отпустит. Давай-ка костерок разожжём, да их обождём.
– Не, ты её ведьмачкой не брани. Она така: Така:
И слов больше нету. Отошли на полянку обочь дороги. Развёл Еська костёр, достал кой-каку́ еду. Сели, разговоры говорят, время коротают. Лексей всё больше девицу поминает, красу – вот уж верно слово – ненаглядную.
– И то сказать, – молвит, – мне теперича во тьме, может статься, и лучше. Ничто не мешает ейным обликом мыслительно любоваться.
Не прошло и часа с минуткой, на дороге путник показался. Только не с той стороны, откель Лексей шёл, а с обратной вовсе. Подошёл ближе, увидал Лексея, да к нему кинулся. Головой трясёт, словечка не вымолвит. Глядит Еська: а у него рта-то нет.
Лексей его ощупал:
– Фалалей, никак ты?
Тот только головой мотает. А чего с им произошло, сказать не может. Ну, знать, недолго осталось третьего ждать.
И точно. Часа с минуткой не прошло, как из лесу треск раздался. Глянули, а оттель Еремей идёт. Вроде, целый. Кафтан на плечи накинул, да и ломит прямо через кусты да буераки. Еська с им поздоровался, да и говорит:
– Видать, ты самый из троих везучий. Красавица-то тебя невредимым отпустила.
Тот вздохнул лишь, да из-под кафтана руки выпростал. А то́ – культи одни. Вот чего он рассказал:
– Отправила она тебя, Лексей, из дому, а глаза твои над столом укрепила. Глядим: а по стенам глаз-то энтих видимо-невидимо. От них-то свет и идёт. После за Фалалея взялася.
– А ты куды глядел? – Еська спрашивает.
– Да я, вроде как, и не глядел. Я спал будто. И сон это мне такой снился, что подобного в жизни не видал, да и не увижу боле. Перво-наперво обняла она Фалалея, да губами к его губам прильнула. Что, Фалалеюшка, сладко было аль нет?
Фалалей, бедный, лишь руками всплеснул.
– Уж так они миловалися! – Еремей продолжает. – После одёжку скинула, да на лавку легла. И прильнул Фалалей к ей губами-то своими. Она задрожала вся – ровно лепесток розовый под дождиком. А он её с ног до головы обцаловывать зачал. И будто бы слаще ничего и в свете нету. Я глядел только и то́ чуял, что никакой пряник медовый с энтим телом не сравнится. То прям вопьётся в кожу ейную, то будто пухом легчающим нежненько пронесётся. В таки места забирался – срамно сказать. А она-то, она! Телом трепещет вся, а лицом корёжится, бровки к серёдке сдвигает, а с глаз слёзы катятся. Ну, вроде как если б в ей огонь пылал, а Фалалей губами его у поверхности хотя и утишал, а всё одно вглубь проникнуть не мог. И вся-то она словно до нутра самого раскрыться хочет. То ручку отведёт, подмышкой волосики кудрявенькие покажет, он на их подышит да губами прищемит. То коленку приподымет, он и к ей прижмётся. Ай-ай, что за коленка! Розова, гладка, словно воском покрыта. А Фалалей-то не останавливатся. То за ушком пощекочет, то по шейке пройдётся – от того места, где кудельки начинаются, до самого загривочка. Долго ль, коротко ль это длилося, однако дрожь ейная утихать стала. Вдруг она ко мне оборотилась. Оборотилась, а Фалалея-то ручкой отвела в сторонку. «Ну и губки у тебя, – молвит. – Ан оставь их мне». Хвать их, да в сундук заперла. А Фалалея и дух простыл. Одни мы с нею. «Ну погладь же меня», – молвит. И зачал я её ласкать. А нежнее-то её тела ничего нету не только что на земле, а, прикидываю, и в небесах. Аж неясно, кто кого холит: моя ль рука её кожу, аль она мою ладонь гладит. Да и кака́ это кожа-то! Крылышко мотыльковое – и то погрубее будет. Обернулась ко мне спиною, лопаточки подняла, а промеж них ложбиночка, да такая, что век бы тама елозил. Ан нет, спереди-то ещё куда несравненнее: промеж-то грудочек тугоньких. Тама – на спине-то – прохладно, ровно ветерок вешний пролетает, а тут – тёпленько да бархатисто. А уж что ниже творится, сказать невозможно. Пупочек словно манит: щекотни меня. Ан останавливаться нельзя, надо дальше идтить. Туды прямым ходом, где кудряшечки шелко́вы, волосок с волоском сплетается да расплетается. Ну, а что под ими, для того не то что слов нету, а и вообразить нельзя, кто этого не гладил, да не погружал туды, в самую теплоту, руки своей. Да что теплота-то: жаром всё пышет! Нет, братцы, вы как хотите, а мне и не жаль, что я руки ей оставил. Всё одно уж лучше ни до чего касаться не довелося бы.
Тут Лексей обратно завёл свою песню, что глаза ему теперь без надобности. И Фалалей головой закивал, поддакивает.
– Ну, – Еська говорит, – знать, и мне надобно с нею знакомство свесть.
Не стали братья его отговаривать.
– А как же мне идти-то? Вы все с разных сторон шли.
Стали братья спорить. Один налево кажет, другой – направо, третий – вовсе в сторону от дороги.
– Ну, ясно, – Еська говорит. – Сидите тута до завтрева, никуда не уходите. Либо мне вовсе воротиться не суждено, либо вам целыми быть.
И в четвёртую сторону двинулся.
Только полянка из виду скрылася, избушка показалась. Постучался Еська, дверь отворил. Вошёл, да и стал столбом. Уж как братья расписывали красоту хозяйкину, а и половины не сказали того, что он увидал.
Оглядела она Еську, вздохнула, да и вымолвила:
– Здоро́во, путник-странник. Знаю я, что́ тебя сюда привело. Да только мне до тебя антиресу нету. Глянь-ка сюда.
Он осмотрелся. И точно: очи отовсюду так и горят жаром, и во всех она отражается. Сундучок выдвинула, отворила, а тама – губ-то энтих не счесть. Другой сундук – в ём руки. А уж в третьем – елд не мене трёх дюжин, а то и поболе. И длинные, и толстые, и с большой залупою, и с деликатным оконечником – на любой скус.
– Ну что? – спрашивает. – Нешто мало мне сего богатства? С тебя-то что взять? Славный ты парень, ну и ступай восвояси. И вот те шапка в память о доброте моей.
И шапку барашкову ему даёт. Еська вмиг смекнул: та́ как раз, что Лексей с братьями отцу с ярманки нёс. Глянул: а на ножках красавицыных сапожки сафьяновы, тоже, видать, для ихней мамаши предназначенные.
– Не гони ты меня, уйду – пожалеешь, – Еська отвечает.
Обратно вздох она издала, а после одёжу с сапожками скинула и в ладоши хлопнула. Тут руки с губами, что в сундуках хранилися, прыг наружу, и ну её ласкать да оглаживать, да обцаловывать. И – в точности как Еремей сказывал, она телом трепетала вся, а на лице страданье было бескрайнее.
А уж елды-то наперебой к ей промеж ног залезть норовят, друг дружку отталкивают, словно опоздать боятся. Хозяйка ноги поширше расставила, а они и попасть сразу не могут. Потому её трясти так стало, что прямо подскакивало тело ейное белое на лежанке. Наконец та, что короткая была, да самая толстая, всех разогнала и аккурат в ракушечку занырнула. А руки с губами своё не бросают, так и шарят по всей её пышности да розовости.
Притомилась елда толстая, на смену ей длинная приступила. И эта не смогла огнь заглушить, что изнутре бедняжку жёг. Третья, за нею четвёртая в ход пошли. За окном уж стемнело, а она никак не насытится. Наконец елда последняя выбралась да в сундучок улеглася. Встала хозяйка, ишо дрожь по ей пробегивала, едва руки подняла, чтобы хлопнуть ими да этим хлопком руки с губами по своим хранилищам отправить. После в глаза, на стенках висящие, погляделася, да и говорит Еське:
– Видал, сколь у меня всего достаточно? А ты что можешь мне дать-то необычайного? Аль елда у тебя о трёх залупах, аль ладони твои шёлком подбиты, аль уста в масле печены?
– Нет, хозяюшка, – Еська отвечает, – и елда моя об одной залупе, и ладони не шёлковы, и губы не масляны. А только кой-что имеется у меня, чего у тя нету.
У ей было глаз надеждой блесканул. Но тут же и погас:
– Ан врёшь!
– Ан проверь!
– А коли врёшь, твоя елдушка в моём сундуке останется. Хоть, смекаю, и неказиста она, да уж пущай хранится.
– А коли нет? Воротишь тогда всем, что́ отняла?
– Ан ворочу! Всё одно проспоришь.
– Ан ложися обратно!
Покачала головой красавица, да и прилегла на лавку. «Ну, – Еська сам себе молвит, – либо пан, либо пропал вовсе». И рядышком пристроился.
Уж как он её оглаживал, да как обхаживал! И почуял Еська, что всё, о чём братья сказывали, верно было. И нежней её кожи не сыскать, и слаще дыханья ейного не услышать, и слюны заманистей не отведать. А уж каки́ промеж ножек водопады лилися, каки́ куличи сдобные тама пеклися, каки́ песни оттеда доносилися, этого и сам Еська описать бы не сумел.
И что удивительно-то: всё, что со стороны виделось: как её трясло да крючило – тута ему заметно не было, а казалося, что лицо у ей гладко было. «Ну, – думает, – про́нял я её». Ан не тут-то было. Вздохнула она вдруг, да сквозь зуб вымолвила:
– Ну как, мол, не утихомирился ещё?
Да как тут утихомиришься, коли час от часу слаще становится? И так-то Еську забирать стало, что аж дыханье у него в груди спёрло. А он и не замечает того, дышать вовсе позабыл. Чует только: сердце вот-вот выскочит. Оно бы и не страшно, да жаль её-то ненасытившуюся оставлять. «Нет, – Еська думает, – не успокоюсь, покель не застонет она голоском своим медовым, не укусит меня зубками жемчужными, да ноготочками яхонтовыми не исцарапает, а после не падёт без сил и движения».
И так стиснул её, что сил больше никаких не осталося. Тут-то сердце у него впрямь и выпрыгнуло.
И покатилося сердце Еськино по избе, огнём пылает, аж глаза на стенках зажмурилися. Красавица-то на лавке присела:
– Это что такое?
– Аль не знаешь? Вот и проспорила!
А сердечишко лежит, так и ёкает, так и бьётся, так пламенем и пышет. Она руку протянула, да к нему-то притронулась. И вмиг всю её пламя охватило. Еська прыг с лавки, а от неё уже и дыма не осталось. В тот же миг вся изба занялася.
Еська – к двери, ан вокруг-то и пусто. Ни избы, ни горстки пепла даже. Обычная полянка вокруг, а посредь неё куст с тремя цветками алыми.
Еська за грудь свою взялся. Стучит сердечко, да ещё ровно так. «Может, – думает, – примерещилось мне». Ан нет: на пеньке – шапка барашкова, а рядышком сапожки стоят.
Тут из-за деревьев братья появилися. Лексей при глазах, да и остальные целые.
– Где красавица-то? – спрашивают.
Еська руками только развёл. Дак они к нему едва не с кулаками: на что, мол, нам руки и всё прочее, коль её нету. Только Лексей ни слова не сказал. Как на поляну вышел, так и замер. Братья ему:
– Ты чё?
А он на куст кажет, да шепчет:
– Вот же ж она!..
Братья к кусту-то подошли, Еремей рукой, а Фалалей губами цветков дотронулись. Точно, она! Пуще прежнего стали Еську бранить: во что он красу их ненаглядную обратил? Еремей аж палкой замахнулся. Тут бы Еське и конец пришёл, коли б голос не раздался:
– Стойте, неразумные!
Глядь, а на ветке горлица сидит, человечьим голосом разговаривает:
– Дурни вы, дурни! Только и можете, что лапами своими хватучими махать, да губами слюнявыми шлёпать, да зенки пялить ненасытные. Не ради вас, а для дочек моих стараюсь. Они вам полюбилися, их вам до конца века и холить.
– Было у меня три дочери. Присватался к старшей Кощей Бессмертный, да отказала она. «Как же я за тебя пойду, коль от одного взгляда твово у меня всё внутри захоланывается?» К средней стал свататься Кощей, но и тут отказ получил: «Губы у тебя пергаментны, ровно шкура ящерицына, как же ж я с тобой цаловаться-то буду?» Ладно, к младшей свататься стал. Но и она отказала: «Руки твои словно тиною болотной покрытые, у меня от них бородавки по всему телу пойдут». Осерчал Кощей, да всех трёх в одну и обратил, а кроме того, наказал, чтоб век не могла она насытиться. Я Кощея молить стала, так он меня в горлицу-то и обратил: мол, сильно много чирикаю. Свила я на крыше гнёздышко, всё, что дале было, ведаю. Сколько путников в избушке перебывало, не счесть. Ну, вы сундуки-то видали. Да только Еськино сердечко сильнее колдовства оказалося.
– А теперь вот чего. Ступайте домой, снесите гостинцы родителям. А пред осенью сюда обратно ворочайтесь. Выкопайте этот куст да на двор свой пересадите. Всю зиму его дыханьем своим грейте. А по весне он сызнова расцветёт да три плода даст. Как они созреют, та́к из них деточки мои ненаглядные выдут и вам жёнами верными станут. Уж тогда и я в человеческом облике явлюся. Потому я до свадебки ихней заколдованная.
Сказала, крылышками махнула, да и с глаз исчезла. Тут братья, ясное дело, стали у Еськи прощенья просить, только он и не серчал. Нешто на таких можно обиду держать? Звали братья его погостить, да он отказался: вам, мол, своя дорога, а мне – своя. На том и распростились.
Взяли братья гостинцы, да к батюшке с матушкой отправились. А Еська дале пошёл.
КАК ЕСЬКА НА ВОЙНУ ХОДИЛ
1
Шёл Еська, дошёл до речки. Скинул портки, рубаху, сам вымылся, одёжу мыть стал. Волна портки-то и подхватила. Пеною плеснула, вдаль понесла.
Еська мокру рубаху накинул, вслед побежал.
– Эй, – речке кричит, – отдавай портки, а то хужей будет!
А чего хужей-то? Чё он воде сделать может? Бежал, бежал, глядь: за излучиной бабёнка молодая по колено в воде, подол подоткнула, да он всё одно промок, вокруг ножек обклеился. А ножки стройненьки, пухленьки, коленки мокреньки так и посверкивают. Сама портки держит, рассматривает.
– Здоро́во, красавица, – Еська говорит.
А сам за валуном укрывается.
– Здоро́во, служивый!
– Вертай-ка портки!
– Да нешто это портки? Я и то гляжу: они – не они? Я таких порток отродясь не видала.
– Каки́ ж ты видала?
– Да каки́-каки́? Таки, каки́ портки бывают. Каки́ с ланпаса́ми, каки́ с галифа́ми. А чё это ты, служивый, за камешек прячешься?
– А чё ты меня служивым зовёшь?
– Да нешто не видать, что не баба?
– Вона как! Раз не баба, так уж и служивый?
– Знамо дело!
Слово за слово, вот чего оказалось. В энтой стороне мужиков и впрямь нету. Все солдаты. Как малец подрастёт, его сразу и забривают. И уж ни мать, ни сёстры его боле не видют.
– Откель же ж дети эти самые у вас берутся без мужиков-то? Тут уж она подивилась:
– Да нешто для энтого мужик нужон?
Еська вовсе обомлел. Обратно слово за слово. Выходит так, что в тутошних краях и впрямь мужик для энтого дела не надобен. А приспособлено всё во как. Есть у ихнего царя куры индейские. И несут они яйца, примерно сказать, с голову человечью. Эти самые яйца раздают бабам. Полежит яйцо на печке с полгода, из него дитя выклёвывается. Да и не дитя вовсе, а как есть готовый человек. Токо махонький. Заместо девок – бабы с вершок ростом, в сарафане, лапотках. И всё махонькое – для их в самый раз. Ну а солдатики – заместо парней – те в мундире. Вместе и растут: и человек, и одёжка.
Таким же макаром и барыням яйца раздают. Только бабам яйца серые достаются, из них простой народ вылупливаются. А этим – серебристые – оттудова барыньки да охвицера выходют. А один раз в двенадцать лет кура индейская золотое яйцо сносит. Его так и зовут: енералово яйцо. Потому с него вылупляется как есть енерал с еполетами. А вот откель цари берутся, этого баба и сама не знала.
– Да как же куры яйца-то несут? Петуха что, тоже нету?
– Зачем нету? Есть. Индейский самый петух. Из-за его война-то и деется. Соседям нашим – будь они прокляты, супостаты окаянные – тоже, небось, приплод нужон аль нет? Отобьют петуха – их куры несутся, мы обратно возвернём – тута яйца пойдут. Так уж спокон века ведётся. Да что я болтаю-то? Нешто сам не знаешь? Аль ты, служивый, раненный, память отшибло?
– Нет, сестрица, я вовсе из третьей страны.
– А рази ж ещё есть страны?
– Есть, как не быть. Только тама куры курят родют, ну а уж мы своими силами обходимся.
– Как это так? Каки́ таки силы?
Еську-то просить долго не требуется. Из-за валуна выбрался, а елда к работе уж и готовая. Прямым курсом на бабёнку направляется, чисто ружжо заряжено. А эта-то и не прикроется. Откель ей знать, что такое стыд, коли в ихних краях таки́ дела творятся? Спокойно этак на мотню его кажет:
– Гляди, какой здоровущий, как же ты не служишь-то? У нас как он вот примерно с пядь мою станет, так солдатика у матери забирают, а ей новое яйцо выдают.
Только Еська уж не слушал. Поклал её на бережок, ножки раздвинул, а тама, промеж их-то, всё как у иных баб: и складочки на месте, и волосики кучерявятся. Провёл рукой.
– Приятно?
– Да ничего себе.
Еська пуще старается. Тут уж и она заелозила:
– Шибче, – говорит, – шибче, служивый!
А уж складочки все масляны, чмок да чмок по ладошке Еськиной. И душок оттель пошёл самый что ни есть манкий. Ну, Еська и показал, что не токмо что в ладони у него силушка есть. Всю, что была, отдал, ничё про запас не укрыл. Уж и приналёг, уж и стал наяривать! А она – даром, что с яйца курьего вылупленная – навстречь ему брюхо только и выставляет. «Ох» кричит да «ах», а потом обмякла вся.
Опосля Еська говорить стал, а Фряня (её Фряней звали) слушала, рот раззявя, что да как у остальных людей деется. Послушает-послушает, да ладошками всплеснёт, ещё послушает – головкой закачает, больно всё это для неё причудливо.
В село Еську повела. Идут тропкой. Вдруг как собаки залают! Одна пуще другой. Фряня диву даётся:
– Чё эт с ими? Никогда такого не бывало, чтоб брехали средь дня.
А Еська враз смекнул:
– Полагаю я, то́ кобели стараются. Запашок-то, небось, слышен с-под подола твого.
Да что собаки! Ближе подходить стали, и бабы из изб повылезли. Носами вертют. Одна бает:
– Може статься, супостат химицко оружье запустил.
Все будто по команде подолами лица прикрыли. От химии-то защищаясь. А исподнего-то у них не наблюдается. Зато всё остальное наблюдать можно в наилучшей плепорции. Еська даром, что силу на Фрянюшку поистратил, да, знать, не всю. Чует, в порточках чегой-то обратно зашевелилося.
А за бабами-то вслед ребятишки повылезли. Да только, и впрямь, никаки не ребятишки, а будто игрушечны солдатики с бабёнками: ростом – кто вершок, кто – два, самый большой Еське до пояса не доставал.
И началась у Еськи жизнь! Одну ночь у Фряни, другу – у Хриси, третью – у Амелинки ночует. Чей черёд не дошёл, чешутся. А чей миновал, того пуще почёсываются. Одного в толк взять не могут: что у ихних мужиков ничуть не хуже есть штуковинки. Сколь Еська ни толковал, – «Не, – говорят, – это, может, в ваших краях у всех, а у наших елды только для сиканья предназначеннные».
Долго ли, коротко ль, Еська дни-то не считал, а ночи тем паче. Однако лето миновало, осень грядёт. И игрушечны людишки вроде как повыросли: уж некоторы с Еську ростом стали.
Вот раз поутру приходят бабы к Еське и молвят:
– Слухай, Есюшка, како́ дело. Завтра придут к нам рекрутов отбирать. А нам тебя отдавать никак не можно. Залазь-ка ты в подпол и сиди тама, нишкни. А как пройдут супостаты: Ну, то есть не супостаты, а наши бравы защитнички, будь они неладны: Да и не то, что неладны, но просто бы глаза наши б их не видали, покеда ты у нас: В общем, чем зря воду в ступке толочь, прячься подобру-поздорову.
А Еське самому-то больно, что ль, воевать охота заради петуха индейского? Он и полез в подпол.
Вечерком к нему Фряня спустилась, и уж чё там в темноте творилось, чё за кашка варилась, с маслицем аль с мёдом, а скорей всего с тем и другим, того я вам не скажу. Только как ночь миновала, они и не уследили. Мигнуть трижды не успели, уж светать стало.
А там уж «Трам-трам-тра-та-там» – отряд идёт. Впереди – охвицир.
Собрали солдатиков посредь села, охвицир мерку достал да к елдушкам прилаживать стал. У кого длиной вышла, того по праву руку ставит, у кого не доросла – по леву. Вдруг самый из них рослый ручонку ко лбу поднял, да и говорит:
– Ваше, – говорит, – благородие! Дозвольте обратиться.
И кто его учил-то? Ведь средь баб жил, а Устав службы воинской через него сам собою выполняется. Охвицир головою кивает:
– Дозволяю.
– Дык в этом разе докладаю, что в селе нашем са́мо что ни есть дезертирство завелося. Через так называемого Еську.
И как есть, всё доложил, и где Еська хоронится, указал.
Достали Еську с подпола, чин-чином елду евонную обмерили, да и так видать было, что он в солдаты очень даже годится.
– Ах ты такой-рассякой! – охвицир кричит. – Тебя ж повесить и то мало! Через строй тебя! Шомполами!
Да не тут-то было. Отдадут тебе бабы Еську в шомпола, как же! Его под конвой, а они тут как тут. Фряня – с вилами, Хрися – с косою, а Амелинка аж борону подняла, откель только силы взялися. С полсотни баб в селе было – все как одна за Еську встали. Ишо и собак с цепей поспускали.
Охвицир аж покраснел весь.
– Это чего это? – кричит. – Никак бунт? – кричит. – Готовсь! – кричит. – Оружье на изготовку! – кричит.
Ещё мало-мало и до стрельбы б дошло. Но тут Еська голос подал:
– Стойте, бабы, – говорит, – на что вам драка? Нешто вы вояки? Да и оружье ваше вовсе иное. Вот вы не верили мне, что ваши мужички таки ж, как во всем свете белом. А тут и оказия выходит проверить, так оно аль нет.
Охвицир орёт:
– Целься!
Да Еська и его остановил:
– Постой, ваше благородие. Не видишь, что ль: бабы уж сдаются?
А те, и впрямь, по Еськиной команде вилы с косами покидали да руки вверх подняли. Охвицир и рад: бунт, мол, изничтожил. Обратно стал Еську к шомполам приговаривать. Но Еська и тут нашёлся:
– Ты, – бает, – прежде суд учини честь по чести, да следствие учреди.
А како́ следствие-то? Еська должон показать, чем он занимался в тылу доблестных войск. Смех и грех! И что главно-то: коли кому стыдно было, так одному только Еське, а энти окружили, да и глядят во все глаза, словно как ребятишки за кобельком с сучонкой.
Еська портки спустил – глядят. Фряня подошла, подол задрала – глядят. Он её оглаживать стал – глядят ещё. Да только уж душок учуяли. И чёй-то уж не столь крепко ружьишки свои держат. А как Еська за дело сурьёзно взялся, так и им заёрзалося. А уж про баб и говорить нечего: те только и ждали, покамест следственный експирмент до их дойдёт. А Еська-то глаз в сторону скосил да как крикнет:
– За чем, бабы, дело? Вот же ж ваше счастье! Да и вы, бравы герои, почто зенки вылупили да глядите, заместо чтоб самим дело сполнять?
Не успел охвицир рот открыть, как команда ружья побросала, да баб за жопы похватала. Он было левольверт поднял, чтоб зачинщика, Еську то есть, изничтожить, да тут Амелинка правой ручкой цоп его за руку, а левою – в мудяшки так и впилася.
А против Амелинки не то что охвицир, хучь самого енерала выставь – и тот не устоит.
И пошло в селе веселье пуще прежнего. Уж не один Еська старается, ацельная рота бабёнок обиходует. Вместе с теми, кто токо-токо в рекруты попал. Знать, мерка точная была: кого охвицир влево отставил, та́к по селу маршем и ходили, да в разбойников играли. А уж кого – вправо, не хуже ветеранов бабёнок обхаживали.
Так и зажили. Уж и охвицир не поминает про службу.
Собрался Еська в путь. Мол, и без меня мужиков тута довольно. А Фряня ему:
– Да куды ж ты, Есюшка? Гляди, сколь я красива стала. Как расцвела я, с тобой живучи.
Он глядит: и впрямь расцвела. Пузо в сарафане не вмещается. Забрюхатела, короче сказать, Фряня. Уж тут не уйдёшь.
А следом и остатние бабёнки пухнуть стали. Мужики диву даются: во как любовь-то баб красит. Стал Еська им объяснять, что да как: мол, теперя им петух индейский без надобности. Да они в толк не возьмут.
Так и не поняли, покамест Фряне срок не приспел. Такого ладненького, такого славненького мальчишечку родила – любо-дорого поглядеть. Все собралися, ахают, дивятся: как же это он голый вовсе, где ж мундир, сапоги, уж про фуражку не говоря.
Охвицир говорит:
– Он больной, его собакам бросить надо.
Ага, так Фряня и отдала чадо своё собакам. Едва ноги охвицир унёс. Полверсты она за им с помелом гонялася. «Больной»!
А следом и Амелинка разродилася. От самого же охвицира. И надобно вам заметить, что тут он про собак помалкивал.
Пошли бабы одна за одной рожать детишков. У кого – парень, у кого – девка. А Хрися так двойню принесла. От ундера.
Охвицир обижаться стал: как это, мол, у ундера больше детишков получилось, чем у его. Но Амелинка его успокоила:
– Ты, чем зря болтать, погляди лучше, какой у тя парень! Нешто краше нашего есть? – хучь двоих, хучь пятерых зараз собери.
Поглядел охвицир и согласился. И хоть бы кто одетым родился! Ну, хоть с портупейкой, что ли.
Ещё месяц прошёл, а то и все два, кто ж их считал!
Вдруг «Трам-трам-тра-та-там» – вся армия с самим енералом. Они там ждали-ждали, когда отряд с рекрутами возвернётся. Да и решили, что те в засаду вражью угодили.
Окружили село по всем правилам, пушки навели. Енерал на коне вперёд выезжает, кричит:
– Эй, супостаты! Сдавайтеся! Ужо будет вам впредь наука, каково нашу землю родную топтать да рекрутов в полон забирать.
Услыхали солдатушки енералов голос, попрыгали с печек в сапоги прямо. Охвицир бежит, сабельку к боку прижимает. Кончилась жизнь спокойная. Уж как бабы убивалися! Но охвицир им так молвил:
– Вы слёзы зазря не лейте. Мы теперя всех врагов враз одолеем, чтоб к вам скорее ворочаться.
Стал енерал разбираться: что да как да кто виноват. Обратно выходит: Еська. Потому остальные по его наущенью дезертирами заделались. Да и то: их как бы пленными можно считать, бабами-то полонёнными. А он добровольно на это самое прегрешение пошёл. И опять двадцать пять – петля.
Но тут охвицир за его заступился:
– Ваше, – говорит, – высокое превосходительство, – может статься, он кровью искупит. Опять же, у меня в отряде убыль после прошлогодней кампании така, что лишний солдатик лишним никак не будет.
Енерал головою только кивнул. И стал Еська солдатом.