Текст книги "Кольцо императрицы"
Автор книги: Михаил Волконский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)
Есть что-то захватывающее, увлекательное в быстрой езде, и эта езда именно таким образом влияла на Сонюшку. Она не имела времени дух перевести. Подъезжали к ней и незнакомые, и всем одинаково отвечала она и благодарила.
Позже других на каток явился Ополчинин. Он был награжден деревней и повышен в чине и теперь считался человеком не только состоятельным, но и таким, у которого много еще впереди. Он начинал свою службу при весьма блестящих для себя обстоятельствах. И это он сразу почувствовал после своего удачного участия в действе 25-го ноября. Уже тогда к нему стали заметно относиться с большим, чем прежде, дружелюбием, а теперь, после высочайшего указа, по которому Ополчинин получил отличие не наряду с другими, а находился в числе выделенных особо, – к нему относились уже с некоторою долею предупредительности.
И на катке его встретили особенно заметно. Правда, «прежние» его собутыльники, в особенности Левушка и Творожников, как будто держались немножко в стороне, но вместо них нашлись десять других, которые очень любезно заездили вокруг Ополчинина, чуть не готовые сами подвязать коньки ему; когда же он подвязал их, то в его руках очутились уже санки, услужливо уступленные ему одним из «начинавших» молодых людей.
Санки были очень красивые, в виде белого лебедя, горделиво выгнувшего свою длинную шею. Ополчинин взялся за ручки и оглядел нарядные скамейки, где сидело дамское общество. Он чувствовал, что негодно сердце дрогнуло при этом. Так или иначе, он сегодня на катке был одним из тех, на которых смотрят, спрашивают, где они, и показывают на них, и, разумеется, каждому женскому самолюбию было бы в высшей степени лестно, если бы он подъехал.
Ополчинин понимал это и, испытывая удовольствие польщенного самолюбия, нарочно медленно передвигая ногами, поехал с санками, как бы не смотря на барышень. Были между ними разные, многих он знал. Иные смотрели на него и улыбались ему, как бы подзывая его, другие, напротив, усиленно старались разговаривать с соседками, но Ополчинин знал, что они только и думали о том, чтобы он подъехал к ним.
И вдруг он увидел рядом с не спускавшей с него глаз Рябчич хорошенькое, раскрасневшееся личико Сонюшки. Ее только что привезли на место, и она села, не обращая ни на кого внимания и не делая даже усилий смотреть на кого-либо.
Ополчинину показалось, что она потому не смотрит на него, что «не смеет» смотреть, не смеет думать, чтобы он обратил внимание на нее, когда тут есть девушки и более богатые, и видные по положению своих родителей.
Так вообразил себе Ополчинин, и вот именно потому, что он вообразил так себе, он подъехал не к кому другому, а к Сонюшке, искренно думая, что осчастливит ее. Она послушно встала и села в его санки.
Ополчинин особенно отчетливо и красиво оттолкнулся коньками и, мерно раскачиваясь, погнал санки, ловко лавируя между другими, которые он обгонял.
С тех пор как Ополчинин протанцевал с Сонюшкой у Творожниковых, он был у Соголевых, говорил с нею, сидел и должен был сознаться, что и она разговаривала, и держала себя так же мило, как и танцевала, и с нею так же было ловко вообще, как и во время танцев. Теперь, когда она сидела в его санках, и он, то замедляя, то ускоряя по своему произволу ход, легко и скоро скользил, зная, что она должна сидеть так, пока ему не надоест, он чувствовал ее в своей власти. И это сознание власти над нею мало-помалу переходило у него в ряд очень приятных и последовательных мыслей.
– Вы устали? – обернулась к нему Соня. – Довольно…
– Нет еще! – ответил он и, как бы в доказательство того, что вовсе не устал, настойчивее стал отбивать коньками по льду.
Ему было очень весело и очень приятно сознавать себя счастливым обладателем поместья, заслуженного собственным своим усердием. Прежде он всегда мечтал жениться на богатой и составить себе этим путем карьеру. Но теперь неожиданно судьба так побаловала его, и начало его службы принесло ему такую легкую и быструю удачу, что он в самолюбивых грезах мог уже рассчитывать на собственные свои силы. Для своих лет он был достаточно богат и занимал достаточно видное положение, сравнительно с другими. Теперь он мог быть вполне самостоятелен. Как бы там ни было, а богатая невеста все-таки «осчастливливала» его, однако этого он не хотел, он хотел именно сам осчастливить. Добро бы еще он полюбил кого-нибудь из богатых! Но в том-то и дело, что он чувствовал, что никто из всех девушек ему не нравится так, как Сонюшка Соголева.
Женись он на ней (ведь то, что он думал так, ни к чему его не обязывало), и она была бы вполне в его власти. Он знал, что Соголевы бедны. И вот он из бедности берет Соню и возвышает, делает ее своею женой. И она уже из одной благодарности должна терпеть все. Захочет он – приласкает ее, захочет – огорчит и заставит, даже нарочно заставит, претерпеть, чтобы тут же и помиловать и по щеке погладить. Она же такая смирная, робкая, покорная… И с нею не стыдно показаться куда угодно, воспитана она превосходно. Ему не было дела, как относилась к нему сама Сонюшка. Он слишком любил сам себя, чтобы допустить, что его нельзя было бы полюбить, если он этого захочет.
«Вот если она обернется сейчас на меня, то все это случится», – подумал он, не замечая, что задевает санками за чужие.
– Тише! – испугалась Сонюшка. – Мы чуть было не опрокинулись, – сказала она, когда он сумел справиться, свернув вовремя, и обернулась.
Что-то странное, настаивающее и заставившее ее насторожиться, увидела она в глазах Ополчинина, когда обернулась.
Когда Сонюшка вернулась с ним, Вера Андреевна не выдержала больше: она больно щипнула дочь за руку и велела собираться домой.
Дашенька все время просидела на месте. Только двоюродный брат Рябчич, не могший дождаться своей очереди, чтобы провезти вторично Сонюшку, один раз посадил ее в сани.
VИгнат Степанович Чиликин, произведший на Левушку своим появлением крайне неприятное впечатление, оказался все-таки очень мирным и тихим жильцом, отнюдь не беспокоившим Левушки: тот и не слыхал его совсем. Чиликин даже как будто и не ходил наверху. Из дома он отлучался тоже как-то незаметно. Гостей у него не бывало, а приходили к нему, и то крадучись, точно потихоньку, какие-то монахи, чиновники, подъячие, очевидно, по делу, оставались недолго и так же, крадучись, уходили.
Раз только утром случилось Левушке самому открыть форточку у себя в спальне. Его поразил при этом донесшийся со стороны конюшни страшный не то вопль, не то крик, такой жалобно-протяжный, какого Торусскому никогда не приходилось слышать.
– Сто это такое? – спросил он, призвав Петра Ивановича.
Тот недовольно проворчал, показав на потолок:
– «Верхний» своего лакея дерет!..
В этом названии «верхний» сказалась вся сила презрения Петра Ивановича к Чиликину.
– Как делет? Сам делет? – спросил Левушка.
– Сам-то присутствует, а дерет кучер.
Левушка захлопнул форточку и ушел в кабинет, чтоб не слышать этих криков. Он прошелся несколько раз по кабинету и снова призвал Петра Ивановича.
– И давно он это?
– Да-с, начал давно, кажется.
– И все еще не пелестал?
– Нет-с, теперь затихло.
– За сто ж он его?
– Мы не знаем. Один раз уже драл, в прошлом месяце, так за то, что чашку разбил, а теперь – неизвестно.
– Сто ж это – его люди, сто ли? Как же он может, если он не имеет плава владеть людьми? Ведь он – не дволянин? – удивился Левушка, вспомнив цель приезда Чиликина в Петербург.
Петр Иванович опять отвернулся, что служило у него признаком недовольства обстоятельствами.
– Да он и не имеет права, собственно, – сказал он, – но так подведено, что он все равно, как барин. Он в своем имении как бы управитель, а именье-то на чужое имя. Подставное то есть лицо. Так что он вполне хозяйствует.
– Где же у него именье?
– Люди, что сюда привезены, не сказывают; говорят, сами не знают. Их на Москве он купил и прямо сюда привез.
– В молду ему дать, и только! – решил Левушка и на целый день уехал из дома.
В половине января экзекуция повторилась, и опять были слышны крики на конюшне.
– Нет, я так не могу! – сказал Левушка, он послал к Чиликину предупредить, что желает видеть его, и пошел к нему.
– Что же-с, Лев Александрович, разве я не могу учить людей, вверенных моему попечению? – заговорил Чиликин, выслушав Левушку. – Это уж последние времена-с, если те, кто обязан поддерживать власть над подлыми народом, будут колебать ее…
– Как колебать? Я колебать ничего не хочу, я плосу только не длать людей на конюснях так, стоб они вопили на весь двол.
– А, это другое дело, – подхватил Чиликин, – и в следующий раз я этому мерзавцу рот завяжу…
Левушка видел, что напрасно пришел и что ему не сговориться с этим человеком.
«Господи, и зачем надо было пускать его сюда жить к нам?» – мелькнуло у него.
– Да лазве вы не можете без лозог? – все-таки попытался он сказать. – Отчего же у меня никогда не делут, а люди служат отлично?
– Все зависит от того, какой народ, – вздохнул Чиликин, – мне попался такой, что иначе никаких нельзя. Вот народ! Только страхом наказания и живет. Да и вообще-с без наказания нельзя. Возьмите вы хотя бы государство – разве оно не наказывает? Изволили слышать, сегодня барабаны били? Читали объявление о завтрашней казни? Завтра-с всенародно будут казнены первейшие персоны: Остерман, Миних-фельдмаршал, Головкин-граф, Левенвольд! Вельможи! Так что же после этого холопская-то спина значит!..
Левушка и без Чиликина знал, что на завтра тут, у них, на Васильевском острове, против здания двенадцати коллегий, назначена смертная казнь осужденным верховным судом, но совершенно не мог согласиться, чтобы это могло иметь какое-нибудь отношение к расправам Чиликина на конюшне.
А тот, заговорив о предстоящей казни, видимо, попал на весьма интересовавший его предмет.
– Вот что, сударь мой: не имеете ли вы какой-нибудь лазеечки в здании двенадцати коллегий, чтобы посмотреть на производство самой казни? Очень любопытно. Мне хотелось бы устроиться поудобнее, очень хотелось бы – так, если можно, из окошечка.
– Неужели вы пойдете смотлеть? – спросил Левушка, не скрывая своей гадливости к этому человеку.
– А как же-с не идти? – подхватил Чиликин. – Это-с весьма поучительно и притом очень лестно. Первейшие министры, персоны, пред которыми трепетали не только такие черви, как аз недостойный, но даже и те, пред холопом которых, может быть, мне-то трепетать приходилось, и вдруг они предо мной во прахе и унижении. Так это сидишь у окошечка, что ли, и даже развалишься – тебе и горюшка мало, а они там где-то внизу, что ли, страдают и последние свои минуточки переживают, дрожат, робеют, а ты это сидишь, и даже как можно удобнее, и смотришь… И вдруг эту самую первейшую персону, пред тобой ставят на колена и этак голову ему долой, или там четвертовать станут. Как же не лестно? Вы не знаете, четвертовать будут кого-нибудь из них?..
– Я бы вас самих четвелтовал, вот сто! – заявил вдруг, не выдержав, Левушка.
– Зачем же меня-то-с четвертовать, – засмеялся Чиликин, приняв это в шутку, – зачем меня четвертовать? Я – человек маленький… А вы слышали, что сказал про Остермана и Миниха Кирилл Флоринский? Мне из Москвы вот пишут: «Яко же бо Дни и Ермии во языцах, так Остерман и Миних были кумиры златые, им же совести не устыдешася, яко болваном, и жрати, своя совести воли их заклающе, в жертву; но уже сокрушишася о камень Петров!..» – Игнат Степанович поднял палец и, встав со своего места, закончил нараспев: – «Жертвенники, образы и жрецы Вааловы Остерман, Миних и снузники тех, их же и кроме нас, яко скудельнии идолы, сам сокрушит Господь».
Левушка, злясь на себя, зачем полез к Чиликину, поднялся, чтобы уйти.
– Так как же насчет окошечка? Порадейте, благодетель! – остановил его Игнат Степанович.
– Ах, оставьте меня с вашим окошечком!
– Ну, так делать нечего, я уж на площадь, просто в народ пойду, – заключил Чиликин, но таким тоном, точно его очень обидел Левушка тем, что не захотел «порадеть» об окошечке.
VIНа другой день, восемнадцатого января, с утра стал собираться на площадь пред зданием двенадцати коллегий народ.
Высокий черный помост эшафота был устроен еще ночью. Вокруг него стояли солдаты. Человек в нагольном тулупе, накинутом на красную рубаху, сидел наверху эшафота, на обрубке дерева, и спокойно позевывал в кулак, как бы томясь ожиданием. Это был главный деятель готовившейся драмы – палач. Два его помощника были тут же. Возле них в холщовых мешках лежали топоры.
Очевидно, все было готово, ждали только назначенного часа, чтобы вывезли осужденных. Они уже были переведены из крепости в здание двенадцати коллегий на рассвете.
Игнат Степанович, не имевший возможности устроиться у окна, явился на площадь в сопровождении своего кучера, который должен был находиться пред ним, чтобы прокладывать дорогу.
Народ собирался со всех концов. Запасливые шли с табуретками, лестницами, скамейками и бочками, чтобы увидеть лучше других. Вместе с простым народом приезжали и люди в каретах – все больше военные, многие с дамами. Их пропускали за ряды солдат, и Чиликин с завистью видел, как они проходили туда. Игнат Степанович сунулся было за ними между солдат, но его не пустили. Впрочем, разметавшаяся по площади толпа была настолько редка, что можно было двигаться. Но чем более приближалось время к десяти часам, тем сильнее и сильнее становился наплыв народа. Гул и говор усиливались кругом, и толкотня переходила в давку. Кучер, охранявший Чиликина, работал что было сил, но и то едва-едва спасал Игната Степановича. Мало-помалу их оттирали все дальше и дальше, и наконец Чиликин с ужасом увидел, что они так далеко от солдат, что ему ничего не видать; даже плаху он мог рассмотреть лишь едва-едва из-за спин толпы. А палач уже снял полушубок и стоял в одной рубашке. Видно, у него было что-нибудь под нею, потому что день стоял морозный.
Вдруг гул толпы стих, и возле эшафота произошло движение. Это солдаты, вышедшие впереди осужденных, окружили эшафот. Били барабаны. Остермана вывезли в извозчичьих санях в одну лошадь; за ним шли Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Тимирязев. Но ничего этого не мог видеть Чиликин. Он с отчаянием порывался вперед, становился на цыпочки, все его усилия оказывались, однако, напрасны. Он начал оглядываться по сторонам и вдруг затолкал своего кучера.
– Туда, туда, направо, работай! Видишь, сани и на них господин стоит? Вот туда… туда…
Кучер заработал локтями и всем корпусом в направлении, указанном ему, и они быстро достигли саней.
– Батюшка, Иван Кириллыч, князинька! – заговорил Чиликин. – Позвольте к вам в сани стать!..
Неприятно было для князя Ивана его возвращение в Петербург. Он попал сюда как раз в день, назначенный для казни. Однако он не знал этого и, только въехав на Васильевский остров, заметил необычное движение здесь и узнал, что на площади двенадцати коллегий построен эшафот для казни «злодеев» и что этими злодеями были приверженцы павшего регентства.
Князь Иван никогда еще не видал такой толпы, в какую ему пришлось попасть при въезде на площадь. Косой думал пробраться в санях через толпу, чтобы скорей проехать к дому, и дал рублевик полицейскому. Его пропустили в санях, но, попав в толпу, выбраться из нее оказалось невозможно. Лошади стали, ни вперед, ни назад нельзя было двинуться. Князь Иван волей-неволей должен был подняться, чтобы осмотреться кругом – нельзя ли как-нибудь проехать.
Тут как раз стихла толпа, и забил барабанный бой, а над самым ухом Косого раздалось:
– Князинька, позвольте к вам в сани стать.
Он узнал бывшего управляющего своего отца – Чиликина, лезшего к нему в сани.
– Как же, приехал в Питер, – заговорил тот, – и стою в одном доме с вами-с. Верхний этаж занимаю. Знакомый мне купец подыскал. Я его о вас спрашивал…
Но в это время кучера Игната Степановича, помогавшего ему карабкаться на сани, отпихнули, и Чиликин отклонился назад, поскользнулся; его толкнули, народ выдвинулся вперед, и Игната Степановича оттерли, отдавили куда-то в сторону.
А там, на помосте эшафота, почти на руках внесли солдаты больного старика в коротеньком парике и поношенной лисьей шубейке и опустили его на стул. Он сел так, как его посадили, и закачал головою в разные стороны, точно осматриваясь, но по слишком равномерным поворотам этой головы и, главное, по неподвижно, как-то чересчур уже прямо уставившемся глазам видно было, что он едва ли различал происходившее вокруг него. Голова его, ноги и руки тряслись, и он не хотел или не мог сделать усилия остановить их. По изменившемуся, потерявшему осмысленность, бледному лицу князь Иван все-таки узнал Остермана, и узнал его лисью шубку, в которой тот обыкновенно сиживал дома и в которой принял от него прошение.
С таким же, как у старика Остермана, бледным лицом стал пред ним высокий видный чиновник в мундире сенатского секретаря и начал читать. Он, очевидно, читал приговор, но расслышать слова князю Ивану не удалось. Он видел только, что бумага в руках сенатского секретаря дрожала, и он несколько раз порывисто поправлял воротник своего мундира.
Чтение кончилось. Солдаты взяли опять Остермана. Он покорно отдался им и к одному протянул даже руку кистью, чтобы удобнее было взять за нее. Его положили лицом вниз. Палач, двинул плечами и расправив руки, нагнулся над ним. Лежавшее ничком, точно уже безжизненное тело Остермана двинулось неправильно вперед, как будто его притянули за голову. И действительно, его на плаху притянули. Помощник палача вынимал из мешка топор.
Барабаны перестали бить. Мертвая тишина застыла в морозном воздухе. Толпа притаилась и остановилась, не дыша.
И у князя Ивана захватило дыхание. «Господи, не надо, не надо! – молился он про себя. – Зачем они это делают?., зачем?»
Сенатский секретарь сделал знак палачу.
– Бог… государыня… тебе жизнь… – донеслось до князя Ивана.
Те же солдаты как-то дружнее и спорее подхватили Остермана и снесли его вниз.
«Помилован!» – вздохнул князь Иван, точно все время его рот был закрыт чем-то, не дававшим воздуха, и теперь его отпустило.
По толпе пробежал сдержанный гул.
Князь Иван не мог смотреть дольше. Он чувствовал головокружение, кровь стучала в виски. Он опустился в сани. Он не слыхал и не видел, как читали приговоры остальным, как их тоже помиловали; он очнулся лишь тогда, когда весь этот ужас был уже позади, и сани его, выбравшись с площади, подъехали к дому.
– Князь Иван, вы ли это? Откуда, как, сто… Голубчик, в молду вам мало дать. . Как же это не писать и не известить?.. – горячился Левушка, встречая Косого, обнимая его и радуясь чуть не до слез.
Оказалось, князь Иван писал несколько писем, но из маленького немецкого городка, где он заболел и пролежал все время до своего выздоровления, приходилось отправлять письма с оказией, а верных оказий в Россию не было.
– Ну, а тепель вы здоловы? – спросил Левушка.
– Теперь, кажется, совсем здоров. Только и попал же я прямо в Петербург на зрелище! – и князь Иван рассказал про казнь и про свою встречу с Чиликиным.
– Так это вас бывсий уплавляющий еще! – сказал Левушка. – Так я ему неплеменно в молду дам!
Глава четвертая. Проигранная ставка
IОпять каток. Опять переливается роговая музыка, и коньки вместе с полозьями санок режут с визгом лед.
На этот раз Сонюшка знает, что князь Иван будет здесь. Он прислал письмецо, что приехал, был болен, но помнит и любит по-прежнему. Затем он был у них, но его не приняли – Вера Андреевна запретила.
Сонюшке стоило невероятных усилий и хлопот, чтобы попасть сегодня на каток. Для этого нужно было придумать целую историю, чтобы именно сегодня поехать к Рябчич. По счастью, Вера Андреевна с Дашенькой собралась делать послепраздничные визиты. Это всегда сопровождалось торжественностью: бралась карета, надевались шелковые платья, старый Мотька расставался со своим чулком и облекался в ливрею, давно съежившуюся, точно он вырос из нее. Расфуфыренная Вера Андреевна с Дашенькой садилась в карету, и они отправлялись по знакомым, главным образом к таким, у которых они бывали раза два в год, собственно, сами хорошенько не зная, зачем Сонюшки никогда не брали во время этих визитов.
На этот раз она не поехала с особенным удовольствием.
Решено было, что, как приедет карета, Сонюшка поедет в ней к Рябчич, пока Вера Андреевна будет одеваться с Дашенькой, а потом карета вернется за ними, и они отправятся. Для этого Сонюшка, у которой были золотые руки на всякую работу, должна была просидеть чуть ли не целую ночь за переделкой панье на новой юбке Дашеньки. Нужно было исправить, а сама Дашенька не умела. Сонюшка сделала все, что от нее требовали, и боялась одного только, чтобы мать не вспомнила, что сегодня воскресенье и что Рябчич, вероятно, поедут на каток, – тогда она не пустила бы ее к ним. Но Вера Андреевна не вспомнила: она была слишком занята визитами.
Как бы то ни было, Сонюшка сидела теперь на катке вместе с Наденькой Рябчич, под надзором ее мадамы, и была вполне счастлива. Косой должен был быть уже тут.
Вот он. Он увидел ее сейчас же. Он ждал ее и, только что она появилась, направился к ним со своими санками. Он похудел после болезни, но худоба скорее шла ему. Его лицо было по-прежнему красиво, только его черные глаза казались немного больше и блестели. Он подъехал к Сонюшке.
– Здравствуйте!
«Милый, хороший мой, родной!» – сказала она ему глазами и, вся сияя улыбкою счастья, уселась в его санки.
– Ну, вот, не успели мы приехать, у нее уже явились санки! – проговорила вслед Сонюшке Рябчич.
Но и к ней почти сейчас же подъехал Творожников. Косой был в самом восторженном настроении.
– Ну, что, что нового? – спросил он Сонюшку, задыхаясь и от счастья, и от быстрого бега.
– Много, много нового, – ответила Сонюшка, – и смешного, и грустного. Но только теперь все хорошо будет…
– Да, теперь все хорошо будет, – подтвердил Косой.
Ему думалось, что теперь, с восшествием на престол императрицы Елисаветы, взойдет и его звезда, и что он имеет право надеяться на это. А много ли было ему нужно? Лишь устроиться настолько, чтобы можно было жить семейным домом.
– А у вас что? – спросил он опять.
– У меня что? у меня? Ополчинин мне сделал декларацию.
Сонюшка почувствовала, как дрогнули санки под рукою князя Ивана.
– Как декларацию? Он? почему он?
– Да, еще на праздниках мы были на катке. Он повез меня в своих санках, и тогда уже мне показалось в нем что-то… а потом…
– А потом? – переспросил Косой, замедляя ход.
– Потом он был раза два у нас. Маменька пригласила его вечером, и тут как-то так случилось, что он очутился возле меня в углу и сказал так, что я могла понять…
Сонюшка оглянулась и сама испугалась того, что она сделала. Князь Иван был сам не похож на себя; он сжал губы и, сдвинув брови, смотрел на нее.
Она была, конечно, не виновата в том, что Ополчинин, думавший, что его мысли относительно ее на катке пройдут у него, ошибся в этом и дошел до того, что дал ей почти без обиняка понять у них на вечере, что она ему нравится. Напротив, ей казалось это забавным, и она, начав рассказывать князю Ивану, была вполне уверена, что это также позабавит и его, именно позабавит, потому что он не мог и не должен был сомневаться в ней! Что такое для нее был Ополчинин, да и не один он, а все мужчины, вместе взятые?
Но князь Иван не мог понять это.
– Ну, чего вы? ну, что с вами? – заговорила Соня, испуганно глядя на него и обернувшись в санях.
Он нервно, с ожесточением отбивал коньками, как будто весь сосредоточившись на том, чтобы как можно лучше и быстрее везти свои санки. На самом же деле он не чувствовал того, что делал.
– Что же вы ответили ему? – сквозь зубы произнес он. Соня рассмеялась, прямо глядя ему в глаза.
– Ну, что же я могла ему ответить? Как вы думаете, а?
– Софья Александровна, не мучьте меня!
– Ах, глупый! Неужели я могла сказать ему, что люблю моего милого, что тебя люблю?.. Ну, конечно, я сделала вид, что не поняла, и заговорила о другом! Ну, доволен? нет? – и она отвернулась.
Князь Иван чувствовал, что он уже доволен.
Сонюшка, начав рассказывать об Ополчинине, хотела рассказать также и о Торусском, но, увидев, как это действует на князя Ивана, ни слова не сказала ему про Левушку.
Ополчинин был тоже на катке. Он видел, что князь Косой уже слишком что-то долго ездит с Сонюшкой, но особенного значения этому не придал. Начав, после своих рассуждений тогда на праздниках на этом катке, думать о Сонюшке, он все более и более увлекался ею. У него было все, как ему казалось, и все улыбалось ему; недоставало только увлечения. Вот он и увлекся, и решил, что Соня будет его женою. Не захочет – все равно, мать заставит. И это даже больше как-то нравилось Ополчинину – взять себе насильно в неволю маленькую, хорошенькую жену. Сонюшка будет его женою. Он был вполне спокоен за это. Пусть объяснение, которое он начал с нею у них на вечере, вышло неудачным. Да наконец она просто могла слишком застыдиться, вот и все. Разве какой-нибудь полунищий князь Косой мог в самом деле тягаться с ним, с Ополчининым, которому покровительствовала сама судьба.
«Впрочем, вечером мы с ним увидимся», – подумал Ополчинин, которого на сегодняшний вечер звал к себе Левушка, и он знал наверное, что там будет и князь Иван.