Текст книги "Рядовой случай"
Автор книги: Михаил Щукин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Михаил Щукин
Рядовой случай
1
В этом году, в пору тихого и жаркого бабьего лета, в саду у Галины Куделиной зацвела ветка черемухи. Весной, прибитая последними заморозками, она не успела распуститься и вот проснулась от тепла, выкинула белые лепестки в дни, по-осеннему блестящие: от паутины, еще не оборванной дождями, от берез, сорящих желтой листвой, от ярких солнечных зайчиков на Оби. Яро цвела, не знала, что ее впереди ждет, качалась в звенящем воздухе, тяжелела и свешивалась через штакетник.
Но кончилось благодатное бабье лето. Ближе к селу придвинулся горизонт, темные, налитые влагой тучи притянули небо к земле, первый дождь оборвал паутину, прибил пыль на улице и зарядил надолго. Тяжелые капли падали на ветку черемухи, сбивали лепестки, и они, недолго покружив в воздухе, опускались на мокрую землю поверх серых листьев.
Весь белый цвет обил первый осенний дождь. За первым полил второй, третий, а там и счет потерялся. Днем и ночью моросила мелкая водяная пыль, замешивала на улицах липкую, черную грязь, прекращалась на час-два и снова брызгала по земле, по заборам, по домам, крыши которых становились темными и блестящими. Устанавливалась глухая, промозглая осень.
Узенький переулок, полого спускающийся к реке, казался в ранних сумерках еще у же, чем был на самом деле, неприметней, затерянней, и его не оживляли даже светящиеся окна домов, которые бросали желтые пятна в палисадники. В одном из таких окон, в доме Фаины Лазаревой, занавесок не было, и с улицы хорошо виделось, что происходит внутри, в большой, бедно обставленной комнате.
На столе, как и после всякой пьянки, было налито и набросано: в борще плавали окурки, клеенку усыпали пеплом, измазанные в нем валялись красные лохмотья обсосанных соленых помидоров. Половики вокруг стола сбуровили, опрокинутая табуретка выставила из-под кровати крашеные ножки. Фаина, баба лет сорока с небольшим, с остатками былой красоты, сидела на кровати, столкав покрывало на пол, курила, выпускала дым колечками и в перерывах между затяжками громко и тоскливо тянула:
Зачем вы, девочки,
Красивых любите-е…
За широким столом, обхватив голову руками, немощно и обреченно сгорбясь, неслышно плакала Галина Куделина, соседка Фаины, а напротив нее клевал носом в тарелку с капустой Вася Раскатов. Кем он Фаине доводился – определить трудно: не то муж, не то сожитель, не то квартирант. Но это их не волновало. Живет – и ладно. Голова у Васи клонилась все ниже, кончик длинного носа прижался к капусте, Вася перестал поддерживать голову и спокойно уложил ее на тарелке.
Фаина продолжала петь, Галина плакала, а Вася негромко, с присвистом, захрапел, слюни в уголках рта надувались у него пузырьками, лопались и бледными капельками скатывались на капусту. За окном сгущались сумерки, и в них ярче разгорались желтые пятна, падающие из окон. Глухая тишина устанавливалась в Оконешникове и даже неспокойные собаки не нарушали ее своим лаем. Далеко, где-то за селом, тяжело и надсадно выла машина, видно, зарюхался шофер-бедолага в непролазную грязь и теперь рвал мотор, напрягая собственные и машинные силы, пытаясь вырваться из липкого, чавкающего плена. Этот надсадный, все выше поднимающийся вой не прекращался и не ослабевал, а еще настойчивей, плотнее ввинчивался в темноту и тишину осеннего вечера.
Фаина отщелкнула в сторону папиросу, плюнула себе под ноги, тупо поглядела на свои ничем не занятые руки, вдруг вскочила с кровати, отбросила валявшееся на полу покрывало и крикнула:
– Галька, брось выть! Тошнехонько!
Привалилась к столу, разлила остатки водки. Галина смотрела на нее снизу вверх опухшими глазами. Раньше они светились мягким зеленоватым блеском, а сейчас словно подернулись мутной пленкой, круглая ямочка на подбородке, которая всегда молодила Галину, расплылась в нездоровой и дряблой коже.
– Файка! Давай плясать!
Галина уронила пустой стакан, и он громко звякнул о крашеную половицу.
– Плясать хочу! Давай плясать!
Тяжело выбралась из-за стола, шатко шагнула на середину комнаты и неуклюже затопала, виляла бедрами и трясла грудями, а глаза были закрыты, словно она на ходу спала. Вася проснулся и вытаращился на Галину. Сначала ничего не мог понять, не доходило до него, а когда дошло – закатился в хохоте, крепко прилипший капустный лист подрагивал на щеке.
– Галька-балерина! Со смеху помру! Галька-балерина!
Услышав мелкий и хриплый хохот, Галина распахнула глаза, и они у нее позеленели от злости, остановились.
– Чего ржешь, идол?! Надо мной ржешь, глист вонючий?!
Она кинулась к нему и сильно толкнула обеими руками в плечо. Вася загремел с табуретки на пол, перевернулся, встал на четвереньки, выпрямился рывком и отбежал к окну. Перевертываясь, роняя хлопья капусты, полетела, чуть повыше его головы, тарелка, врезалась в раму, разломилась надвое, и осколки со звоном попадали на подоконник вместе со стеклами.
В это время – как из-под земли вылупилась! – появилась в конце переулка Шаповалиха, скорая на ногу и на язык старушонка. Она всегда появлялась там, где случалось что-то такое, о чем можно потом рассказать. А узнавать и рассказывать о том, что в Оконешникове было мало-мальски знаменито, бабка Шаповалиха любила больше всего – хлебом не корми, а дай узнать и рассказать.
Она сразу услышала крики в доме Фаины, взобралась на лавочку и вытянулась на цыпочках, чтобы получше разглядеть.
На Васю нашло. На него часто находило по пьянке – то злость дикая, то слезы ручьем. Если уж застревало что в голове, то ничего вокруг себя не видел и не слышал, словно глухарь на току. Он оступился, оперся рукой о подоконник и порезал ладонь о разбитое стекло. Далеко отведя руку, изумленно разглядывал, как кровь жиденькой струйкой стекает на пол, вдруг мазнул ладонью по лицу и хрипло выдохнул:
– Убью!
Галина не шевелилась. Вася, лохматый, перемазанный кровью, медленно подвигался к ней, странно припадая на обе ноги сразу.
Взвизгнула, как придавленная собачонка, Фаина:
– Беги!
Галина не шевелилась. Вася повел вокруг мутным взглядом, наклонился, выдернул из-под кровати табуретку.
– Беги, дура! Убьет!
Фаина толкнула Галину в дверь и успела скользнуть следом. Тяжелая табуретка глухо бухнулась в косяк, осыпала на пол известку. Фаина едва удерживала дверь, навалилась на нее грудью и пыталась накинуть защелку, а Вася как заведенный бился плечом, матерился и грозил, что, если его не выпустят, он к чертям собачьим запалит дом. Галина выбралась на крыльцо, удержаться на влажных ступеньках не смогла и свалилась в грязь. Долго, неуклюже поднималась, потом пошла, неуверенно переставляя негнущиеся ноги, не понимая, куда идет. Иногда останавливалась, качалась вперед-назад и снова шла, оскальзываясь на размоченной долгим дождем земле.
Фаина все-таки сподобилась и защелку накинула. Но Вася продолжал колотиться в дверь, он отходил от стола, разбегался, стукался в нее плечом и падал. С матерками вставал на ноги, снова отходил к столу, снова разбегался и бил плечом в дверь. Дом отзывался глухим гулом и дребезжанием стекол в окнах.
В одиночку видеть и слышать все происходящее бабка Шаповалиха не могла, ее распирало от желания сообщить новость другим, не откладывая ни на минуту. Проворно, по-молодому, она соскочила с лавочки и бегом припустила к соседнему дому, к Ерофеевым. У Ерофеевых ужинали и смотрели телевизор. Во главе стола, как в президиуме, сидел хозяин Иван Иваныч, а по правую руку его жена, Наталья Сергеевна, оба дородные, степенные и очень похожие друг на друга, как бывают похожими иные супружеские пары, прожив под одной крышей много лет. По телевизору передавали концерт и в избе, доставая до самых дальних углов, звучал капризный голос певицы:
Я так хочу, чтобы лето не кончалось,
Чтоб оно за мною мчалось…
– Сидите?! – не переведя запаленного дыхания, прямо с порога, быстро-быстро затараторила Шаповалиха. – А соседи концерт кажут чище телевизора! Целую спектаклю ставят! Дерутся у Файки! Давай скорей!
Иван Иваныч с Натальей Сергеевной переглянулись и поднялись из-за стола.
Вася колотился в двери, дом по-прежнему отзывался дребезжанием в окнах, и все еще брела по переулку к своему дому, покачиваясь и оскальзываясь в грязи, Галина.
– Тут война целая. – Иван Иваныч озабоченно нахмурился. – Ишь, как ломится, лихорадка.
– Господи, и каждый божий день, одно и то же! – Наталья Сергеевна хлопнула себя по бедрам. – А эта-то нажралась, ноги не волокет, совсем с ума посходили!
Тут подошли еще два соседа, Илья Жохов и Кузьма Дугин, остановились и стали смотреть.
Бабка Шаповалиха, по очереди заглядывая всем в глаза, торопилась рассказать:
– А я иду мимо, слышу ругань, ну, думаю, концерт будет. Как в воду глядела. Ишь, ишь чо вытворяет!
Огромный Илья Жохов сверху вниз глянул на старуху, недовольно буркнул:
– Ты, бабка, как та затычка, к каждой бочке поспеешь.
– А я чо сказала, неправду иль как?
– Бегаешь тут, язык чешешь. Эти дураки рехнулись, а ты и рада. Иван Иваныч, ты там в сельсовете в комиссии какой-то. Куда глядите, давно надо за шкирку взять.
– Давно, Илья, надо, давно пора.
– Господи, да что вы за люди?!
Все стоящие в переулке разом оглянулись на этот громкий и заполошный крик.
Кричала еще одна соседка, Домна Игнатьевна. Кричала и бежала по переулку, грузно переваливаясь на толстых ногах. Тяжело отдыхиваясь, ни на кого не глядя, она вбежала в ограду через настежь распахнутую калитку, хватаясь за перила, взобралась на крыльцо.
– Васька! Перестань, паршивец! Слышишь, перестань!
Удары в дверь прекратились, в избе установилась тишина, а потом Вася спросил:
– Кто там?
– Я это, тетка Домна. Перестань, слышишь!
– Все, не буду, – тихо, едва слышно, донеслось из дома.
Домна Игнатьевна откинула защелку, обернулась.
– Ну, чего встали? Цирк вам?
– Хлешше цирка. – Иван Иваныч сдвинул на затылок фуражку, почесал лоб и добавил: – Ну и народ пошел!
– Нечего с ними чикаться! – Жохов даже сплюнул от досады. – Давно вздрючить надо. Какого вы там смотрите?!
– Придется решать.
Из дома, куда следом за Домной Игнатьевной вошла и Фаина, не доносилось ни звука. Соседи по одному разошлись. Последним, то и дело оглядываясь, уходил Кузьма Дугин, не сказавший ни слова. Осталась лишь одна Шаповалиха: надо же было узнать, чем все кончится.
Домна Игнатьевна с испугом оглядела перевернутую вверх дном внутренность избы, разыскала клочок чистой тряпки, перемотала Васе руку и уложила его на кровать. Вася резко, прямо на глазах изменился, присмирел, утих, несколько раз глубоко вздохнул и захлюпал носом, забормотал:
– Тетка Домна, я тебя люблю, я тебе дров напилю, надо будет – зови… я завсегда, гад буду, напилю… Ух! Я…
Он не договорил и уснул.
– Эх, горе луково!
Домна Игнатьевна глянула на безучастно сидевшую у разбитого окна Фаину, начала было ее стыдить, но поняла, что Фаина не слушает, и махнула рукой. Тихо прикрыла за собой двери, потом аккуратно заперла за собой калитку, остановилась и перевела дух. Оконешниково, готовясь отходить ко сну, окончательно затихло, одно за другим гасило окна своих домов, и дома бесследно проваливались в чернильную темноту.
А за селом выла машина, выдираясь из грязи, ее вой становился все безнадежней и ожидалось, что он вот-вот прервется в своей самой высокой точке, прервется, а машина до утра останется в разбитой колее. Это залезть в грязь просто, а выбраться из нее великих трудов стоит.
2
Небо перед утром вызвездило. Серая забока, промозглая от сырости, едва заметно вздрагивала, голые ветки ветел и тополей оставались прежними, а трава, груды листьев на земле, низкорослый ежевичник покрывались седоватой изморозью. Дорога с глубоко выбитыми колеями, с грязью, перемешанной в них на сотни раз, замерзла, отвердела и в кузове первой машины, которая проехала по деревне, дребезжали и гремели железяки.
Контора Оконешниковского леспромхоза находилась в четырех километрах от села, в Сосновском поселке, там же были гараж, пилорама, и туда два раза в день, утром и вечером, ходила дежурная машина, крытая брезентом. До самого верху заляпанная засохшей грязью, она развернулась в центре и остановилась у клуба. Мужики, не гася папирос, полезли в кузов. Галина их пропустила, ухватилась за холодный, железный поручень, поднялась и забилась в самый дальний угол, на край скамейки. Ей никого не хотелось видеть, и она закрыла глаза, если бы можно было, заткнула бы и уши, лишь бы никого не слышать. С самого раннего утра преследовало Галину настойчивое желание – уйти куда-нибудь, исчезнуть и раствориться. Это повторялось всякий раз после пьянки, когда она, до свету просыпаясь в своем пустом доме, начинала дрожать от страха, потому что, как ни силилась, не могла вспомнить – что было и происходило вчера. Страх сидел в ней прочно, основательно, чтобы изжить его, требовалось несколько мучительных дней или срочная похмелка, когда с облегчением можно снова впасть в забытье. Сегодняшнее утро было по-особенному тоскливым: к беспамятной темноте вчерашнего, к неотступным вопросам, что и как она вчера делала, добавился еще пугающий, непонятный сои, который Галина хорошо запомнила. Ей снилась знакомая тропинка, виляющая меж старых, коряжистых ветел и уводящая в глубь забоки. С большой корзиной на согнутой руке она шла по этой тропинке и уже видела впереди низкорослый, колючий ежевичник, усеянный крупными темно-фиолетовыми ягодами. Оставалось до него совсем немного, и Галина, торопясь, все убыстряла и убыстряла шаги. Но вдруг заметила, что кусты ежевичника отодвигаются дальше и дальше. И чем торопливей она спешила к ним, тем они стремительней от нее уходили. Галина побежала и вдруг наткнулась на ветки какого-то куста. Ветки были влажными и холодными, на них висели крупные, с сизым отливом, ягоды. Галина пригляделась и поняла, что наткнулась на волчью ягоду, хотела уже повернуться и уйти, но ветки неожиданно, как человеческие руки, согнулись, сжали ее и стали притискивать к твердому стволу. Сопротивляясь, Галина пыталась оттолкнуть их, вырваться, но ветки упруго сжимались, притискивали к стволу цепче, злее, глубже вдавливались в тело и крупные, сизые ягоды с мыльным привкусом, с тяжелым запахом, настырно лезли в рот. Она не могла их проглотить, увертывалась, но ягоды лезли и лезли, забивали рот, душили. Галина хотела закричать, позвать на помощь, но голос пропадал. Огромная ягода, разрастаясь, наливаясь чернотой, приблизилась вдруг к самому лицу и лопнула. Обдало такой вонью и смрадом, что Галина задохнулась и с этим удушьем проснулась, оно было уже не во сне, оно мучило наяву. Галина ошалело вскочила на кровати, и ее долго, тяжко выворачивало наизнанку. Кое-как она добралась до кухни, через край ведра глотнула холодной воды, лязгая о железо зубами, и пришла в себя. Сидела на голом полу, хватала раскрытым ртом воздух и никак не могла надышаться. А когда отдышалась, когда пришла в себя, ее охватил привычный уже страх, но в этот раз он дополнялся новым, неизвестным чувством – казалось Галине, будто ее впихнули в тесный и темный угол и будто из этого угла ей нет никакого выхода. Но все-таки она решила из него вырваться, решила бежать. Едва дождалась восьми часов утра и сейчас, трясясь на жесткой и холодной скамейке дежурки, она хотела лишь одного – как можно быстрей выполнить задуманное и исчезнуть, раствориться…
Шофер подогнал дежурку к самому крыльцу леспромхозовской конторы. Мужики, осторожно придерживая мазутные сумки с нехитрым обедом, по одному выпрыгивали из кузова на деревянный тротуар. Галина спустилась последней, подождала, когда все разойдутся, и поднялась на высокое крыльцо. Несмело открыла тяжелую дверь, обитую тонким листовым железом. В конторе было тепло, чисто и не накурено. В широкое окно проникал свет занимающегося утра, и прихожая перед директорским кабинетом, с большим разлапистым фикусом в углу, становилась от этого света совсем уютной, даже домашней. Напротив окна, высоко на степе, висела Доска почета. Вместо одного портрета светился на ней в нижнем ряду пустой квадрат с остатками клея и фотобумаги. Галина поднялась на цыпочки, старательно соскребла ногтем эти остатки, скатала их в шарик и бросила в урну. Все, что осталось от ее портрета. Постояла еще немного, набираясь смелости, и рывком открыла дверь в кабинет директора.
– Ну некогда мне, некогда! Я тебе как человеку объясняю! – Директор леспромхоза прикрыл ладонью телефонную трубку и недовольно глянул на Галину: – Чего тебе?
– Вот, – Галина достала из кармана фуфайки заявление, написанное еще утром, и положила на стол. – Увольняюсь.
Директор убрал ладонь от трубки, снова закричал:
– Я тебе русским языком говорю! Некогда! – Опять прикрыл трубку ладонью, вскинул на Галину сердитый взгляд из-под лохматых бровей: – Куда еще увольняться?! Ты мне, Куделина, брось эти фокусы! Никаких увольнений! Иди работай! Я еще до тебя доберусь, врежу за прогулы. Будешь знать! Забери заявление. – И опять в трубку: – Да некогда же, говорю!
Галина заявление не взяла, оставила его на столе и выскочила из кабинета. Спустилась с высокого крыльца и пошла, огибая забор пилорамы, к лесу, где была тропинка на Оконешниково.
Вода в Оби потемнела, стала свинцово-тяжелой. На песчаном плесе, где всегда ютились местные рыбаки, сиротливо торчали из воды рогатины, на которые кладут удочки, и еще темнели не до конца размытые дождями пятна кострищ. Обь была пустынной – ни катера, ни лодки. От плеса берег начинал подниматься вверх, за изгибом реки уже образовался крутой яр, и на нем, наполовину подмытая, гнулась к воде сосна. Каждую весну сосну подмывало половодье и каждую весну она наклонялась ниже и ниже, серые корни безвольно свисали, уже не могли удержать сыпучий песок. Будущей весной сосна наверняка ухнет, с брызгами и глухим плеском, в мутную после шуги воду.
К этой сосне и прислонилась Галина, обняла руками толстый, шершавый ствол и замерла. Сквозь слезы смотрела на пустую Обь, на ветлы, что тремя ярусами росли на другом берегу, на маленькую темную точку, которая висела над ними, внимательно смотрела, и ей далеко-далеко виделось, как видится только при прощании. Она и хотела попрощаться со всем, что приготовилась оставить, и в первую очередь – с прошлым…
…Мимо домов, мимо огородов бежала Галина к реке, задыхаясь и не чуя под ногами земли. Уже подбегая к берегу, она поняла, что опоздала, из последних сил рванулась вперед и хотела броситься с крутояра вниз. Но люди ее схватили, держали крепко, не выпуская, и от чужой, жесткой силы она как бы опамятовалась, повела вокруг глазами. И четко прояснились в ее глазах нервно обломленная по краям полынья посреди реки, уносимые течением куски темного льда и белесый, тающий парок, неверно дрожащий над проломом. Галина закричала, стала вырываться из чужих рук, но они сжались еще крепче, и она, обмякнув, на них повисла.
В тот день Галина осталась без мужа. Алексей вез на своем тракторе сено из-за Оби, и на середине реки еще неокрепший ноябрьский лед лопнул сразу в нескольких местах. Не прошло и минуты, как трактор, сани, сено и сам Алексей оказались под водой. Достали его только на следующий день, вечером…
…Галина резко оторвалась от сосны и быстро пошла по тропинке к селу. Не хватило у нее сейчас ни сил, ни решимости перебрать прошлое, прожитое, хотя прекрасно знала, что перебирать ей все равно придется. Решила отложить на потом, как откладывают на потом тяжелую, непосильную работу, от которой, в конце концов, никуда не денешься.
3
Ночью Вася спал, как убитый, утром мучился с похмелья и на работу не пошел. Помятый, с растрепанной головой сидел он в одних трусах за столом, придвинув поближе большую сковороду, и ковырялся вилкой в холодной, посинелой картошке. Фаины дома не было – с раннего утра убежала на работу. Вот баба, никогда с похмелья не болеет, вечером нахлещется до поросячьего визга, а утром вскакивает как ни в чем не бывало. Раньше она работала в леспромхозовской «Снежинке» и крупно проторговалась. Пришлось сдать корову, чтобы уплатить деньги, и идти в бор собирать сосновую лапку, говорят, из нее потом какую-то муку делают.
Сухая, твердая картошка не лезла в горло, Вася морщился и крупными глотками пил воду из серого, давно нечищенного, алюминиевого ковшика. В последние две недели Вася не просыхал, все дни у него спутались в один комок, и он даже различить их не мог – так, брезжит что-то, затянутое сплошной мутной пленкой, и разит запахом старого, невыветриваемого перегара.
Вася уже обшарил все укромные уголки, проверил комод и шкаф, заглянул под печку и в кладовку, но ничего не нашел – вчера все выпили. Теперь, насилуя себя, он маялся над картошкой. Выпил из ковшика всю воду, бросил вилку и поднялся из-за стола. Стоял посреди комнаты, разглядывал свои тонкие, волосатые ноги и вздрагивал. Закурить бы, но и папиросы ни одной нет, пустая смятая пачка валялась на полу. Вася подобрал чинарик, наполовину оборвал обмусоленный, засохший мундштук и закурил. Бумага изнутри покрылась коричневыми пятнами. От курева голова слегка закружилась, Вася подождал, когда недолгое облегчение кончится, и медленно, подолгу разыскивая то рубаху, то брюки, стал одеваться. Оделся, выбрался на улицу и долго раздумывал – куда бы пойти?
Солнце пригрело. С заборов, с лавочек у домов исчез иней и они стали мокрыми. Грязь на дороге начала подтаивать и расползаться. С крыши изредка тюкала отяжелевшая капля, и ее звук долго еще висел в холодном свежем воздухе. Вася подышал, спустился с крыльца и побрел вдоль по переулку, сам не зная куда. Возле клуба стояли пассажиры и ждали автобус из райцентра. Вася стрельнул две папиросы, одну на сейчас, а другую про запас, и присел возле изгороди на корточки – это была его любимая поза. Иногда он здесь просиживал по полдня, пока не выпадала удача. Сидел и смотрел.
Автобус опоздал, приполз весь заляпанный грязью. Последней, к удивлению и радости Васи, вышла из автобуса, осторожно ставя ноги в маленьких, красных сапожках, Поля, дочка Фаины. Поля с детства была хромой и теперь, едва удерживая тонкой рукой большую дорожную сумку, гнулась на сторону, сильнее обычного припадала на правую ногу, и ее худенькое миловидное лицо с темными, по-взрослому печальными глазами было озабоченным. Вася сдвинулся со своего насиженного места, поздоровался и перехватил у нее сумку. Поля его стеснялась, отворачивала глаза и называла на «вы», ее стеснение, когда Вася был трезвым, невольно передавалось и ему, чтобы скрыть его, он начал расспрашивать о том, как Поля доехала из города, где она лежала в больнице, долго ли ей пришлось ждать автобус, еще хотел спросить, что ей доктора сказали про больную ногу, но не спросил – слишком уж невеселый, пришибленный вид был у Поли. Дальше они пошли молча.
Длинная пустая улица лоснилась от грязи. Забока на берегу Оби прозрачно просвечивала, деревья казались далекими и тонкими, они словно висели в воздухе. На одном из огородов распалили костер, картофельная ботва и будылины подсолнуха успели сильно отсыреть, горели плохо, и тяжелый дым лениво поднимался вверх, широко разнося вокруг горький запах. И так на душе темно, а тут еще этот запах, слякоть на улице и низкое серенькое небо – глаза бы ни на что не глядели. Вася приноравливался к неровным Полиным шагам, тащил тяжелую сумку и ломал голову – с какого бы конца завести щекотливый разговор? До вечера, когда вернется Фаина, времени еще много, а опохмелиться хочется прямо сейчас, сил уже нет терпеть. Он собирался попросить денег у Поли, но никак не мог насмелиться. У кого другого давно бы выклянчил, а тут стеснялся.
Запах в избе после свежего воздуха на улице показался особенно тяжелым и тошнотным. Поля запнулась о табуретку, которая валялась у порога, подняла ее и присела на краешек. Вася засуетился, неумело попытался накинуть на кровать одеяло.
– Вы не делайте, я сама уберу.
Он долго еще топтался посреди комнаты, но попросить денег так и не решился. Теперь надо было ждать до вечера. А до вечера требовалось чем-то заняться, перемочь, пережить медленно тянущееся время. На комоде стоял баян, Вася снял с него накидку, набросил на плечо истрепанный, залоснившийся ремень и выбрался на улицу. От всего неприятного в жизни его лечил баян. Присев на ступеньку, Вася заиграл не сразу, а поставил баян на колени – это для того, чтобы опять же растянуть время – и неторопливо огляделся. И вот что увидел: над крыльцом – прочная крыша из доброго, нового теса, на досках простроганы ровные дорожки, на толстой проволоке, под обрез крыши, подвешен склепанный из жести глубокий желоб – дождевая вода без задержки льет в железную бочку.
Выдались у Васи весной две недели, когда он схватился за хозяйство. Приходил с работы и до самой ночи строгал, пилил, тесал, что-то негромко напевал, только ему понятное. Рьяно схватился, кроме крыши и желоба он еще одну стену избы обшил дощечками, навесил новые ворота, маленький, деревянный тротуар настелил в ограде. Но хватило его только на две недели. Надоело, бросил.
Огляделся сейчас Вася, вздохнул, ощущая все тот же кислый запах перегара, поправил ремень баяна и чуть-чуть, едва задевая, тронул самые нижние кнопки ладов. Они отозвались тоненькими голосами. На баяне Вася играл не так, как другие, играл по-особому, – все мелодии у него были свои, им же придуманные, все протяжные и тоскливые. Мог он, конечно, и «Коробушку» и «Подгорную» изладить, вальс какой-нибудь. Но когда вот так играл, для себя, то только свое. Мелодии никогда не запоминал, каждый раз они у него новые, тут же и придуманные.
Играть Вася начал давно, еще в школе. По лотерейному билету матери выпала неожиданная удача, и в доме появился большой, серый чемодан, от которого пахло кожей и чем-то еще, как пахнут все магазинные покупки. Мать открыла чемодан, достала из него новенький, блестящий баян и развела руками.
– Господи, кого с ей делать, с гармошкой?!
Вася три дня попиликал, а потом вдруг взял, да и сыграл «Подгорную», не очень хорошо, но сыграл. В школе он потом всегда выступал на утренниках, а мать приходила и садилась в первый ряд. Когда подрос, стали его приглашать на гулянки. Чего он на них выделывал! Если уж растягивал мехи баяна в плясовой, то и у самого голова ходуном ходила, и изба, где гуляли, ходуном ходила, стонала и скрипела половицами от дружного топота. Но больше всего любил играть, когда пели бабы. Как затянут «Средь высоких хлебов затерялося…», как поднимут песню, да как скажут негромко про горе горькое, так, глядишь, и сами заплачут. В такие минуты, когда пели бабы, Васю охватывало странное чувство, слезы закипали в глазах, внутри как будто что отрывалось, и он сам не знал, чего ему в эти минуты хочется. В школе, как учителя ни упрашивали, он больше на концертах не играл. Ни своего, ни чужого.
Однажды, когда Вася учился в восьмом классе, на большой гулянке у Ерофеевых он впервые напился. Ему и раньше предлагали рюмочку, но он, помня строгие наказы матери, всегда отказывался, а в этот раз особенно жалобно пели бабы и особенно мучили его какие-то тайные, неосознанные желания, и еще погода была – светлая, солнечная погода начала мая… Вася махнул одну рюмку, потом другую. Домой его привели под руки.
По-прежнему его приглашали на гулянки, и все чаще можно было видеть – тащат, чуть тепленького, а он ни рукой, ни ногой. Сзади баян несут. Десять классов Вася не закончил, исключили. Но такому повороту в судьбе он нисколько не огорчился, наоборот, даже обрадовался. К тому времени в душе у него поселилось и прочно жило ощущение бесконечного, со слезой и пляской, праздника. Желая все время жить в нем, в этом празднике, он кинулся в далекий, заманчивый город, надеясь, что город встретит его с распростертыми объятиями. Но таких, как Вася, там было много и город обнимал не каждого. Поучился в училище на плотника – бросил, пошел на стройку – скоро выгнали за прогулы, связался с теплой компанией, но и там побыл недолго – замели всех подчистую, и Вася угодил на четыре года в тюрьму. Позапрошлым летом вернулся в Оконешниково, мать к тому времени померла, сунуться некуда, а Фаина, когда он пришел, не выгнала. Вот и живут.
День разгуливался. Солнце, прорываясь сквозь лохмотья туч, светило ярче, и в его свете далеко была видна Обь, в которой изменился цвет воды, из темно-свинцового он стал синеватым, и дальше за ней виделись голубые, высокие крутояры, а еще дальше – чернеющий лес, тонкая ленточка которого врезалась в самое небо. Во всем, что было вокруг, чувствовалась усталость и немощь затянувшейся осени, когда она не рада самой себе и ждет не дождется, чтобы сменила ее зима, чтобы хряпнули морозы и покрыли бы землю, раскисшую от дождей, глубоким снегом.
Положив голову на баян, Вася играл и играл.