
Текст книги "Максим Грек"
Автор книги: Михаил Громов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)
Громов М. Н
Максим Грек
…ревность к истине, меня вдохновляющая, не дает успокоения: чтоб не смотрелась ложь перед истиной и не хвалилась тьма перед светом…
Максим Грек
…если кто недостаточно и несовершенно научен грамматике и поэтике, риторике и самой философии, тот не может правильно и истинно ни понимать написанное, ни перелагать его на иной язык.
Максим Грек
Был же тот Максим весьма искусен эллинскому, римскому и славянскому научению, и от внешних знаний ничего же от него не утаилось, и к божественной философии неутолимую любовь имел.
Из «Сказания о Максиме философе»
Громов Михаил Николаевич (род. в 1943 г.) – кандидат философских наук, старший преподаватель кафедры философии Московского государственного педагогического института иностранных языков им. М. Тореза. Специализируется в области философии Древней Руси.
Рецензенты: канд. филол. наук Д. М. БУЛАНИН, канд. филос. наук Г. Г. МАЙОРОВ
ВВЕДЕНИЕ
В марте 1553 г. молодой и полный сил царь Иван Васильевич Грозный внезапно заболевает тяжкой «огневой болезнью» (см. 96, 73, 230) [1]1
Здесь и далее в скобках сначала указывается номер источника в списке литературы, помещенном в конце книги, затем курсивом номер тома, если издание многотомное, и далее страницы источника. (Ред.)
[Закрыть]. Казалось, дни его сочтены. Часть бояр присягает на верность царевичу Димитрию, наследнику престола, а князья Старицкие, близкие родственники царя, готовятся к захвату трона в случае смерти Ивана. Наступают тревожные дни, когда у постели тяжело больного государя решается вопрос о власти над великой державой, о возможных изменениях во внутренней и внешней политике России, о судьбах многих начинаний безвременно уходившего из жизни двадцатидвухлетнего энергичного правителя страны.
Но кризис миновал, царь Иван Васильевич выздоравливает и в благодарность за чудесное избавление от близкой смерти, уже стоявшей у его порога, отправляется вместе с первой любимой своей женой. Анастасией и младенцем Димитрием в Кириллов монастырь за сотни верст к северу от Москвы, чтобы поклониться основателю обители Кириллу Белозерскому за помощь в исцелении души и тела. Царь, давший обет во время болезни, считает себя обязанным исполнить свой долг, несмотря на все тяготы долгого и трудного пути.
По пути царская семья с многочисленной свитой останавливается на три дня в Троице – Сергиевом монастыре. С этой знаменитой обителью тесно связаны все великие князья и цари, ибо она начиная со времен ее основателя Сергия Радонежского, вдохновлявшего Дмитрия Донского на защиту родной земли, служит своеобразным духовным центром, опорой правителей Российской державы. Иван Грозный много раз за свою бурную жизнь побывает здесь. Впервые его привозили сюда вскоре после рождения, где, совершив обряд крещения, приложили к раке Сергия, совершая таким образом глубоко символический акт приобщения будущего «государя всея Руси» к духовному покровительству святого, почитавшегося заступником Московского государства, – «да будет ему наставником и защитником в опасностях жизни» (66, 98).
В один из трех дней пребывания «у Троицы» царь встречается с доживавшим там последние годы своей многотрудной жизни иноком Максимом Греком, пользовавшимся почетом и уважением. «А в том тогда монастырю обитал Максим преподобный, мних святые горы Афонские Ватапеда монастыря, грек родом, муж зело мудрый, и не токмо в риторском искустве мног, но и философ искусен, и уж в летех превосходные старости умащен…» (78, стлб. 207). Старец советует царю не ездить в далекий путь, «наипаче же соженою и с новорожденным отрочатком», поскольку не видит смысла в этой поездке никакого. А что касается данного царем обета, то «обеты таковые с разумом тия молитвам нашим». Не дело правителя страны тратить время на богомольные поездки по дальним монастырям. Пусть предоставит он инокам молиться за него, сам же, если хочет совершить доброе дело, пусть лучше позаботится о вдовах и сиротах павших на поле брани воинов, которых стало особенно много после недавнего Казанского похода. Этим он истинно исполнит свой долг и перед людьми, и перед богом, который «везде сый, все исполняет и всюды зрит недреманным своим оком».
Максим предупреждает царя: «И аще… послушаеши мене, здрав будеши и многолетен, со женою и отрочатем». Но самолюбивый Иван стоял на своем, «яко гордый человек, упрямяся, толико „ехати, да ехати“, рече, ко святому Кирилу». К сему подстрекают государя, «ласкающе его и поджигающе», корыстолюбивые монахи – стяжатели, рассчитывающие «выманити имения к монастырем или богатство многое». Эти лжесоветчики, подобострастно угождая царю, толкают его на неверный путь. И когда старец видит, что государь «презрел его совет и ко еханию безгодному устремился», он, исполнившись пророческого духа, за кровь погибших воинов, за слезы сирот и вдовиц, забытых неблагодарным воителем, предрекает ему смерть сына в пути, что и происходит. И возвратился царь из своей Поездки «во мнозей скорби до Москвы» (там же, стлб. 208–218). Так закончился его «кириловской езд».
Хотя эта встреча нигде, кроме воспоминаний князя Курбского, сопровождавшего царя в поездке, не описывается (сам же князь настаивает, что «те слова слышав от святаго»), она неизменно привлекает внимание как современников, так в последующем и потомков. Под пером опального князя, хорошо знавшего характер царя и относившегося с глубоким уважением к мудрому старцу, встреча двух великих мужей той эпохи приобретает глубоко символический и назидательный смысл, ибо здесь столкнулись сила власти, повелевающая миллионами людей, и сила духа, имеющая не меньшее влияние; сошлись, в нравственном поединке воля не знающего преград, обуреваемого внешним благочестием монарха и проникнутая духом истины, подчиненная закону любви воля инока. И победили не сила, но истина, не самодержец, а мыслитель.
Быть может, их встреча происходила совсем не так. Не это важно. На умы и сердца людей созданные воображением образы порою оказывают куда большее воздействие, чем скрупулезно воспроизведенные факты действительности, но в том случае, если они обладают обобщающей силой, отвечают заветным чаяниям, показывают драматическое столкновение непримиримых принципов. Ведь образы Гамлета, Фауста, Раскольникова имеют для нас гораздо больший смысл, чем реальные жизнеописания датского принца, немецкого алхимика, русского студента или их прототипов.
Проблема соотношения власти и справедливости, государственности и морали является одной из общечеловеческих философских проблем. Правитель и мудрец редко соединяются в идеальном «философе на троне», о котором грезили просветители многих времен и народов, проблема же разумной власти существует в веках. И от того, насколько разумным будет правление, зависит процветание, устойчивость, самое существование общества, в котором живут и правители, и мудрецы, и все остальные люди. Потому Максим Грек и восхваляет в качестве идеального правителя Александра Македонского, воспитанного не менее великим Аристотелем, как «царя велика и преславна» (5, л. 18).
Встреча Максима Грека и Ивана Грозного не была отдельным эпизодом в их жизни. Мыслитель неоднократно обращается к царю с надеждой просветить молодого правителя, ибо он хорошо понимает ту мысль Платона, которая изложена в переведенной с греческого древнерусской «Пчеле», содержавшей изречения мудрых: «Велику власть приимающему велик подобает ум имети» (104, 104). Сохранилось несколько посланий Максима к Грозному, но наиболее значительно сочинение под названием «Главы поучительны начальствующим правоверно» (1548), специально созданное для вразумления юного, недавно вступившего на престол государя. «Из всех попыток нравственного воздействия на молодого царя „Главы“ Максима выделяются решительно. Нигде вопрос о власти не ставился на такую идейную высоту и не получил такого освещения» (102, 72). Ни духовник царя Сильвестр, который, пытаясь запугать впечатлительного юношу «чудесами», не обошелся «без нравственной кривизны», ни митрополит Макарий, глава русской церкви, чьи наставления «не отличались достаточной широтой и силой», не могут сравниться с Греком, поднимающим до уровня высокого философского осмысления вопросы общественно – политического значения.
В этом сочинении мыслитель рисует образ «царя истинна», который «правдою и благозаконием» устраивает справедливый порядок в государстве. Но прежде чем править всецело зависящими от его власти подданными, государю следует обуздать самого себя, свои страсти и греховные помыслы. Исходя из этимологии слова «самодержец» (что весьма характерно для него как философствующего филолога), Максим толкует это понятие и как способность человека управлять собой, как умение самому держать себя вруках. Эта мысль созвучна идее Сократа, считавшего, что «только тот, кто научился управлять собой… может повелевать другими и быть государственным мужем» (122, 542).
Три главные греховные страсти угрожают, по мнению Грека, любому человеку, но правителю они наиболее опасны, ибо он виден всем и от его поведения зависит многое: «сластолюбие, славолюбие и сребролюбие». «Сластолюбие» понимается как «несытное угожение чреву… и подчревным скотолепным похотем», низводящее человека на уровень животного. «Славолюбие» представляется социальным пороком, когда кто-либо начинает «всяко тщатися творити ко угожению человеком, да славу от них и хваление всегда уловляет». Любящий славу выглядит благодушным, пока его хвалят, если же он видит «осмехаема себе некими», то, «кротость отложив, неудержно неистовствует» и всеми способами «суровейши мстити тщится нехвалящему его».
Но самый опасный порок, корнем других являющийся и заражающий все существо человека, – жажда богатства: «А всем убо злым корене сребролюбию отрасль люта…» Нет конца погоне за золотым тельцом, ради него готов алчный человек на любое преступление, лишь на него уповает в неразумии своем: «…ненасытное желание есть, еже без сытости собирати всяким образом богатство всяческо злата и сребра и велия сокровища себе сокрывати хищением, неправдою, лихоимствием, и клеветати и еже обидети, николи же сытость приимати, и на своя сокровища имеет все упование и надежи своя…» (14, 2, 180). Данте изображает эти общечеловеческие пороки в виде трех зверей: сластолюбивой рыси, гордого льва и алчной волчицы, препятствующих восхождению на холм спасения (см. Ад, I, 31–60).
Лишь тот, кто преодолел губительные страсти, воистину есть самодержец «себе же и сущим под ним подручником», а покорившийся им рабу подобен, ибо, по евангельскому выражению, «всяк творяй грех раб есть греху». И что может быть зазорнее, нелепее и противозаконнее, чем одержимый страстями и низко падший правитель, так высоко вознесенный в своем положении, считает мыслитель. Чтобы этого не случилось, дабы «умную души доброту стяжати», государю нужно иметь «дивна советника и доброхотна». Общение с мудрыми и высоконравственными наставниками «вразумляет мысли наши», в то время как недобрые советы, «беседа злых», губят человека и способны его «омрачати и развращати до конца». В заключение Максим обращается к авторитету «Менандра философа» (довольно частый для него прием использования античного наследия), с тем чтобы молодой государь, поборов три губительные страсти, обратился к трем спасительным добродетелям: «правде», «целомудрию» и «кротости». Эти добродетели понимаются Греком не только в моральном плане, но и как гражданские достоинства, как своеобразные принципы законности. «Правда» трактуется как правый суд, «иже не на лице тяжущихся смотрит, ниже мзды приемлет». «Целомудрие» – как «чисто сжительство», законный брак, так попиравшийся потом развратным царем.
«Кротость» к подданным должна сочетаться с «устрашением государьским», но не «на погубление», а «на исправление» их (см. 14, 2, 184). В одной из рукописей середины XVI в., текстуально не во всем совпадающей с печатным изданием, слова «Менандра философа» завершаются многозначительной сентенцией: «Иже треми сими добродетельми правит власть свою, суще въ истину царь есть православен, образ одушевлен самого царя небеснаго» (4, л. 423).
Идеальное правление, по Максиму Греку, включает в себя как морально – этическое начало, так и социальную справедливость. «Отсюда самодержавие получает два смысла: во – первых, им обозначается соответствие царя нравственному идеалу вообще; а во – вторых, оно указывает, что царь подчиняется началу законности и проводит его в своем управлении государством» (32, 264). Это одна из первых попыток ограничить самодержавную власть в период ее становления.
В первые годы своего царствования, когда молодой государь проводит прогрессивные по тем временам реформы, он вроде бы прислушивается к советам «искусного философа» Максима. Однако искушение неограниченной властью, превратившееся в тяжкий грех самодержавия – тиранию, оказывается сильнее. Иван Грозный постепенно становится деспотом, который не терпит никаких возражений и начинает разорять собственную страну, устраивая кровавые погромы и лютые казни. Он губит себя как личность, доводит до вырождения правящую династию Рюриковичей, и Россия после успехов в первые годы его правления впадает постепенно в тяжелый кризис, едва не приведший к потере независимости в эпоху «Смутного времени».
А помог царю стать тираном иной советник, о котором также говорит Курбский в своей «Истории о великом князе Московском». Во время той же поездки в Кирилло – Белозерский монастырь у Ивана Грозного была еще одна, не менее знаменательная встреча с другим иноком, чернецом Николо – Песношского на Яхроме монастыря Вассианом Топорковым, иосифлянином, низложенным с поста епископа Коломенского «за лукавство и жестокосердие». Он, по словам Курбского, дает царю такой совет: «И аще хощеши самодержец быти, не держи собе советника ни единаго мудрейшаго собя, понеже сам еси всех лутчши; тако будеши тверд на царстве, и всех имети будеши в руках своих. И аще будеши иметь мудрейших близу собя, по нужде будеши послушен им». Иван с восторгом принимает этот «силлогизм сатанинский», глубоко западающий в его душу: «Царь же абие руку его поцеловал и рече: „О, аще и отец был бы ми жив, таковаго глагола полезнаго не поведал бы ми!“» (78, стлб. 212).
Конечно, как остроумно замечают исследователи, тайные речи не затем говорятся, чтобы они кому-то стали известны, и вряд ли Курбский ясно слышал эти слова, если даже он и стоял у дверей кельи, где шла сокровенная беседа. Смысл опять же не в том, какие слова и кем были сказаны молодому государю, а в том, что в душе Ивана победило не мудрое и нравственное начало, но взяли верх жажда неограниченной власти, желание стать выше закона и морали, подчинить своей самодержавной воле всех подданных, сделать их послушными, безвольными, терпеливыми рабами. И это имело трагические последствия как для царя, так и для всей страны, что является уже бесспорным историческим фактом: «…таковую искру безбожную в сердце царя християнского всеял, от нея же во всей Святоруской земли таков пожар лют возгорелся» (там же, стлб. 216).
Ивана Грозного можно обвинить во многих грехах, но в том, что он был малообразованным, ограниченным и недальновидным человеком, – никак нельзя. Он сам был писателем и мыслителем и потому ценил мудрость, в том числе в политическом ее приложении. Не случайно, зная авторитет Максима, памятуя проницательность афонца, он обращается к нему с предложением приехать на собор, созванный в октябре того же 1553 г. для обличения еретика Матвея Башкина, «изодравшего» кабальные записи своих холопов и отпустившего их на волю во имя «евангельской любви к ближнему», а также отрицавшего ряд догматов православной церкви (см. 121, 7, 135). Если же старец не может приехать, пишет царь, то пусть хотя бы писание пришлет «на нынешнее злодейство». Но, наученный горьким опытом и помнящий прежние гонения, когда его самого причисляли к еретикам, Максим уклоняется от поездки в Москву, сославшись на преклонные годы и слабое здоровье, хотя царь и обещает не вспоминать старых обвинений и не смешивать его с отступниками от правой веры. Максим слишком хорошо знает натуру самодержавного властителя и цену его слова, чтобы доверчиво отправиться на судебную расправу, подобную той, которой он сам подвергся в свое время.
Кем же был этот незаурядный, высказывавший столь глубокие и смелые мысли, проникнутый таким чувством нравственного достоинства инок, к мнению которого прислушивались российские самодержцы, который почитался на Руси как «дивный философ», чьи произведения бережно переписывались от руки, и который вошел в историю под звучным именем Максим Грек?
Глава I. ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО
1. В ИТАЛИИ И НА АФОНЕ
Подлинное имя мыслителя – Михаил Триволис. Это удалось установить католическому исследователю И. Денисову в результате многолетних изысканий, сравнительного анализа почерков, сопоставления различных свидетельств, как опубликованных ранее, так и найденных им самим в архивах Франции, Италии, Греции (см. 136). Выяснилось, что живший в Италии гуманист (отнюдь не «второго разряда») Михаил Триволис, монах Ватопедского монастыря на Афоне Максим Триволис и видный русский общественный деятель Максим Грек – одно и то же лицо. По мнению академика Д. С. Лихачева, это научное открытие представляет собой «блестящий пример отождествления трех авторов на основании нескольких разнородных признаков…» (82, 323).
Знатный род Триволисов, из которого происходит Максим, хорошо известен в Греции; он был близок к последней правящей византийской династии Палеологов, один из предков Грека был константинопольским патриархом (см. 136, 119). В русских сказаниях мыслитель называется «сыном воеводским», что говорит о знатном происхождении. Родители его, Мануил и Ирина, характеризуются в них же как благочестивые люди и «философы», что в многозначной семантике этого термина означало «хорошо образованные, просвещенные люди, знавшие толк в мудрых беседах и книгах».
Год рождения Михаила Триволиса не известен. В разных исследованиях он указывается в интервале от 1470 до 1480 г. Но ближе к истине, очевидно, И. Денисов, утверждающий, что Михаил родился около 1470 г. Исследователь подкрепляет свое мнение ссылкой на найденный им документ – бюллетень о баллотировке в состав Большого совета острова Корфу, датированный 1490–1491 гг. Среди неизбранных кандидатов значится имя Михаила Триволиса (см. там же, 84–86, planches I-II).
Несомненно, родители дали своему единственному сыну прекрасное образование, насколько это было возможно в завоеванной турками Арте, родине мыслителя. Классическое греческое обучение предполагало хорошую гуманитарную подготовку, особенно в области филологии и философии. Его дядя Димитрий, бывший «другом Фомы Палеолога, брата последнего императора, Константина XI, и тестя Ивана III Московского» (139, 16–17), имел великолепную библиотеку, опись которой составил Иоанн Ласкарис, приезжавший из Флоренции в поисках древних манускриптов по поручению Лоренцо Медичи и обследовавший многие греческие книгохранилища, в том числе и на Афоне, откуда он благополучно вывез около 200 рукописей (см. 40, 23).
В библиотеке Димитрия были и философские книги: Платон, Аристотель, Плотин, Плифон и др. Он сам переписывал сочинения Платона (см. 136, 122), изучение которых, особенно на языке подлинника представляет собой высокую школу вдохновенного философствования, погружающего в стихию просветленного разума. По словам Б. Боугаевского, «Платон служил для духовного наслаждения, но не для обыденной действительности» (85, XII). Позднее, уже в России, Максим напишет о нем такие строки: «Платон внешний философ первый, или от богодохновенных писаний научен, или от света словеснаго, исперва всажденнаго в человечестве, просвещен разумом…» (14, 2, 296). Большинство исследователей отмечают духовную близость Грека к Платону и платоновской традиции в философии, конечно сформировавшуюся уже в зрелые годы мыслителя.
Около 1480 г. юный Трйволис переезжает на остров Корфу (ныне о. Керкира), входивший во владения Венецианской республики. Так начинается географическое и духовное движение Михаила на Запад. Эта продолжавшаяся более двадцати лет (до отъезда в 1505 г. на Афон) и проходившая в годы его становления как личности одиссея несомненно оказала неизгладимое влияние на внутренний мир мыслителя. И. Денисов в своей книге – «Максим Грек и Запад» пытается представить его исключительно «апостолом западной цивилизации», чей свет не мог сразу рассеять мрак варварской России, но жертвенно послужил постепенному ее пробуждению от средневекового сна. Европоцентризм подобной точки зрения очевиден: в этой части в целом добросовестного труда католического историка проступает его «политическая и конфессиональная тенденциозность» (68, 295).
Вместе с тем считать, что Запад ничему не научил Триволиса, что он в обратном движении на Восток сбросил с себя все пережитое и усвоенное им в ренессансной Италии, самой передовой стране Европы того времени, где он многое воспринял «от достоверных мужей италиянех, у них же живый время довольно, юн еще сый, мирскаго жития держася» (14, 3, 123), как легко снимаемую шелуху, было бы неправомерно. Он многое увидел и понял на Западе, в том числе и то, что начинавшийся капиталистический прогресс имеет свои негативные стороны: торжество золотого тельца, эгоцентризм и аморализм личности, против которых будет так решительно выступать публицист Максим Грек. Италия потрясла его распущенностью нравов, ибо в это время она «становится школой пороков, подобной которой мы с тех пор нигде не встречаем, даже в эпоху Вольтера во Франции» (30, 7, 193). Вместе с тем он видел в подлинниках шедевры живописи, архитектуры, пластики, не мог не слышать прекрасной музыки того времени – он застал наивысший подъем великого искусства Возрождения.
Вся сложность натуры мыслителя, прошедшего через искушение индивидуализма раннебуржуазного сознания, через строгое подвижничество монашеского жития, через тяжкое горнило несправедливых гонений и многолетнего заключения, объясняется тем, что он пережил все эти экстремальные состояния своей чуткой и одаренной душой. Пребывание в несхожей социальной среде, общение с разными типами культуры, острота нравственных коллизий создавали, говоря современным философским языком, экзистенциальное потрясение сознания, которое разрывает ограниченность индивидуального существования в привычных рамках и формируемые им стереотипы мышления. Максима Грека нельзя мерить масштабом заурядного человека, он был одаренной личностью эпохи во всей сложности своего бытия и сознания.
И потому нельзя выразить противоречивую сущность Максима – человека и мыслителя – в таких односторонних характеристиках, как «западник» или «светильник православия»; его нельзя латинизировать, но и нельзя русифицировать. И уместно ли его сложную и мучительную эволюцию интерпретировать как свидетельство «сомнительной моральной чистоты» (52, 278)? Как, впрочем, вряд ли можно представлять Максима человеком с «прямым, открытым характером» (50, 151), чей «идеальный светлый голос самоотверженного деятеля и невинного страдальца – мученика» (105, 3) звучал в российских дебрях. Нестандартная натура Максима Грека ускользает от однозначных оценок, да и вообще одаренный человек с тонкой душевной организацией в любую эпоху имеет непростой жизненный путь, что требует серьезного его осмысления.
На Корфу юный Триволис проходит имевший для него немалое значение курс обучения грамматике, диалектике и риторике у Иоанна Мосхоса (см. 136, 140–143). Неудачная баллотировка на выборах, наверное, отбивает у него желание заниматься политикой, в которой, начиная с Платона, так часто не везло философам. В 1492 г. молодой грек оказывается в Италии.
Его движение на Запад не случайно. Он едет туда учиться не латинской, но прежде всего греческой образованности, наиболее процветающей в те годы именно в городах Северной Италии. Как пишется об этом в возникших на русской почве сказаниях, «учение же философии прия в западных странах, во Фрязской земли… бе же тогда велия скудость одержаше греческую землю людьми мужей философов» (10, л. 7 об. – 8). Многие соотечественники Михаила были вынуждены поступать таким образом не только потому, что их родина обеднела просвещенными наставниками, спасавшимися от турецкого нашествия эмиграцией во многие страны Европы, но и по причине нехватки книг, ибо трудно было обрести «во гречестей стране философскаго учения ради великия скудости книжныя». И до падения Константинополя (1453), и после него многие ценнейшие рукописи, в том числе философские (Платон, Аристотель, Прокл, Михаил Псёлл), переправляются в Италию, где они оседают в местных архивах, частью переводятся на латинский язык, частью печатаются и усиленно изучаются гуманистами. Так Запад обогатился за счет разорения наиболее культурной державы средневековья, хранительницы античного наследия – Византии.
Михаил Триволис посещает Падую, Болонью, Феррару, Милан и другие города Северной Италии, слушает лекции видных преподавателей – эмигрантов, присутствует на обсуждениях, диспутах, чтениях, увлекается поэзией и иными радостями жизни. В одном из писем того времени, отличающихся изяществом слога и «солью красноречия», молодой гуманист призывает своего друга Иоанна Григоропулоса: «А ты, друг мой, не унывай и не забывай пользоваться жизнью, помня слова мудреца: „Пользуйся весной, ведь все быстро отцветает“» (70, 166). Михаил ищет прежде всего духовных наслаждений, он совершенствует свои знания, мышление, речь. В этом ему помогают Иоанн Ласкарис и Анджело Полициано. Во время прибывания в Венеции Михаил близко знакомится с известным гуманистом и одним из лучших книгоиздателей эпохи Возрождения – Альдом Мануцием, великолепные издания которого – альдины – были известны всей Европе. Об этом знакомстве, давшем ему хорошие навыки практической работы с текстами, Триволис вспоминает в России: «В Венеции был некый философ, добре хытр: имя ему Алдус, а прозвище Мануциус… грамоте и по римскы и по греческы добре гораздо. Я его знал и видел в Венеции и к нему часто хаживал книжным делом» (5, л. 99).
Несколько лет (1498–1502) Михаил Триволис проводит на службе у Джованни Франческо Пико делла Мирандола, племянника знаменитого автора «Речи о достоинстве человека» и запрещенных папой «900 тезисов», которые трактовали «обо всем, что познаваемо» (121, 4,254). Эта служба не была обременительной. Равный ему по возрасту, горячий поклонник греческой культуры, Пико – младший привлекает Михаила для подготовки «материалов к богословским и философским трудам», необходимой при их переводе с греческого (см. 136, 217).
В этот период Михаил Триволис достигает наибольшего расцвета как «христианский гуманист», не выступающий против религии, но пытающийся просветить разум знанием классического наследия и широким взглядом на мир. Денисов предполагает, что Михаил вместе с Мирандола побывал в Германии (см. там же, 229). Он же полагает, что Триволис посетил Рим. Русские источники об этом умалчивают, возможно из-за неприязни к папскому престолу, как, впрочем, не сообщают они и о других фактах (неудачной баллотировке на Корфу, пострижении в доминиканский монастырь, изучении Фомы Аквинского и других западных богословов), могущих повредить репутации Максима Грека, почти канонизированного «столпа православного благочестия». Разумеется, и сам Максим в бытность в России отнюдь не афиширует эти страницы своей биографии, хотя кое-что и проскальзывает в его сочинениях.
За десять с лишним лет пребывания в Италии наибольшее значение имеет в его судьбе Флоренция, «вторые Афины», центр гуманистического движения всей Европы. «Где Данте? Где Петрарка? Где Боккаччо?» – восклицает патриот города флорентийский канцлер и мыслитель Салютати о своих знаменитых земляках (16, 55). Именно здесь под эгидой Козимо Медичи возникает в середине XV в. Платоновская Академия, «ставшая наиболее реальным центром ренессансного платонизма» (138, 3,206). Максим вспоминает о своей жизни в этом удивительном городе: «Флоренцыа град есть прекраснейший и предобрейший сущих. в Италии градов, их же сам видех…» (14, 3, 194).
Душой Академии был Марсилио Фичино, один из крупнейших философов Возрождения, чьи переводы на латинский язык Платона, Плотина, Ямвлиха, Прокла, Порфирия «открыли новую эру в истории платонизма» (146, 328). Он интерпретировал неоплатонизм в духе Августина и византийской традиции (см. 138, 3, 197). Платон становится своеобразным антиподом догматизированного Аристотеля, служащим освобождению мышления и раскрепощению духа. Происходит характерная для той эпохи переоценка ценностей, при которой философия «не может быть воплощена в образе одного, сколь угодно великого мыслителя; философия существует во множественности и различии направлений, книг и имен, представших, в частности, в открытых и переведенных на латинский язык „Жизнеописаниях“ Диогена Лаэртского» (41, 74).
Такой чуткий человек, как Михаил Триволис, не мог пройти мимо подобных веяний. И хотя данных о его знакомстве с главой Академии нет, Михайла можно в известной степени считать «учеником Марсилио Фичино» (И. Денисов). Сходство его взглядов с идеями флорентийских философов отмечает и Д. Хейни (см. 139, 113). Возможно, отсюда проистекает уважительное отношение Триволиса к Августину. Сам он уже в России, в обстановке, не допускающей подобного признания, глухо заметит: «А учивался есми философству, и приходит ми гордость» (95, 100). Михаил не попадает под влияние номинализма Оккама, процветавшего в Болонском университете, не увлекается аверроизмом, центром которого был Падуанский университет, он отдает предпочтение Платону; его, несмотря на встречающиеся в духе христианской идеологии критические замечания, он всегда будет признавать среди «внешних философов верховным».
Вместе с тем Михаил Триволис, читая философов и видя их подлинное обличье, проникается Критическим к ним отношением. Они для него никогда не станут высшим авторитетом, ибо они тоже люди, подверженные слабостям человеческим, тем более что среди гордящихся своей мудростью философов все чаще попадаются самодовольные профаны, о которых весьма недвусмысленно высказался Петрарка: «Наше время счастливее древности… так как теперь насчитывают не одного, не двух, не семь мудрецов, но в каждом городе их, как скотов, целые стада» (77, 2,19).
Кроме тяготения к гуманистическому течению, в котором «философский интерес составляет одну из наиболее характерных черт» (58, 88), молодой Триволис испытывает сильное увлечение Савонаролой, неистовым борцом против порока и несправедливости. Вдохновенный проповедник, внешне неказистый, он преображается на кафедре главного флорентийского храма – церкви Санта Мария дель Фьоре, откуда гремят его страстные проповеди. Савонарола обличает заискивающего перед ним Лоренцо Медичи, бичует переродившуюся церковь, которая в отличие от первоначальной «имеет сосуды из золота, но зато прелатов из дерева». Его проповеди восхищают Марсилио Фичино, их слушают Рейхлин и Эразм Роттердамский, а Лютер назовет Савонаролу «мучеником Реформации» и «предтечей протестантской доктрины» (33, 2, 170).