Текст книги "По поводу статьи "Роковой вопрос""
Автор книги: Михаил Катков
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Катков Михаил
По поводу статьи «Роковой вопрос»
Сколько несчастных случаев бывает вследствие недоразумений! Сколько недоразумений бывает вследствие разобщенности наших понятий с действительною жизнью! Сколько бед от того, что мысль наша живет постоянно в какой-то фантасмагории, в царстве теней и призраков, где она сама становится призраком и призраком является посреди жизни, смущая и пугая ее!
Сколько, в самом деле, недоразумений! Сколько бывает перегибов, в которых не доберешься ни до начала, ни до конца! Вот человек с вражеским умыслом, который сумеет уверить нас, что не он нам враг, а мы сами себе враги, и сумеет повести дело так, что мы поверим ему и будем принимать крепкие меры безопасности против самих себя, и будем таким образом делать над собою дело своего врага, а ему предоставим удовольствие поджигать это дело и направлять его, как ему захочется. А вот вам еще человек, не имеющий в душе своей ни малейшего дурного умысла, но и не имеющий почвы под ногами, хотя беспрерывно твердящий о почве, – вот этот человек, думая совершить гражданское дело, совершает действие, приводящее всех в негодование.
Да, странные бывают недоразумения! Пора нам отрезвлять наши мысли, пора нам, наконец, серьезно к чему-нибудь определиться и стать чем-нибудь; пора нам перестать слоняться бродячими призраками среди вопросов жизни, пора нам перестать судить и рядить на основании понятий, ничего не понимающих, из ничего созданных, ни к чему полезному не пригодных и плодящих все недоразумения и недоразумения, роковые недоразумения!
Читателям известна статья "Роковой вопрос", напечатанная в журнале "Время", подвергшемся за нее запрещению. Мы не помним, чтобы когда-нибудь журнальная статья производила в нашем обществе такое сильное негодование. Обыкновенно общественное мнение у нас не очень чутко и не очень демонстративно. Давно ли еще могли безнаказанно высказываться перед ним неслыханные нелепости, самые бесчестные и развратные мысли, которых не стерпела бы никакая общественная среда, а наша общественная среда, лишенная всякой жизненной организации, приученная к страдательному положению, беззащитно преданная всякому влиянию, сносила их терпеливо и даже давала им ход, тем более что оне являлись пред нею во всеоружии цензурного одобрения? Но как только в обществе пробудилось одно великое, всех соединяющее чувство, так тотчас же очистилась наша нравственная атмосфера и общественное мнение стало сериозно и чутко. Оно стряхнуло с себя дремоту; в нем пробудилась энергия; в нем оказалась могущественная сила отпора. Что так недавно раздавалось громко, самоуверенно и, по-видимому, господствовало над общественным мнением, то возбуждает теперь омерзение и прячется в трущобу; что прежде тешило почтеннейшую публику, то возбуждает теперь общее и энергическое негодование. Еще немного, и вся эта плесень исчезнет с расколыхавшейся поверхности нашего общества. Вот разница между обществом спящим и обществом пробудившимся! Никакие административные меры сами по себе не в состоянии сделать то, что может сделать общественное мнение, когда оно собрано и сосредоточено на одном действительно общем деле. Нечего какими-нибудь искусственными мерами прививать к жизни охранительные инстинкты, – нечего об этом заботиться, потому что в этих-то инстинктах и состоит сила жизни. Надобно только давать ход силам жизни, призывать их к деятельности, устранять, что стесняет их проявление, а не повергать их в апатию в той мысли, что чем менее жизни в обществе, чем менее предоставляется действия его коренным силам, тем будто бы общество спокойнее, здоровее и безопаснее.
Общественное мнение благодаря пробудившемуся патриотическому чувству стало внимательно, чутко и обнаруживает энергию, какой прежде не было заметно в нем. Оно было оскорблено статьею, о которой мы упомянули. Со всех сторон стекались к нам заявления негодования, которое было возбуждено ею. Патриотическое чувство, пробудившееся с такою силой, не могло допустить, чтобы не в стане врагов, а среди русского общества раздался странный голос в пользу притязаний, враждебных России. Оно никак не могло допустить, чтобы в среде русского общества кто-нибудь брал на себя должность судьи между русским и польским делом, между православием и католичеством, и под личиною судейского беспристрастия произносил приговор в пользу польской цивилизации и латинства; оно не могло стерпеть возмутительную мысль, будто бы поляк в глубине души своей настолько чувствует себя выше русского, что не может стоять с ним наравне, а непременно должен получить преобладание. Будь что-либо подобное или еще хуже того написано поляком, будь что-либо подобное написано тоном полемическим, с запалом страсти, общество скорее могло бы стерпеть. Оно могло бы отвечать презрением на подобную выходку; но оно было глубоко возмущено, слыша подобные рассуждения от человека, назвавшего себя русским, и как бы ни сильно выразилось это негодование, оно было бы совершенно естественно и справедливо. Мы не будем излагать содержание вышеозначенной статьи, не будем возобновлять то тяжелое чувство, которое она возбудила, тем более что и самый журнал, в котором она появилась, постигнут административною карой.
Что же, однако, выходит? Статья была писана совсем не с теми намерениями, которые в ней оказались. Автор этой статьи – не переодетый поляк, а действительно русский, – и русский, который в этой самой статье хотел заявить свое патриотическое чувство и послужить своему народу. Кто поверит этому? Не знаем, поверит ли кто-нибудь, но мы не могли не поверить. Автором статьи оказался литератор, известный нам по своему образу мыслей и, по нашему личному убеждению, вовсе неспособный к каким-нибудь изменническим замыслам. Автор этой статьи, г. Страхов, известен многими статьями философского и критического содержания и предпринятым им переводом сочинения немецкого профессора Куно Фишера об истории новейшей философии. Г. Страхов был постоянным противником того пошлого материализма с задорными ухватками, который распространился было в нашей литературе. Деятельность его в этом отношении была настолько успешна, что явственно отделила его от грязных кружков петербургской журналистики, которые относились к нему с ожесточением и злобою, что могло бы льстить его самолюбию, если бы только чье-нибудь самолюбие могло придавать значение людям этого сорта. Но, к сожалению, статьи его всегда заключали в себе что-то туманное и неопределенное и как будто ничем не оканчивались. В них чувствовалась мысль добрая по своему настроению, но воспитанная в праздных отвлеченностях, в бесплодном схематизме понятий. Г. Страхов, как сказано, занимается философией и храбро причисляет себя к последователям гегелевской философии, давно умершей, похороненной и всеми забытой. Не печальное ли это явление? Люди занимаются сами не зная чем, сами не зная зачем. Бог знает, каким образом вдруг возникают у нас разные направления, учения, школы, партии. Какие действительные причины могли бы возбудить у нас в человеке потребность не вымышленную, а сериозную заниматься гегелевскою философией, и что значат эти занятие, ничем не вызываемые, ничем не поддерживаемые, ни к чему не клонящиеся, ни к чему не ведущие? С какими преданиями они связываются, к чему они примыкают, на чем стоят? И действительно ли развился у нас так широко философский интерес, что у нас могут являться специалисты по разным немецким системам? Какой смысл представляет из себя русский человек, становящийся последователем системы, выхваченной из целого ряда немецких систем и отдельно не имеющей никакого значения ни у себя дома, ни для постороннего наблюдателя?
С гегелевскою философией у г. Страхова соединилось еще какое-то особого рода славянофильство, состоящее в искании каких-то начал народных, ни на что не похожих, нигде не существующих, но долженствующих откуда-то прилететь, – в искании какой-то почвы, – словом, в повторении того, что так словообильно говорится у нас везде, где только возникает речь о материях важных. Что чувство несостоятельности нашего учено-литературного образования, эфемерности идей и направлений в нашей литературе есть чувство весьма естественное, – в этом не может быть сомнения. Но из этой печальной истины вовсе не следует, чтобы все толки о несостоятельности и эфемерности нашей цивилизации, которые теперь пуще всего слышатся в нашей литературе, заключали в себе что-нибудь правдивое и дельное. Кто поручится, что и самое недовольство фальшью не есть в иных устах точно такая же фальшь? Кто поручится, что во всех этих фразах о своенародных началах, о твердой почве, о самобытности и о прочем тому подобном высказывается не та же самая пустота мысли, против которой протестуют эти фразы? Дело не в том, что мы говорим, а в том, как мы добрались до того, что говорим, из каких источников идут наши слова. Слова – символы, и противоположные символы могут легко приурочиться к одному и тому же. Один и тот же дух пустословия может высказываться в совершенно различных, даже противоположных и взаимно отрицающих одна другую фразах.
Нам давно хотелось поговорить об этих так называемых народных началах, об этой трансцендентальной напряженности, с какою толкуют у нас о народных началах. Чего хотят эти господа, каких народных начал они ищут, какая самостоятельность для них требуется, какой это правды им захотелось?
Увы! Мы все более и более убеждаемся, что все эти модные у нас теперь толки о народности, о коренных началах, о почве и т. п. не обращают мысль ни к народности, ни к коренным началам, не приводят ее к чему-нибудь дельному, а напротив, еще пуще уносят ее в туман и пустоту. В этом-то тумане и разыгрываются все недоразумения наших мыслителей и пророчествующих народолюбцев. Мы смеем уверить этих господ, что они возвратятся к народу и станут на почве, о которой они так много толкуют, не прежде как перестав толковать о ней и занявшись каким-нибудь более серьезным делом. Не прежде эти мыслители обретут то, чего ищут, как прекратив свои искания. Не прежде станут они дельными людьми, как перестав пророчествовать и благовестительствовать. Не прежде станут они и русскими людьми, как перестав отыскивать какой-то таинственный талисман, долженствующий превратить их в русских людей. Они наткнутся на искомую народность не прежде, как перестав отыскивать ее в каких-то превыспренних началах, в пустоте своей ничем не занятой и надутой мысли. Если эти господа действительно чувствуют потребность выйти из этой пустоты и очутиться посреди живой действительности, то сделать это вовсе не так трудно, как им кажется: для этого не требуется никакого напряжения, никакого воздеяния очей и рук горе, не требуется никаких гримас, никакого пророчества, никакого благовестительства, – напротив, все это надобно бросить, все это и есть тот гашиш, которым они себя дурманят; и когда они перестанут все это делать, то они ео ipso [вследствие этого (лат.)] очутятся посреди живой действительности, посреди народа, на твердой почве. Когда столбняк пройдет, и человек очнется, и незрячие глаза его станут зрячими, и он осмотрится вокруг и увидит себя в известном месте, среди известных обстоятельств, у какого-нибудь дела, забытого им за важными материями, и он примется за дело и будет вести его с толком, наяву, а не во сне, то он, несомненно, будет человеком дельным, полезным, а в придачу получит и народность, и самостоятельность, и начала, и элементы, и почву. Что бы кто ни делал, – большое или малое, все равно, – надобно лишь делать толково, отчетливо, наяву, а не во сне. А главное, – не говорить ни одного слова, не отдав себе в нем ясного отчета и не зная, к чему в действительности оно относится. Язва нашего времени, – язва, свирепствующая не у нас одних, но повсюду, – есть страсть пророчествовать, поучать человечество и благодетельствовать ему. Никто не хочет ничего сказать спроста, всякий топырщится и лезет из кожи; у всех вдохновение во взоре и волосы дыбом; все созерцают, пророчествуют, благовествуют или бичуют.
Народные начала! Коренные основы! А что такое эти начала? Что такое эти основы? Где их взять? Что за зверь эти начала и эти основы? Представляется ли вам, господа, что-нибудь совершенно ясное при этих словах? Коль скоро вы по совести должны сознаться, что при этих и подобных словах в голове вашей не рождается столь же ясных и определенных понятий, как при имени хорошо известного вам предмета, то бросьте эти слова, не употребляйте их и заткните уши, когда вас будут почивать ими. Лучший способ стать дельным человеком – не выходить из круга ясных понятий, как бы ни был он тесен. Задача умственного образования в том главным образом и состоит, чтобы человек с совершенною точностью чувствовал и знал, что такое знать, что такое понимать, и не мог смешивать с действительною мыслию всякое праздное возбуждение ума, ту темную игру представлений, которая ничем не разнится от грез. Пусть лучше человек ошибочно понимает вещи и судит односторонне; но пусть только он с полною ясностью представляет себе то, что думает и что говорит, и вот он уже будет стоять на почве, а не висеть на воздухе.
Что же такое народные начала, по которым требуется перестроить нашу жизнь и переладить нашу цивилизацию? Если это есть нечто не существующее, то, погнавшись за ними, мы тут-то как раз и потеряем почву под ногами и повиснем на воздухе, потому что почва или ничего не означает, или означает что-либо существующее. Если же искомые нами народные начала – нечто действительно существующее, то мы иначе и найдти их не можем, как отрезвившись, раскрыв глаза и обратившись к тому, что непосредственно окружает нас, обратившись без всяких мудрований и ухищрений. Первым признаком нашего обращения на путь истины будет и теоретическое, и практическое уважение к существующему. Если вы отправитесь вглубь веков отыскивать ваши начала, то вы точно так же сорветесь с почвы и удалитесь от искомого, как и в том случае, если устремите ваш незрячий взгляд в будущее; и там и тут подвергнетесь вы одинаковому риску, и там и тут потеряете вы голову. Хотите сохранить ее в невредимости, – останьтесь, где стоите, и займитесь прежде всего тем, что у вас под рукою.
Беда наша еще не в том, что мы плохо учены, мало образованы, что цивилизация у нас не широка и не богата; наша беда состоит только в том, что мы, всякого рода умники, не признаем, не понимаем, наконец, просто не видим того, что вокруг нас живет и движется. Оттого существующее вокруг нас темно, черно, лишено для нас смысла, а мысли наши пусты, ни к чему не пригодны и бездельны. Оттого мы все и тянемся куда-то, чего-то все ищем; оттого мы и пророки, и благовестители, и в то же время большая дрянь во всех отношениях.
Итак, мы не придаем большого значения вошедшим у нас теперь в моду жалобам на нашу цивилизацию. Жалоба жалобе рознь. Конечно, мы имеем много оснований жаловаться на условия нашей общественной организации, имеем много оснований жаловаться на состояние наших школ и университетов, на положение нашей литературы, в которой могут еще рождаться такие произведения, как роман г. Чернышевского. Нет сомнения, что ни в какой литературе не появляется на свет относительно так много всякой мерзости. Нигде общественное мнение не находится в таких неблагоприятных условиях, как у нас, и нигде вследствие того общественное слово не подвергается такому злоупотреблению. Нигде так много не пророчествуют, не верхоглядствуют, не благовествуют, как у нас, нигде так не празднословят, по крайней мере, нигде все это не является в такой отчаянной несоразмерности с количеством дельной мысли, серьезного труда и разумного слова. Нигде, наконец, так много не толкуют о народных началах, о почве, о самостоятельности, о заимствованной цивилизации, которую следует бросить, о самобытной цивилизации, которую должно начать сызнова. Все это признаки действительно неутешительные. Но какова бы ни была наша цивилизация, как бы ни были грустны явления, происходящие в нашей литературе, в нашей soi-di-sant [так сказать (фр.)] умственной жизни, цивилизация наша есть факт, от которого мы не можем отпереться. Хороша или дурна наша цивилизация, – она есть факт, и этого факта уничтожить мы не можем, не уничтожая себя самих и всего, нас окружающего. И не цивилизация наша дурна, а дурны мы сами, потому что мы ничем серьезным не занимаемся, а только пророчествуем. Напротив, наша цивилизация есть дело очень хорошее и совершенно необходимое; уничтожать ее отнюдь не следует, Боже сохрани! Мы вправе желать лучшего, мы можем желать большего; но ничего не можем мы приобрести, ничего не можем сделать иначе как на основании того, что уже имеем, никакого улучшения не можем мы достигнуть иначе как на основании уже существующего. Науки у нас не процветают, это правда; но мы не можем отказаться от того малого, что мы еще имеем в нашей скудости; напротив, стараться мы должны не о том, чтобы все это бросить и обзаводиться сызнова, а чтоб из малого и плохого вышел какой-нибудь прок, чтоб оно приумножилось и улучшилось.
Нет, мы должны дорожить нашею цивилизацией, а не бросать ее под тем предлогом, что мы ее заимствовали, а не выработали из народных начал. Все друг у друга заимствуют, все друг у друга учатся, и люди, и народы. Кто бы ни помог нам выучиться, например, математике, – это все равно, лишь бы только мы хорошо выучились ей и умели употреблять ее в дело. Дурно было бы не то, что мы у кого-нибудь учились ей, а дурно было бы то, если б оказалось, что мы плохо учились, более занимаясь квадратурой круга или изыскивая способы, как бы устроить торжественную встречу параллельных линий.
Хлопоты о разных превыспренних предметах большею частью свидетельствуют о праздности мысли, мешают людям заняться чем-нибудь положительным и стать чем-нибудь на пользу общества, на пользу народа, о котором мы так усердно толкуем, доискиваясь коренных начал его с целью создать из них нечто небывалое и неслыханное. Мы говорим о народе, о его коренных началах и не замечаем того, что становимся игрушкой самой злой иронии: чем более мы толкуем о народе и о его началах, тем более отходим от народа и от его начал, и чем более предаемся исканиям какой-то почвы, тем более теряем всякую почву у себя под ногами.
Наша беда вовсе не в свойствах нашей цивилизации, а в том, что у нас постоянный разлад между словом и мыслию, между мыслию и делом. Не переделывать нашу цивилизацию сызнова на какой-нибудь особенный лад, а по возможности прекратить нашу обычную болтовню, освободить наш ум от напыщенности фраз, которые заедают ее, отрезвиться и быть проще и естественнее во всем, – вот ближайшая задача нашей цивилизации, и мы сделаем безмерный шаг вперед, если нам удастся решить эту задачу удовлетворительным образом.
До каких грустных последствий доводит людей неестественность и вычурность мысли, примером тому может служить статья г. Страхова. Мы получили от него письмо, в котором он свидетельствует о чистоте своих намерений и о чувстве, одушевлявшем его. Намерения у него были хорошие. И что же, однако, вышло? С его позволения мы воспользуемся некоторыми местами его письма, объясняющими его намерения и в то же время объясняющими, почему эти намерения не могли не извратиться в своем выражении. "Мне дорог мой патриотизм, – пишет он нам, – как дороги каждому чувства его души", и в своей статье, так оскорбившей, так возмутившей русское чувство, он имел наивную надежду послужить органом этому самому чувству! Он пишет нам далее: "Я полагал, что не всякое патриотическое чувство удовлетворится голословными похвалами и восклицаниями, что найдутся люди, которые потребуют прочных и глубоких основ для своего патриотического чувства, и потому старался глубже вникнуть в вопрос". Он старался глубже вникнуть в вопрос! Вот в этом-то вся и беда. Вместо того чтобы смешаться с живыми людьми, вместо того чтобы заодно с ними мыслить, чувствовать и действовать, он пустился вникать глубже в вопрос. Он забыл и почву, и народное чувство, и события, происходящие теперь у всех перед глазами, и погрузился в метафизику "вопроса". Что же он вынес из этой глубины? Он говорит:
Я старался показать, что, осуждая поляков, мы, если хотим делать это основательно, должны простирать свое суждение гораздо дальше, чем это обыкновенно делается, должны простирать его на величайшие их святыни, на их цивилизацию, заимствованную от Запада, на их католицизм, принятый от Рима.
Обратно я старался показать, что, гордясь собою, мы, русские, если хотим делать это основательно, должны простирать эту гордость глубже, чем это обыкновенно делается, т. е. не останавливаться в своем патриотизме на обширности и крепости государства, а обратить свое благоговение на русские народные начала, на те глубокие духовные силы русского народа, от которых, без сомнения, зависит и его государственная сила.
Таков смысл моей статьи, и другого нет в ней!
"Мы не можем, – писал я в заключение, – отказаться от веры в свое будущее". "В цивилизации заемной и внешней мы уступаем полякам, но мы желали бы верить, что в цивилизации народной, коренной, здоровой мы превосходим их" (стр. 161).
Глубоко веруя в "элементы духовной жизни русского народа", я смело говорил о польской цивилизации, о всех ее притязаниях. Я не пугаясь смотрел в глаза авторитету Европы, который теперь восстал на нас…
"Мы выше поляков", – говорит г. Петерсон. Кто ж говорит противное? И я этому верю, и я это чувствую. Я только жалел, что мы должны доказывать наше превосходство нашею кровью, нашими победами и погромами, а иначе никто нам не поверит. Если бы в Европе была твердая мысль о нашем превосходстве, если бы хоть предчувствие этого превосходства могло существовать в Польше, не было бы польского вопроса и мы не шли бы и не посылали бы наших детей и братьев на битву против поляков.
Европа давно уже отталкивает нас, давно уже смотрит на нас как на врагов, как на чужих. Когда же мы, наконец, перестанем подольщаться к ней и стараться уверить и себя, и других, что и мы европейцы? Когда, наконец, мы перестанем обижаться, когда нам скажут, что мы сами по себе, что мы не европейцы, а просто русские, что от Европы, скорее всего, нам можно ожидать вражды, а не братства?
Если я погрешил, то, если возможно, погрешил избытком патриотизма. Пусть те, кто негодует на мою статью, вникнут хорошенько в источник своего негодования; они убедятся, что оно происходит из затронутого народного самолюбия; а именно это самолюбие заговорило во мне и нашло в моей статье, может быть, слишком резкое выражение.
Есть самолюбия, которые удовлетворяются малым; ужели же можно обвинить меня за то, что я пожелал для России слишком многого, что я выразил нетерпеливое ожидание нравственной победы России над Европою?
Не грустно ли это? Не грустно ли видеть такую путаницу недоразумений? Человек хотел самым резким образом выразить свое народное самолюбие, свой патриотизм, и что же сделал? Он оскорбил это самолюбие, он возмутил это патриотическое чувство. Он возбудил патриотизм, но возбудил его совсем не в том смысле, в каком желал: он вооружил против самого себя всю силу этого чувства. Кто же тут виноват? Народ ли, общество ли или пророк, который взялся проникнуть в глубину народного духа и попал неожиданно в лагерь врагов своего народа?
Он "старался показать, что, осуждая поляков, мы, если хотим делать это основательно, должны простирать свое осуждение гораздо дальше, чем обыкновенно это делается, должны простирать его на величайшие их святыни, на их цивилизацию, заимствованную от Запада, на их католицизм, принятый от Рима". Он не хотел удовольствоваться тем, что "обыкновенно делается"; он желал совершить нечто необыкновенное; он хотел "основательно" осудить поляков и простереть свое осуждение на величайшие их святыни. Но зачем же это? Боже мой! Зачем такое осуждение? Зачем такая страшная анафема? Поляков осуждают вовсе не за цивилизацию их, не за религию их. Никакой надобности и никакого права не имеем мы осуждать их за это. Поляков осуждаем мы за те притязания их, которых удовлетворить мы не можем и которые должны встретить с нашей стороны самый несговорчивый, самый решительный, самый энергический отпор во всех отношениях.
Возымев намерение основательно осудить поляков, автор "Рокового вопроса" пожелал с неменьшею основательностью возгордиться своею народностью; он равномерно пожелал простереть эту гордость глубже, чем это обыкновенно делается, и обратить свое благоговение на русские начала, на глубокие духовные силы русского народа. Уверяем г. Страхова, что если б он удовольствовался тем, "что обыкновенно делается", если б он не погружался в глубину с своею гордостью и с своим благоговением, то и народная гордость его вернее нашла бы себе удовлетворение, и благоговение его не превратилось бы в кощунство и надругательство.
Во глубине своего созерцания г. Страхов пришел к той мысли, что яблоком раздора между Европой и Россией служит польская цивилизация. Он уверен, что Европа видит в польской цивилизации свое дорогое детище и отстаивает ее от нашего варварства. Он вообразил себе, что вся эта суматоха, которая поднялась в Европе по польскому делу, произошла оттого, что Европа видит в Польше цвет своей цивилизации, которому грозит опасность со стороны России. В пустоте, называемой глубиною, всякая мысль легко может придти в голову, и человек теряет побуждение отдать себе отчет в ней. Г. Страхов очень спокойно, сам не замечая того, принял точку зрения, которая как нельзя лучше соответствует видам поляков и дает смысл самым безумным из их притязаний. В самом деле, посудите, какой характер принимает тяжба между Россией и Польшей, когда вам говорят, что Польша есть передовой пост европейской цивилизации, что в Польше Европа видит и должна видеть дело цивилизации и что точно так же должна смотреть на нее и сама Россия? Если это так, то все русское общество, все, что есть в России мыслящего и цивилизованного, должно умолкнуть и предоставить полякам все, чего они требуют, а себя отдать на волю Божию. Борьба между всемирною цивилизацией, которую будто бы представляет собою Польша, и варварством, которое будто бы остается на долю России, есть борьба невозможная. Но русский мыслитель, как оказывается, не хотел этого сказать; он любит свое отечество и уверен в его будущности. Он не только любит свое отечество, но он любит его необыкновенно и глубоко вникает в него своею любовью. Он не просто уверен в будущности России, но уверен в чем-то таком, что превыше всякого разумения и ускользает от всякой оценки: он уверен, что если теперь Европа напирает на нас своею цивилизацией, то Россия в последствии времени победит эту цивилизацию. Он имеет в резерве таинственные народные начала и не менее таинственную почву и зрит, как в будущем разовьется из них новая великая цивилизация, которая преодолеет врата адовы и низложит европейскую цивилизацию. Он, стало быть, видит борьбу не между цивилизацией и безнадежным варварством, он видит борьбу между цивилизацией настоящего и цивилизацией будущего. Цивилизация настоящего есть Европа со своим детищем Польшей, а цивилизация будущего остается за Россией. Но так как в действительности существует только настоящее, а будущее потому и будущее, что его в наличности не имеется, то противными партиями оказываются, с одной стороны, действительно существующая сила, а с другой – фантазия пророка, которому стало даже совестно развивать свою фантазию в отпор действительной силе и он вынужден был довольствоваться только слабыми и стыдливыми намеками на таинственную глубину своих уединенных созерцаний, так что в статье его представились ясно только преимущества наших врагов, а наши исчезли в тумане. Очень естественно, что статья г. Страхова должна была оскорбить и возмутить всех русских людей, которые лишены дара пророческого ясновидения и живут, как все люди, в обыкновенном, общем для всех мipe. По здравому смыслу, по обыкновенным условиям действительности тонкие пророческие намеки должны были показаться очень грубым предательством, которое в самый разгар борьбы объявляет дело врагов своего отечества делом цивилизации. Никто не мог понять и оценить того безмерного великодушия, той щедрости метафизика-патриота, который, отдавая полякам европейскую цивилизацию, вознаграждал за то свое отечество фантастическими видами на будущее. Грубая Россия не могла оценить это щедрый дар; мы почти уверены, что и никакая другая страна на свете не оценила бы этого дара и не променяла бы существующей цивилизации на благодать, обещанную пророком. Грубость здравого смысла никогда не променяет существующего на несуществующее и всегда скажет: "Не сули журавля в небе, дай синицу в руки". Но главное еще не в том. Главное вот в чем: может ли здравый смысл допустить, что в настоящем споре между Россией и Европой речь идет о цивилизации? Много ли нужно сообразительности для того, чтобы понять, какое значение имеют все эти возгласы, которыми до сих пор наполнялись европейские журналы? Кому не известно, что там, где печать имеет силу, она, как и всякая ценная вещь, становится предметом купли, продажи и найма. Кому не известно, что большая часть крикливых органов общественного мнения в Европе могут быть закупаемы и закупаются разными партиями и правительствами, что множество европейских газет наняты польскою партией, которая употребляла все усилия, чтобы поднять свое дело в Европе? Все эти сделки производятся в европейском журнальном Mipe совершенно открыто, и всем известно, как много та или другая партия платит журналу не только за адвокатство в ее деле, но и за всевозможные извращения истины в ее интересе. Тут есть разные степени услуг и вознаграждений, точно так же, как бывают разные степени купли и продажи в судах и администрации: есть благорасположение и услужливость с благовидным гонорарием, есть всякого рода крючкотворство, более или менее наглое, с столь же наглыми взятками. Если в разных европейских журналах нас топтали в грязь и превозносили польскую цивилизацию, то это делалось вовсе не по убеждению в достоинствах этой последней, а вследствие той же всемогущей причины, которая побуждала газеты принимать в свои столбцы фальшивые телеграммы, заведомо ложные корреспонденции и заведомо несогласные с делом толкования. Мы можем смело уверить г. Страхова, что никто из мыслящих политических людей в Европе не обольщает себя достоинствами польской цивилизации и что если достоинства эти выставлялись на вид, то это делалось или просто за взятку, или в каких-нибудь политических видах, не имеющих ничего общего ни с польскою цивилизацией, ни с Польшею вообще. Если в британских палатах было сказано кое-что лестное о польской национальности в это последнее время, то в тех же самых палатах в другое время вопрос об этой национальности возбуждал только смех; да и теперь ирония чувствуется за каждым словом, которое произносится там в пользу поляков, и там просят только о том, чтобы не длить понапрасну агонию умирающей национальности.