355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Зощенко » Повесть о разуме » Текст книги (страница 1)
Повесть о разуме
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:32

Текст книги "Повесть о разуме"


Автор книги: Михаил Зощенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)

Михаил Зощенко
Повесть о разуме

Закрывайте двери

 
Змею мы рассекли, но не убили.
Она срастется – и опять жива.
 


1

Я часто видел нищих во сне. Грязных. Оборванных. В лохмотьях.

Они стучали в дверь моей комнаты. Или неожиданно появлялись на дороге.

В страхе, а иногда и в ужасе я просыпался.

Я стал думать – почему я вижу нищих. Чем они меня устрашают? Не есть ли для меня Нищий – некий условный раздражитель?

Я перелистал свои воспоминания, надеясь среди них найти устрашающие меня сцены.

Нет, образ нищего отсутствовал в моих воспоминаниях. Только лишь одна короткая сценка относилась к трехлетнему возрасту – мать шутливо протянула меня нищему.

Может быть, этот нищий устрашил меня? Может быть, остался неосознанный инфантильный страх, оживающий в моих сновидениях?

Я вспомнил о тех нищих, которых я встречал на улице. Нет, никакого страха я перед ними не чувствовал. Никакого волнения не испытывал.

А ведь этот страх должен и днем присутствовать в какой-то, хотя бы самой незначительной степени. Я уже писал однажды, что испытывал такой деформированный страх перед водой. Он и днем выражался в странных симптомах. Он нашел отражение во всей моей жизни. Я боролся с этим неосознанным страхом путем осознания. Была борьба. Следы этой трагической борьбы остались в моих записных книжках, в моей литературе. Вода была для меня первым условным раздражителем; нищий, по всей вероятности, – вторым.

Тогда я раскрыл свои записные книжки, рассчитывая на их страницах найти следы новой борьбы, следы новых схваток с неосознанным противником.

Однако в записных книжках я на этот раз не нашел того, что искал. Не было ни цифр, ни справок. Не было ничего такого, что могло говорить о повышенной заинтересованности в этом объекте.

Тогда я перелистал свои сочинения, книги.

Нет сомнения, тема нищего меня весьма интересовала. Но это был нормальный интерес литератора к социальному явлению.

Эта тема присутствовала только лишь в той степени, в какой ей надлежало присутствовать в сочинениях сатирического писателя. Мне даже показалось, что эта тема недостаточно полно и широко взята.

Я был озадачен. Как же так? Я видел нищих во сне. Нищие меня устрашали. Это очевидно. Однако проходила ночь, вставало солнце, и след нищих терялся в его лучах.


2

Тогда я вновь стал обдумывать свою жизнь, стараясь вспомнить сцены, чем-либо связанные с нищим.

Однако ничего существенного мне не удалось припомнить из этой области. Никаких нищих я не мог вызвать из забвения.

Но вот я увидел какой-то нелепый сон.

Пароход. На палубе толпа пассажиров. Эта толпа аплодирует мне. Из толпы выходит весьма моложавый старик. Он цветущий, подтянутый, краснощекий. С цветком в петлице.

Почтительно поклонившись мне, старик произносит:

– О, благодарю вас, молодой человек! Вспомните, какой я был дряхлый, когда мне было восемьдесят лет. Теперь, когда мне стало шестьдесят, я чувствую себя отлично.

Я отвечаю:

– Очень рад, Павел Петрович, что мне удалось вам помочь.

Старик берет меня под руку. Мы с ним торжественно шествуем. Доходим до какой-то двери. Дверь открывается. Старик исчезает.

Вот весь сон. Он кажется абсурдным, бессмысленным. Я даже сначала не хотел о нем думать.

А надо сказать, что этот сон относился к тому периоду, когда я начал собирать материал для моей книги "Возвращенная молодость". Стало быть, какой-то старик благодарил меня за эту мою будущую книгу, которая вернула ему молодость.

Я стал думать об этом толстомордом старике – не видел ли я его в жизни. Нет, эти багровые щеки мне не приходилось раньше видеть.

Но почему же, в таком случае, я назвал его Павлом Петровичем? Ведь так называют только знакомых.

Я стал перебирать в моей памяти забытые имена. Такого имени я не мог припомнить.

Но тут мое внимание остановилось на двери, до которой я довел старика. Где же я видел эту тяжелую резную дубовую дверь? Нет сомнения, я где-то ее видел. Я отлично ее помню. Помню даже медную дощечку на ней. И фамилию на этой дощечке -Чистяков.

Какой же это Чистяков?

Я стал перебирать в своей памяти фамилии. Нет, среди знакомых фамилий этой не имелось.

Был весьма известный художник Чистяков. Но какое же отношение он имел ко мне?

Любопытства ради я открыл энциклопедический словарь, чтоб посмотреть, как звали этого художника. И с удивлением увидел, что имя и отчество его совпадали с тем, что я произнес во сне.

Это был знаменитый русский художник Павел Петрович Чистяков.

Неожиданно я вспомнил – он был начальником моего отца по Академии художеств.

И вдруг с необычайной отчетливостью я припомнил забытую сцену.


3

Зима. Снег. Васильевский остров.

Я с матерью иду по улице. Мы останавливаемся у двери, на которой медная дощечка: "Павел Петрович Чистяков".

Я звоню. Дверь открывает швейцар. Мать говорит:

– Скажите его превосходительству, что пришла вдова художника Зощенко.

Швейцар уходит и вернувшись говорит:

– Его превосходительство просит вас обождать здесь.

Мы садимся на деревянный диван. Долго сидим, поглядывая на широкую шикарную лестницу. Мы ждем очень долго. Я начинаю хныкать. Мне скучно. Неприятно так долго ждать. Я говорю матери:

– Если он так долго не идет, значит, он не нуждается в нас. Мама, давай уйдем.

Мама тихо говорит мне:

– Не он, а мы нуждаемся в нем. Сейчас, когда папа умер, мы должны получить пенсию. А сколько мы получим, это будет зависеть от Павла Петровича.

Проходит час. Наконец по лестнице спускается старик в черном сюртуке. Старик весьма стар, сухощав, бледен.

Мама почтительно кланяется ему. И о чем-то просит.

Старик что-то брезгливо отвечает, делая сильное ударение на "о".

Беседа продолжается три минуты.

Мы уходим.

Мама берет меня за руку. И мы снова идем по улице. Я говорю:

– Мама, вот уж я бы не стал так вежливо говорить, как ты с ним говорила.

Мама отвечает:

– Что же делать, Мишенька, – мы от него зависим.

– Все равно. Он плохо с тобой разговаривал. И плохо попрощался – сразу отвернулся.

Мама начинает плакать. Я говорю маме:

– Да, но он со мною поступил еще хуже, чем с тобой. Он даже не поздоровался со мной и не попрощался. И то я не плачу.

Мама плачет еще сильней. Чтоб утешить ее, я говорю:

– У меня есть двадцать копеек. Если хочешь, я найму извозчика, и мы поедем домой.

Я нанимаю извозчика, и мы садимся с мамой в пролетку.


4

Мне показалось, что эта сцена в передней имела значение в моей жизни.

Мне показалось, что эта сцена устрашила меня.

В самом деле. Снова передо мной был образ нищего. Однако на этот раз нищим был я сам.

Я стоял в передней с протянутой рукой. Я просил. И мне подавали. Быть может, я боялся стать нищим? Боялся очутиться в качестве жалкого просителя? И вот почему образ нищего устрашил меня?

Я стал думать о нищих, которые во множестве бродили по старым дорогам моей страны. И о великой революции, которая поставила своей задачей уничтожить это бедствие.

Я стал думать о том прошлом мире, в котором я родился и жил. О том мире, который создал нищих, просителей, людей, которые кланяются, клянчат, унижаются.

Вероятно, этот мир устрашил меня. Вселил неуверенность. Создал пугало в образе нищего.

Я вспомнил этот мир. Вспомнил людей, окружавших меня. Вспомнил взаимоотношения.

Нет сомнения, это был несчастный мир. Он нес с собой болезни не менее опасные, чем те, о которых я пишу в этой книге. Он мог вселить тревогу, беспокойство, страх. Нет сомнения, он мог создать пугало в образе нищего.

Итак, я вспомнил этот мир, в котором я родился. Мир богатых и нищих. Мир просителей и подающих. Мир, который меня устрашил.

Какое странное и смешанное чувство я испытал! И вдруг понял, что этот мир я никогда больше не увижу. И почувствовал сожаление, какое, впрочем, часто чувствуют ко всему ушедшему, особенно – ко временам своего детства. И какую радость при этом я испытал!

Но о чем же я сожалел? Что оставил я в том прошлом мире? И почему я немного сожалею о том, что меня устрашало?

Я не мог понять. Не мог выразить словами причину своего сожаления. И тогда я рассказал об этих своих чувствах одной одинокой женщине. Она была моя сверстница. Но она считала, что больше знала о прошлом мире.

Она сказала:

– Я испытываю такие же чувства. Но только они не случайны, как у вас. Я не перестаю оплакивать прошлый мир, хотя уже минуло восемь лет с тех пор, как мы его потеряли.

Я сказал:

– Но ведь прошлый мир был ужасный мир. Это был мир богатых и нищих. Он мог устрашать людей. Это был несправедливый мир.

– Пусть несправедливый, – ответила женщина, – но я предпочитаю видеть богатых и нищих вместо тех сцен, пусть и справедливых, но неярких, скучных и будничных, какие мы видим. Новый мир – это грубый, мужицкий мир. В нем нет той декоративности, к какой мы привыкли. Нет той красивости, какая радует наш взор, слух, воображение. И вот в чем наша боль и наше сожаление. Что касается справедливости, то я с вами не спорю, хотя и предполагаю, что башмак стопчется по ноге.

Уйдя от этой женщины, я стал думать – так ли это, как она сказала?

Мне захотелось припомнить какие-нибудь изящные сцены из прошлого. Я принялся думать о шелковых тканях, о музыке в гостиных, об утонченных словах, произнесенных при встречах, о лакированных экипажах, проезжающих по улицам.

Я припомнил несколько сцен. Нет, они не были связаны с душевным волнением. Они не вошли в мои воспоминания. Должно быть, они были привычны для моего взора. Должно быть, они были ничем не удивительны, повседневны.


5

Об этих сценах, вероятно, я не вспомнил бы, если б не подумал о том, о чем думаю теперь, стараясь понять, откуда возникли эта боль, эта радость и сожаление.


На берегу моря

В студенческом кителе, со стэком в руках, я иду по берегу моря.

Сестрорецкий пляж. Жарко. Лето. Играет симфонический оркестр.

На горячем песке расположились люди. Шикарные женщины в шляпах, с зонтиками в руках. Чахлого вида мужчины в пенсне, в пиджаках.

Мило прогуливаются детишки. Они в шляпах, в чулочках, в башмаках. Какая-то девчурка хнычет.

– Маменька, – говорит она, – пожалуйста, разреши мне снять чулочки.

– Нет, это неприлично, – говорит мать. – Мы снимем чулки, когда пойдем купаться.

Кругом чинно, скучно. Почти не видно загорелых тел. Почти не слышно криков, возгласов, смеха. Кто-то визжит, входя в воду. Кто-то завывая читает стихи. Кому-то на подносе несут пиво.

Боже мой, как нестерпимо скучно…


«Дух выше, молодой человек»

Похлопывая стэком по узким своим брюкам, я подхожу к моим знакомым. Это – знаменитый адвокат Н. и его жена мадам Н. Н.

Мне нравится жена этого адвоката. Я немного ухаживаю за ней.

Мадам Н. Н. улыбается, когда я подхожу. Стыдливо прикрывает свое тело, наглухо затянутое в шикарный купальный костюм. Помахивает белым веером из страусовых перьев.

Я сажусь рядом.

Мадам Н. Н. кокетничает со мной. Однако разговор не клеится. Рядом муж. Это пресно.

– Серж, – говорит она супругу, – ты бы, право, пошел к воде. Не нужно купаться, но один раз окунуться – это следует, мой друг. Это полезно для твоего здоровья.

Серж безропотно сдирает с себя чесучовый пиджак. Отстегивает шелковые подтяжки. Раздевается.

Я вижу чахлое его тело. Впалую, чахоточную грудь. И жалкие руки, лишенные мускулов.

Увидя на себе мой взор, судебный работник бормочет:

– Дух выше, молодой человек. Дух, а не тело – вот в чем наша забота, наша красота.

Осторожно ступая на песок, Серж, как по гвоздям, идет к воде.

Его руки, худые и безжизненные, болтаются, как плети.


Мы слушает поэму

Изящная гостиная. Шелковая мебель. Кружева. Тюль. Фарфоровые безделушки. Французская речь.

Хозяин – бледный, томный, усталый. Нечто декадентское в его лице.

Плавно жестикулируя, он читает свои стихи. Он читает поэму о какой-то "первоначальной" красоте, к которой должны стремиться люди, об утонченной страдающей душе, блуждающей в грубом мире, в мире низменных страстей. Чтение прерывается каким-то криком в передней.

Хозяин морщится. Страдальчески наморщив лоб, выслушивает горничную, которая что-то ему тихо докладывает.

Неожиданно на пороге гостиной появляется женщина. Она немолода. Плохо одета. Седые ее волосы торчат из-под шляпки.

– Ты что же со мной делаешь, Пьер? – говорит она. И, увидев гостей, продолжает: – Нет, я не погляжу, что у тебя гости. Пусть все знают, какой ты негодяй: твой покойный отец, мой родной брат, велел ежемесячно выдавать мне по сто рублей. А ты что делаешь? Ты что, ирод, издеваешься надо мной?

Наморщившийся, как от зубной боли, хозяин тихо говорит:

– Уйдите, тетя Лизет. Отец не говорил мне этого. Подавайте в суд.

Горничная и хозяин выпроваживают тетку. Неожиданно та падает на пороге.

– Притворяется, – говорит хозяин. И, вытащив из кармана кредитку, швыряет тетке.

Дверь гостиной закрывается. Мы не видим продолжения.

Закрыв глаза рукой, хозяин извиняется перед гостями за невольную сцену. Кто-то из гостей говорит:

– Как совпала ваша поэма с тем, что случилось! Какой грубый мир! И какое счастье, что его можно избежать, отгородиться от него поэзией, душевным одиночеством…

Хозяин продолжает читать прерванную поэму.


На червой лестнице

На ступеньках лестницы сидят рабочие. Они грязные, оборванные. Некоторые из них – в лаптях.

Это рабочие-сезонники. Они достраивают дом во дворе. И вот сегодня, в воскресенье, они пришли к домовладельцу, чтоб получить свой недельный заработок.

Кто-то из них говорит:

– Нет, они не любят сразу платить. Они поманежат людей, а потом уже платят.

Кто-то из рабочих встает и, подойдя к двери, несмело стучит.

В дверях появляется горничная. Она в белом передничке. На голове ее – накрахмаленная белая наколка.

Горничная говорит:

– Ну что вы стучите, дьяволы… Кажется, сказано вам – барин занят. Приходите вечером.

Сезонник говорит:

– Вечером придешь, скажут – утром приходите. Ведь каждую неделю такая канитель. Сделайте милость, доложите барину, дескать, люди ждут…

Горничная с досадой говорит;

– Барин занят. Не будет сегодня платить. Уходите к лешему.

Дверь захлопывается. Я сижу на подоконнике с Валей. Валя – дочь этого домовладельца. Нам по пятнадцати лет. У нас нечто вроде флирта. Вот уже час мы сидим на подоконнике и о чем-то болтаем. Я спрашиваю Валю:

– Валечка, а чем занят ваш папа? Смущенно потупив глазки, Валя говорит:

– К нему опять пришла Анель. Когда была жива мама – она не смела приходить. Теперь она приходит. Я боюсь, что папа на ней женится. Она с утра у него. Они собираются ехать на бега.

Я смотрю на сезонников, расположившихся на ступеньках лестницы. Некоторые из них курят. Другие пьют и закусывают.

Мы с Валей смотрим в окно…


6

Как забытые видения, мелькают передо мной эти маленькие сцены из прошлой жизни. Какие неприятные сцены, какие горькие воспоминания! Какая нищенская красота!

Так вот почему я рад, что больше не увижу ушедшего мира, мира роскоши и убожества, мира неслыханной несправедливости, нищеты и незаслуженного богатства! Вот почему я рад, что не увижу больше узкогрудых чахоточных людей, в сердце которых уживались высокие, изящные чувства и варварские намерения!

Значит, нет никаких мотивов для сожалений. А оно было – это сожаление, – и оставалась эта боль. И я снова не мог понять, откуда эта боль возникает.

Быть может, она возникает оттого, что я видел печальные сцены прощанья с этим ушедшим миром. Я был свидетелем, как уходил этот мир, как с плеч его соскользнула эта непрочная красота, эта декоративность, изящество.

Я вспомнил одного поэта – А. Т-ва.

Он имел несчастье прожить больше, чем ему надлежало. Я помнил его еще до революции, в 1912 году. И потом я увидел его через десять лет.

Какую страшную перемену я наблюдал. Какой ужасный пример я увидел.

Вся мишура исчезла, ушла. Все возвышенные слова были позабыты. Все горделивые мысли были растеряны.

Передо мной было животное более страшное, чем какое-либо иное, ибо оно тащило за собой привычные профессиональные навыки поэта.

Я встретил его на улице. Я помнил его обычную улыбочку, скользившую по его губам, – чуть ироническую, загадочную. Теперь вместо улыбки был какой-то хищный оскал.

Порывшись в своем рваном портфеле, поэт вытащил тоненькую книжечку, только что отпечатанную. Сделав надпись на этой книжечке, поэт с церемонным поклоном подарил ее мне.

Боже мой, что было в этой книжечке!

Ведь когда-то поэт писал:


 
Как девы в горький час измены,
Цветы хранили грустный вид.
И, словно слезы, капли пены
Текли с их матовых ланит…
 

Теперь, через десять лет, та же рука написала:


 
Пышны юбки, алы губки,
Лихо тренькает рояль.
Проституточки-голубки,
Ничего для вас не жаль…
 
 
Все на месте, все за делом,
И торгует всяк собой:
Проститутка – статным телом,
Я – талантом и душой.
 

В этой книжечке, напечатанной в издании автора (1922 г.), все стихи были необыкновенные. Они прежде всего были талантливы. Но при этом они были так ужасны, что нельзя было не содрогнуться, читая их.

В этой книжечке имелось одно стихотворение под названием "Моление о пище". Вот что было сказано в этом стихотворении:


 
Пищи сладкой, пищи вкусной
Даруй мне, судьба моя, -
И любой поступок гнусный
Совершу за пищу я.
 
 
В сердце чистое нагажу,
Крылья мыслям отстригу,
Совершу грабеж и кражу,
Пятки вылижу врагу!
 

Эти строчки написаны с необыкновенной силой. Это смердяковское вдохновенное стихотворение почти гениально. Вместе с тем история нашей литературы, должно быть, не знает сколько-нибудь равного цинизма, сколько-нибудь равного человеческого падения.

Впрочем, это не было падением, смертью при жизни, распадом, тлением. Поэт по-прежнему оставался здоровым, цветущим, сильным. С необыкновенным рвением он стремился к радостям жизни. Но он не пожелал больше врать. Он перестал притворяться. Перестал лепетать слова – ланиты, девы, перси. Он заменил эти слова иными, более близкими ему по духу. Он сбросил с себя всю мишуру, в которую рядился до революции. Он стал таким, каким он и был на самом деле, – голым, нищим, омерзительным.


7

Этот поэт Т. Действительно стал нищим. Он избрал себе путь, который заслуживал.

Я увидел его однажды на углу Литейного. Он стоял с непокрытой головой. Низко кланялся всем, кто проходил мимо.

Он был красив. Его седеющая голова была почти великолепна. Он был похож на Иисуса Христа. И только внимательный глаз мог увидеть в его облике, в его лице нечто ужасное, отвратительное – харю с застывшей улыбочкой человека, которому больше нечего терять.

Мне почему-то было совестно подойти к нему. Но он сам окликнул меня. Окликнул громко, по фамилии. Смеясь и хихикая, он стал говорить, сколько он зарабатывает в день. О, это гораздо больше, чем заработок литератора. Нет, он не жалеет о переменах. Не все ли равно, как прожить в этом мире, прежде чем околеть!

Я отдал поэту почти все, что было в моих карманах. И за это он хотел поцеловать мою руку.

Я стал стыдить его за те унижения, которые он избрал для себя.

Поэт усмехнулся. Унижения? Что это такое? Унизительно не жрать. Унизительно околеть раньше положенного срока. Все остальное – не унизительно. Все остальное идет вровень с той реальной жизнью, которую судьба ему дала в обмен за прошлое.

Через час я снова проходил по этой же улице. К моему удивлению, поэт по-прежнему стоял на углу и, кланяясь, просил милостыню.

Оказывается, он даже не ушел, хотя я дал ему значительные деньги. Я и до сих пор не понимаю – почему он не ушел. Почему он не тотчас бросился в пивную, в ресторан, домой? Нет, он продолжал стоять и кланяться. Должно быть, это его не угнетало. А может быть, даже и доставляло интерес. Или не пришло еще время для его завтрака, и поэт для моциона остался на улице?

Я встретил Т. год спустя. Он уже потерял человеческий облик. Он был грязен, пьян, оборван. Космы седых волос торчали из-под шляпы. На его груди висела картонка с надписью: "Подайте бывшему поэту".

Хватая за руки прохожих и грубо бранясь, Т. требовал денег.

Я не знаю его дальнейшей судьбы.

Образ этого поэта, образ нищего остался в моей памяти, как самое ужасное видение из всего того, что я встретил в моей жизни.

Я мог страшиться такой судьбы. Мог страшиться таких чувств. Такой поэзии.

Я мог страшиться образа нищего.


8

И вот, думая об этом несчастном поэте, я невольно стал вспоминать поэзию моего времени.

Я вспомнил чувствительные и грустные романсы, какие пели тогда:

"О, это только сон", "Гори, гори, моя звезда", "Хризантемы в саду".

Не скрою от вас – у меня появились слезы на глазах, когда я вдруг припомнил эти позабытые звуки.

"Так вот откуда сожаление, – подумал я. – Значит, я оплакиваю не тот "красивый мир" богатых и нищих, я оплакиваю ту печальную поэзию, которая была мне сродни. Может быть, она действительно была хороша – эта поэзия?"

Я стал вспоминать стихи моего времени.

Это были отличные стихи, отличная поэзия. Поэзия Блока, Есенина, Ахматовой.

Но какая боль в ней чувствовалась! Какие печальные мелодии напевали эти поэты! Почему?

Только лишь потому, что их не удовлетворяла та жизнь, которую они имели? Тот общественный строй, который они на себе испытали. Нет, вряд ли.

И вдруг вспомнил строчки из В. Брюсова:


 
Вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном.
 

Почему же он так сказал? Почему он не сказал, что встречает приветственным гимном тех, которые уничтожат несправедливость, вопиющее неравенство, нищету? Нет, мы знаем, что поэт приветствовал революцию. Примкнул к ней, пошел вслед за ней, чтоб увидеть новый мир, новых людей. Но почему все же он нашел такие жестокие слова в отношении самого себя?

Я стал перелистывать стихи Брюсова, его дневники, письма.

Я увидел, что это очень неплохой поэт. Но какой он неровный! Какая меланхолия одолевает его по временам!

Какие истерические нотки слышатся в его музыке, в его мыслях! Какая катастрофа присутствует в его сердце!

Нет сомнения – он не считал себя здоровым, полноценным человеком. И вот почему он так сказал.

Должно быть, он не хотел, чтоб искусство находилось в дрожащих руках неврастеников. Не хотел, чтоб оно воспитывало прежние чувства, прежних людей.

Какие жестокие слова были произнесены! Какой адский выход был найден!

Но, может быть, эта катастрофа, истерика и меланхолия были свойственны только лишь большим поэтам, в силу их высокой миссии, высокой чувствительности, высокого сознания?

Может быть, все остальные поэты бодрыми голосами напевали торжественные гимны природе?

Я стал перелистывать стихи моего времени.

Нет. Все то же самое. Только хуже. Бедней. Ужасней.

Блок как в фокусе соединил в себе все чувства своего времени. Но он был гений. Он облагородил своим гением все, о чем он думал, писал.

Строчки малых поэтов, лишенные этого благородства и вкуса, были ужасны:


 
У феи – глазки изумрудные,
Все на траву она глядит.
У ней – наряды дивно-чудные:
Опал, топаз и хризолит…
 

Какой цветистый, нищенский язык! Какая опереточная фантазия у неплохого, в сущности, поэта!


 
У царицы моей есть высокий дворец,
О семи он столбах золотых,
У царицы моей семигранный венец,
В нем без счету камней дорогих.
 

Нет, неприятно читать эти стихи. Нестерпимо слышать эту убогую, инфантильную музыку. Отвратительно видеть эту мишуру, эти жалкие манерные символы.

Я перелистываю поэтические сборники моего времени.

С холодным сердцем, без капли волнения я читаю то, что мы читали и, должно быть, любили.


 
Я себе не верю, верю только
В высоте сияющим звездам.
Эти звезды мне стезею млечной
Насылают верные мечты
И растят в пустыне бесконечной
Для меня нездешние цветы.
 

Нет. Мне не жаль этой утраченной поэзии. Не жаль потерянных «нездешних цветов».

Мне не жаль и потерянной бодрости, которую я встречаю в иных стихотворениях:


 
Я верю в светлое начало,
Я знаю правду темноты.
Во мраке Ночь меня качала,
Чтоб Дню я показал цветы.
 

Бог с ней, с этой бодрой поэзией. Она отвратительна:


 
Крошки-ручки изломаю
В нежных пламенных пожатьях,
Зацелую, заласкаю,
Задушу тебя в объятьях.
 

Я перелистываю роскошные журналы моего времени. Вот Бальмонт поэтически пишет о подруге Эдгара По:

"Чаровательница и рабыня своих женских страхов, женщина, полюбившая ангела, демона, духа, кого-то, кто больше, чем человек, и потому испугавшаяся – нежная Сибилла, заманившая и себя и другую душу в колдования любви…"

И еще:

"Вестник Запредельного, глашатай глубин и носитель тайн, бессмертный Эдгар, взявший в своем мировом служении великую тяжесть необходимости явить нам, как может быть одинока душа Человека среди людей…"

Слезы давно уже высохли на моих глазах. Нет, я ни о чем больше не жалею. Я не жалею о том мире, который я потерял.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю