Текст книги "Давай поговорим! Клетка. Собака — враг человека"
Автор книги: Михаил Попов
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 30 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Наш доблестный Равиль, к которому ты бросилась за разъяснением и подтверждением, долго упираться не стал. Он сразу все и выложил. Мне кажется, что он уже давно в какой-то форме «доил» Брюханова. А тут понял, что дело сворачивается, и показал тебе фотографию. Ту самую, да? Ты, уж не знаю в каких чувствах находясь, поехала домой и вечером позвонила папеньке и не без некоторого злорадства – откуда только в тебе эта жестокость – поинтересовалась, кем же он тебе, собственно, доводится. Он закричал, что приедет и все объяснит. Тебе неохота было устраивать слезные разборы, и ты, умненькая, сообразила, что сказать, ты сказала, что находишься на вокзале и вот-вот уедешь навсегда. И брякнула что-то вроде «я верила вам, как богу, а вы мне лгали всю жизнь». У тебя вдруг открылась склонность к артистизму. Ни с того ни с сего.
– Я с ним была на «ты».
– А, правильно, – я улыбнулся Оленьке, она сосредоточенно соскребала лак с ногтя, – так вот, не имея возможности поговорить с тобой, Брюханов поговорил с Фирой, подвернувшейся под руку. Результат известен. Неприятности ожидали нашего директора и с другой стороны. Как было выяснено мною во время моего собственного следствия, Мурочка долго и умело морочила голову Матвей Иванычу, – в этом месте я специально подпустил придыхание и перевел глаза на Мариночку таким образом, словно рассчитывал заглянуть прямо ей в душу. Оленька всколыхнулась и ожила. Платон Сергеич ерошил остатки волос, взбадривая, должно быть, извилины.
– Монстр влюбился. Влюбился по-настоящему. Просто сходил с ума. Писал письма и тайком посылал цветы. Не удивлюсь, если он и стихи сочинял по ночам. Но помимо того, что он был поклонником нашего Муреночка, – Мариночка была бледна, как всё, с чем принято в подобном случае сравнивать, – он являлся еще и ее начальником, отношения с которым… Короче, от него зависело многое, если не все. Прописка, жилье. Лучше колесование, чем назад к маме. А тут появился подходящий жених. – Владик стал что-то соображать, то засунет руку в карманы, то вытащит. – Вы, ребята, сами меня попросили рассказать, в чем тут дело, так что терпите.
– Мы потерпим, потерпим, – улыбнулась Оленька.
– Мурке пришлось разрываться.
– Не называй меня Муркой, у меня есть имя.
– Хорошо, но тут не в имени дело. Так вот, не будучи уверенной, что с женихом будет в порядке, Владик, извини, но ты гарантий все никак не хотел дать, а благородные юноши так себя вести не должны. И Мурка…
– Я же просила!
– Извини. Она продолжает держать на длинном поводке своего начальника. Он считал тебя, Мариночка, благороднейшей девушкой и очень казнил себя за то, что с тобой сделал. Женщины очень могут вот так все устроить. Брюханов что-то пронюхал, хотя молодые влюбленные старались не попадаться ему на глаза. Владик знал об опасном сладострастии начальника. Марина ждала. Но поддерживать напряжение на высоком уровне не так просто, и вчера Марина допустила прокол, впустив к себе своего жениха. Она, то ли решив, что Брюханова нет, то ли решив, что плевать на него, наконец, не воспрепятствовала ночному походу жениха в коммунальный туалет.
Была несомненная искусственность в том, что я говорил в третьем лице о присутствующих, но эта искусственность и помогала удерживать ситуацию. Когда человека оскорбляют впрямую, он лезет драться или сбегает. А когда он является всего лишь прототипом художественно описываемого мерзавца, он начинает копаться в себе.
– Брюханов оказался на месте, более того, он, как волк, кружил по квартире. И когда он увидел своего соперника в халате своей возлюбленной у входа в туалет, можно себе представить, какого рода переживания добавлялись к переживаниям по поводу разговора с дочерью. Он не стал набрасываться на более удачливого… на Владика, он решил затаиться и решил дождаться такого момента – прошу прощения, что опускаюсь до обсуждения столь низменных вопросов, – когда у возлюбленной тоже возникнет потребность, так сказать, воспользоваться… халатом, – никто даже не хихикнул, никто не чувствовал дикого комизма произносимого мною текста, – чтобы затащить ее к себе в берлогу для объяснений. Это ему удалось. Все свершилось бесшумно – никто не был заинтересован в огласке. – В этот момент я посмотрел на Оленьку, она сияла. Для женщины всегда блаженство видеть унизительное положение другой женщины. – У себя в комнате Брюханов… – я не смотрел в сторону Владика, мне и так было ясно, что с ним происходит, – как всякий обманутый любовник, извините, влюбленный, не стал хищно набрасываться на предмет своих, так сказать, вожделений, вернее, стал, но только с упреками. Сам, как большинству присутствующих известно, не будучи нравственным человеком, он, как и большинство людей подобного типа, тяжело переживал безнравственные поступки, направленные против него самого. Я, разумеется, затрудняюсь передать дословно содержание этого разговора, да в этом и нет нужды, поскольку один из участников разговора здесь присутствует. Мне думается, что имели место совершенно нецензурные формулировки, причем высказаны они были с чрезвычайной энергией. Форма, в которой высказывались претензии, и лишила Марину терпения, которое она сначала, я думаю, готова была проявлять, и она начала защищаться. Самый лучший способ… Чтобы не говорить длинно, Марина переключила внимание Матвей Иваныча со своих прегрешений на прегрешения его дочери. – (Вот, Оленька, праздник опять возвращается на твою улицу.) – Она сообщила, что его дочь, глубоко и беззаветно обожаемая Оленька, находится или находилась – как бы это выразиться поадекватнее? – короче, спит с Платоном Сергеичем, литератором. С человеком, которого он давно и искренне ненавидит и презирает. Да, Платон Сергеич, извините, конечно, но это факт. Настроение Матвей Иваныча, причем непрерывно подогреваемое изрядным количеством алкоголя, переменяется. Марине удается вырваться и без скандала ретироваться в свою комнату.
Странно, что никто не уходит, я не гипнотизер, или здесь какая-то другая форма гипноза. Что-то их держит, хотя у каждого было сто возможностей обидеться.
– Брюханов, осознав сказанное ему Мариной, ломится, естественно, к Платону Сергеичу, который тоже, будучи очень навеселе, лежит на своем диване и в сотый раз прокручивает одну и ту же кассету группы «Святая простота». Брюханов против музыкального сопровождения беседы, но как человек, находящийся в перевозбужденном состоянии, проходит против самого простого решения проблемы – можно было просто выключить магнитофон. Он заставляет Платона Сергеича проследовать к себе, чтобы провести допрос там. Или просто дома стены помогают.
Я специально наворачиваю лишние предложения, просто из желания проверить стойкость такой материи, как сплав страха и любопытства. Они дослушают меня в любом случае, даже если сочту нужным вставить в свою историю пересказ сюжета «Войны и мира».
– Там, в его комнате, происходит бурное объяснение с хватанием за грудки. Появляется, друзья мои, и пистолет. – Все одновременно вздрогнули. Все думают, что вот сейчас! – Разговор у них получается крайне сумбурный. Брюханов запугивает Платона Сергеича, но непонятно, чего хочет добиться этим запугиванием. Платон Сергеич ведет себя мужественно, говорит взбешенному отцу что-то вроде «стреляй, сволочь!». Потом, заметив, что Брюханов сломлен этим проявлением воли, уходит от него.
Так вот, друзья мои, я все это рассказал вам не просто так, вся эта история имела своей целью дать вам возможность представить себе душевное состояние, в котором оказался после всех этих событий наш малоприятный герой. В течение всего лишь одного вечера он узнает, что его возлюбленная, бывшая с ним иногда столь ласковой и в чистоту и искренность которой он верил беззаветно, открыто, демонстративно спит с другим. И пусть, так сказать, на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной, да, Платон Сергеич? – В глазах литератора я вижу, кажется, омерзение. Дурачок! – В добавление к этому ему становится известно, что открылась его страшная тайна, хранимая им столь истерически. Это был его комплекс, он не мог без того, чтобы Оленька считала его своим родным отцом. К тому же он о самой своей боготворимой дочке узнает, что она любовница его врага и человека, им глубоко презираемого. Нельзя, кстати, забывать и того, что эта психологическая драма происходила на фоне открытого против Матвей Иваныча следствия.
Платон жеван губами, у него был уже готов разумный вопрос довольно давно, он почти с самого начала хотел его задать, но в таких ситуациях первой всегда вступает женщина:
– Так кто же все-таки его убил?! – почти взвизгнула Мурка.
Жаль, что спросила она, логичнее было бы услыхать этот вопрос от дочери. В ответ на этот взвизг в душе у меня тренькнула давно уже зародившаяся, почти с самого начала, печальная струна. Все! Пора расставаться со своими драгоценностями.
Мои богатства сейчас бездарно превратятся в шелуху мелких психологических эффектов. Плебейская радость прозрения, которая сейчас на них на всех хлынет, очень скоро сменится благородной тоской по тайне, но такая история может повториться только через сто лет. Ну что ж:
– А никакого убийства и не было.
– А что же было? – задала Мурка совершенно лишний вопрос.
– Самоубийство. Не вынеся тяжести обрушившихся на него невзгод, Матвей Иваныч Брюханов выстрелил себе из пистолета в сердце.
Молчание, вызванное этим заявлением, было очень коротким.
– Ну а пистолет? – поинтересовался Платон Сергеич.
– Пистолет я выбросил в мусоропровод.
Опять замолчали.
– Дело в том, что я единственный, кто слышал выстрел. В каком-то смысле я предполагал, что должно произойти нечто похожее на выстрел, внутренне был к этому готов. У Платона Сергеича громко играла музыка, после скандала он добавил громкости. Потом вы же знаете, что с кольца доносится шум, у машин частенько трещат глушители и тому подобное. Если специально не прислушиваться, то услышать этот выстрел было невозможно. Я специально прислушивался. И, услыхав, выехал на своем кресле. Дверь его комнаты оказалась незапертой, я толкнул ее. Труп лежал там, где его и нашли, я вынул из его руки пистолет и поехал обратно. Я немного рисковал. У меня на тот случай, если бы меня застали за этим делом, было всего лишь психологическое алиби. Я подкатил к мусоропроводу…
– Зачем? – На меня обрушился целый шквал из возмущенного шепота, писка, крика и рычания. Этот вопрос повторялся в разных вариантах с придаточными предложениями и с присовокуплением самых разных эпитетов. Если бы вся эта энергия просто превратилась в ветер, меня бы уже несло над поверхностью любимого пруда.
Ответил я им, конечно, спокойно, что мне было волноваться? На эту тему я думал всю свою жизнь, и это бездарное кудахтанье не могло меня поколебать.
– Прежде всего я хочу вам напомнить, что вы теперь свободны от подозрений. Если вы прислушаетесь к себе, то поймете, что ваше возмущение очень поверхностно, а по-настоящему глубоким чувством, вас переполняющим, является облегчение. Завтра придут следователи, и я им все расскажу. С другой стороны, если честно прислушаться к себе, разве все вы не нервничали по поводу этой смерти? Вы что, и теперь сможете утверждать, что в произошедшем нет ни капли нашей вины?! – Теперь мне мой нравоучительный тон казался восхитительным. – Не надо самообольщаться, вы все в той или иной степени виноваты в этом самоубийстве. Вина каждого трудноуловима, но, на мой взгляд, несомненна.
– А скажите-ка, Илюша, я хотел об этом спросить вас в самом начале вашей… лекции, – все-таки Платон не дурак, именно он должен был сообразить первым, – почему вы посвящены во все детали: откуда вы так точно знаете все, что происходило? Это, согласитесь, странно.
– Более того, это подозрительно, – пошел я ему навстречу. Я уже смирился с необходимостью расставаться и со вторым своим сокровищем. – Все это рассказал мне сам Матвей Иваныч Брюханов. Он иногда и раньше заходил ко мне поболтать. А после начала романа с Мариночкой так и часто.
Ответом мне было общее молчание. В принципе я был готов и к третьему «разоблачению» и почти не волновался. За сегодняшний день я успел составить мнение о своих партнерах, и оно не может быть признано высоким. Полуразрушенные алкоголем мозги Платона вряд ли представляли собой серьезную опасность. Брожение в его импозантно-испитой голове, вероятно, уже началось, но это будет материал для эпилога. Он, судя по всему, состоится завтра, да и вряд ли будет интересен. Признаться, вначале я планировал минимум двухсерийную историю, хотелось всем им дать пережить во взведенном состоянии ночь. Вполне я допускал участие в ней и, так сказать, официальных чинов. Мой искусственно растянутый разговор с «чинами» помимо основной цели – придать себе весу в глазах наших «домашних» – стал магнитом для всех их сомнений, выполнял и косвенную цель: оставить возможность для продолжения, где серые пиджаки должны были сыграть некоторую роль. Необходимо было очень и очень помельтешить перед их протокольными мозгами, чтобы они обвели мою фамилию в блокнотах двойной чертой.
Ну что, все, мои дорогие? На сегодня, кажется, все. Все четверо и сразу, как будто слушали мой внутренний монолог, стали поворачиваться и, не прощаясь, уходить. Находясь уже в дверях, Оленька, замыкавшая колонну, остановилась ко мне в профиль и сказала хрипловатым голосом:
– Илья…
– Ильич, – услужливо подсказал я.
– Варвара Семеновна придет попозже, она у тети. У нас. Она будет нам помогать хоронить… папу.
Я великодушно развел своими сильными руками. Попозже так попозже.
И все. В коридоре они как будто рассосались. Татарская резервация тоже хранила молчание. Темнота уже полностью вступила в свои права. Я с легким содроганием воображения представил себе грязную, будто выдолбленную из камня, лампочку над входной дверью, ее бессильное свечение в недра общего коридора. Было так тихо, что я почувствовал запах квартиры. Невозможно было определить, откуда он исходит. Ни проржавевшие шинели на душераздирающей вешалке возле Платоновой комнаты, ни переполненные сизыми жгутами белья тазы в ванной, ни остов велосипеда, хищно оскалившийся под потолком, ни клопо-комод, навечно занявший выемку возле кухни, ни даже сама кухня не могли нести основную часть ответственности. И ни один житель квартиры в отдельности не мог издавать такой запах, ибо если бы люди так пахли…
Все свое убогое детство и переполненную мрачноватыми мечтаниями юность я ненавидел эти вечерние и ночные противостояния один на один с этой вонючей пещерой. Это был худший вид пытки, особенно потому, что о нем невозможно никому рассказать. Люди понимают только понятное, впечатлять может только история об иголках, загнанных под ногти, или история измены любимой женщины, или (неохота больше заходить на территорию, известную мне лишь понаслышке) что-нибудь в этом роде. Но это ежедневное сидение в колесном гробе или лежание в постельном никакими словами невозможно превратить во впечатление для другого. Но даже если бы это удалось и если бы отыскался человек, пожелавший вывернуть свою психику настолько, что смог бы понять меня, то я тем сильнее ощутил бы, что мне это не нужно. Но то, что жалость, я об этом не говорю, даже понимание меня такого мне не нужно, оно для меня равносильно смерти. Только здоровье! Быть здоровее здоровых, полноценнее полноценных. Я столько намотал немого терпения на свой внутренний стержень, что, случись мне выздороветь, я шаровой молнией влетел бы в их мир телячьей полноценности. Но это несбыточно. Я могу совершить своими руками все что угодно, скоро смогу согнуть монету – но это лишь приближение к недостижимой цели. Я серьезно, всеми своими вытесненными в голову чувствами ощущаю счастье человека, пережившего ампутацию. И я богаче его, он не может сравнить себя со мною, а для меня это живейшее переживание, его горе для меня – недостижимая поверхность, освещенная солнцем.
Не очень умно заявить, что привыкнуть можно ко всему, но, по всей видимости, дело так и обстоит. И я в конце концов полюбил не только эти сидения один на один с безмолвной сумрачной квартирой, прерываемые лишь непрошеными телефонными звонками, но в бессонные ночи в присутствии храпящей Варвары. Любые шевеления в космосе нашей коммуналки отдавались в моем мозгу, как грохот каблуков в сияющем зале. Вот сейчас кто-то шумно спускает воду в грязное горло туалета, прихлопывает дверь, не накладывая крючка. И топает на кухню, чтобы помыть руки. Странно: все, абсолютно все жители квартиры для омовения рук, побывавших в грязном деле, использовали только ванную комнату. Только один человек, один-единственный, пользовался для этих целей кухонной раковиной, и только у него такой, одновременно шуршащий и тяжелый, ход шлепанцев и такой бесконечно знакомый ритм шагов. Никто, кроме него, не ходил у нас так. И дверь моей комнаты он открывал всегда не за ручку, а отковыривая створку всей пятерней, и стучал костяшками этой же пятерни с внутренней стороны двери и только потом просовывал голову.
– Здравствуй, Илья.
– Здравствуй, Матвей.
Он улыбался мне, обнажая громадные лошадиные зубы, и, подойдя ко мне осторожно, уважая мою убогость, хлопал меня по плечу.
– Как поживаешь, Матвей Иваныч?
Он снова гладит меня по плечу, но уже сильней, требовательней. Я открываю глаза – надо мной стояла Варвара и удивленно смотрела на меня. И вопросительно.
То, что я заснул не под утро, измученный бессонницей, а в неурочный вечерний час, просто чудо!
Варвара рассматривает меня внимательно, как нового жителя комнаты. Тоже мне, нашла диковинку.
– Поедем кататься? – спрашивает она обычным глухим голосом.
Ей явно этого не хотелось, она вымоталась за день.
Что это за идея хоронить Брюханова! Но бессмысленный педантизм, дошедший до грани самоистязания, вынуждал к исполнению раз и навсегда принятых на себя обязанностей. Ей наплевать на то, хочу я кататься или нет, но хочется быть честной перед собой и перед своим чувством долга. Моя инвалидность – твой крест. Ну что же, неси его.
– Хочу. Кататься.
Она медленно отвернулась и пошла надевать свое черное пальто. Когда мы, вкрадчиво стрекоча колесами моего кресла, выезжали в коридор, там было пусто. За те секунды, пока Варвара возилась с входной дверью, я окинул пространство нашего коридора еще несколько осоловелым взглядом, глаза еще были прикрыты прозрачной ватой сонливости, но я увидел, что все двери заперты. Только что пережитые события развили в жильцах роковой квартиры склонность к уединению. Но мне почему-то показалось, что это временно, что вполне можно ждать какого-нибудь неожиданного взрыва. Я не успел проследить эту свою мысль. Варвара выкатила меня на площадку. Пока она выманивала твердым «вохровским» пальцем лифт на наш этаж, я ни о чем не мог думать. Наконец мы опустились. Почему-то остановились у почтовых ящиков. Сквозь дырочки видно, что в нашем что-то белеется. Варвара открыла ящик, долго рассматривала конверт, но без очков, тем более в здешнем освещении ей ничего разобрать не удалось. Я безучастно молчал. Во время прогулок стиль наших взаимоотношений не меняется. Мне нет дела до ее почты. Во время наших прогулок мы не говорим друг с другом ни слова. Это понятно: ведь, кружа вокруг пруда, Варвара не может предложить мне поесть. Другие темы – природа, погода и т. п. – давно отмерли.
Наконец-то мы покатили. Уже полностью стемнело, но это и хорошо, ночной пруд нравится мне еще больше. Горела нежно оцепляющая пруд гирлянда фонарей, между влажно поблескивающих стволов замер одухотворенный туман, лаковая поверхность воды в отдельных местах проступает пятнами водяного лоска, но в основном он уже покинул зримый мир и стал объектом веры. Даже болтливые сограждане и суетливые собаки переменились в новом освещении, и я мог сочувственно следить за грациозным мельканием какого-нибудь терьера меж священнодейственно замершими стволами. Любопытно бы знать, каково воздействие этой красоты на Варвару, может быть, она воображает себя на посту, только теперь ей вверена достопримечательность – пруд, и она должна волноваться, поскольку овальное сокровище явно стремится к тому, чтобы стать окончательно невидимым.
Кресло остановилось под фонарем, и Варвара, войдя в середину светового пятна, опять начала рассматривать письмо. Краем глаза я покосился в ее сторону. Она опять ничего не могла рассмотреть. (Попроси Варвара племянника, если попросишь, я прочту тебе это послание.) Я бы действительно это сделал, хотя мне совершенно не хотелось расставаться с блаженством безмолвствования в вечерней прохладе. Варвара не захотела, она хотела остаться пунктуальной в выполнении договора о невмешательстве. Как говорится, вольному воля.
Варвара положила письмо в карман и прокатила меня еще метров пятнадцать. Удивительное существо; конверт, чувствуется, обжигает ей бок, руки трясутся, но в башке сидит обязанность объехать со мной пруд не менее трех раз. Ну что же, мучайся. Я ничем не хотел ей помочь. Мне слишком нравился вечер. Кто знает, будет ли у меня еще один такой. Еще никогда так не поблескивала вода, еще никогда так осмысленно и таинственно.
– Посиди, Илья, минутку, я сбегаю за очками.
Нашла выход. Ну беги, беги. Это даже хорошо. Это более чем хорошо, это счастье: вот, оказывается, о чем я мечтал всю жизнь – погулять вокруг пруда в одиночестве. Мелочь, доступная каждому кретину, для меня превращается в невероятное приключение. В этом и состоит мое главное отличие от людей. От нормальных людей.
Варвара очень удачно «забыла» меня, большую часть того интересного, что могла мне предоставить ночь, я отлично обозревал. Само собою – пруд, разнообразное дрожание морозного воздуха перед разнообразно освещенными окнами и отдаленное устье улочки, выхватывавшее фрагмент напряженной жизни Садового кольца. Горожане же терялись во тьме в прямом и переносном смысле, их присутствие более угадывалось, чем действительно имело место. И ничуть не радовала мысль о них. Вдруг возникала надо мной освещенная вспышкой зажигалки курящая усатая морда, и волны сумрачного счастья снова смыкались за нелепым сладострастным бормотанием парочки горожан.
Очень скоро мне начало казаться, что кресло подо мною слегка раскачивается, это воображение наконец-то уступило совместным романтическим усилиям городской природы. Из той же счастливой слабости возникло и тонкое музыкальное волнение воздуха, и я задрал или попытался задрать голову, чтобы рассмотреть звездное небо над своей головой, ибо имел право, причастившись совершеннейшим проявлением земной красоты, поразмышлять о той…
Ничто так не отрезвляет, как грубое вторжение. Не Варвара, просто варварски взвизгнули тормоза за спиной. Какой-то пьяный абрек в соответствующем его настроению стиле покидал кооперативное кафе, укромничавшее тут поблизости в переулке. Смешно, право, но в такие моменты я совершенно готов убить виновника. Будь у меня пистолет (о, Равиль!), я не задумываясь нажал бы на спусковой крючок вслед бешеному «Жигулю».
Моя мысль, как очнувшаяся гончая, кинулась по старому следу, не сразу себе отдав отчет в том, что в этом уже нет нужды.
Хотя, странно, в чем-то Равиль все же сумел настоять на своем. Мне мнилась какая-то моя недоработка. Или счесть это всего лишь асимметричной деталью, которая оживляет слишком продуманную картину? Приходится.
Я оглянулся и посмотрел в сторону дома. У меня появилось чувство, что Варвара уже вошла в низенькую ограду сквера, но кремнисто поблескивавшая дорожка была пуста. Долго, секунд сто, я наблюдал ее, но картина не менялась. Только из кооперативного переулка выскочил еще один абрек, и тормоза у него взвизгнули еще сильнее, чем у его предшественника.
Трудно себе представить дело, которое меня бы интересовало меньше, чем выяснение отношений между двумя пьяными кавказцами (хотя почему кавказцами?.. Они вполне могли оказаться московскими бандитами). Так вот, трудно себе представить такое дело, но я вдруг разволновался. Собственно, где Варвара? Разумеется, речь шла не о каком-нибудь дурацком ощущении брошенности, забытости, в другое время я бы только радовался возможности побыть наедине с собой и своим водоемом. Но в другое время Варвара мне бы и не предоставила такой возможности, так бы и пыхтела в затылок темным воздухом. «Другое время» – эта короткая фраза неприятно шевельнулась у меня внутри, и мгновенно внутри же, как рука плохого фокусника, негармонично распустилась целая гирлянда неувязок и шероховатостей, которую я спрессовывал в течение всего дня. Такое сложное, путаное дело ну ни за что не могло пройти чисто, без сучка и задоринки. Надо честно себе признаться – дело не кажется мне завершенным. Ведь уже в тот первый момент, когда я, расслышав хлопок и убедившись, что никто не спешит выяснить, что он означает, пересек темный коридор и вкатил в комнату Матвея, то комната эта мне не понравилась! До такой степени не понравилась, что я еле сдержался, чтобы не позвать на помощь. Но сдержался и решил, что мой страх – это нечто естественное в такой неестественной ситуации. А надо было, осел, верить себе! Зачем было проявлять эту свою силу воли! Сейчас мне уже математически ясно: что-то в комнате Матвея было не так, там не хватало какой-то важнейшей детали. Уже уезжая, с выковырянным из его пальцев пистолетом, я последний раз окинул все внимательным взглядом… Чего же не хватало в комнате такого самоубийцы, как Брюханов?! Наглого, вечно пьяного, хитрого, подлого, но сентиментального и болтливого гада. Не хватало – письма!
Я закашлялся: тяжелый, не свойственный мне кашель давил меня изнутри.
Я выслушал километры его исповеди, меня всегда поражала невероятная истерическая страсть к самобичеванию, поливанию себя грязью. И этот его разветвленный, так до конца и не распутанный мною самоуничижительный и одновременно напыщенный комплекс вины перед самыми разными людьми. Мог ли он отказать себе в столь пышном удовольствии, как последнее прощальное письмо? И даже, может быть, не одно. Наверняка одно отправлено любимой и жестокосердной дочурке. Но намного слаже и необходимее было обратиться с прощальным приветом к Варваре. Попросить у нее прощения за все. И за то, что было давно, и за то, что было недавно. За то, что он был откровенен со мной, за то, что я, а не она, сопровождал его на этом последнем пути. Я не раз ему говорил о том, как я отношусь к Варваре и что если он хочет общаться со мной, то должен исключить начисто ее возможность участия в его делах.
Чтобы отправить такое письмо, нужно было лишь спуститься на первый этаж.
Варвара все не шла. Чтобы было удобнее следить за дорожкой, я, взявшись за холодное колесо, повернул кресло.
Просидел я в этом положении минут двадцать и понял, что нужно ехать. Нужно ехать домой. Самому. Был обуреваем непривычными чувствами. Попытки рассуждать логически разваливались, не доковыляв ни до какого вывода. Что она могла прочитать в этом письме? Что он там такое мог написать?!
Темнота вокруг стояла странная. Может быть, я преувеличивал ее значение, но, по-моему, обычная темнота над моим прудом в этот час менее монолитна. В сегодняшней было как бы меньше, чем следует, воздуха.
Я медленно налег на колеса и, дрогнув правым на невидимом камешке, покатил вон с пруда. Одинокое кресло со сгорбившимся пассажиром, бесшумно крадущееся в темноте, – странное зрелище, когда бы у него нашлись зрители. Я еще умудрялся размышлять над такими вещами. Руки быстро замерзли. Немного же во мне, наверное, крови.
У выезда я притормозил. Из предосторожности. По вечерним переулкам шныряли люди, и меня не привлекала возможность стать жертвой их милосердия, невыносимо было бы оказаться в чьих-нибудь жадных до жалости руках. Кроме того, гулящие горцы со своими «Жигулями»…
Улучив подходящий момент, я преодолел – с третьего раза, включив все свои силенки, – низенький бордюрчик и оказался на асфальте. Удачно обогнул призрачно освеженную лужу и завидел двери нашего парадного. И тут я заметил, что меня трясет. Руки мои совсем окоченели, и я поднес их ко рту и стал выдыхать на них слабый белый пар. Не думаю, что меня трясло именно от холода.
Интересно было бы узнать, сколько страниц в этом послании? Что вообще происходит сейчас в квартире? Я еще несколько минут подержал руки под пледом.
Дольше всего мне пришлось возиться с входной дверью. Она у нас тяжелая, угрюмая, расхлябанная. Дважды она срывалась с моих жалких пальцев и ухала на место. Мне пришлось еще раз отогревать пальцы. И я изобрел в это время способ борьбы с косностью этой дверищи. Нужно было лишь сменить положение. Я проник в парадное. Там меня ожидало еще одно препятствие – ступенька перед лифтом. Но тут же нашлось средство преодоления – отопительная батарея.
Лифт был далеко вверху, но свободен. Кнопка заставила с собой повозиться, наконец внутри этого железного монстра что-то чмокнуло и содрогнулось. И я подумал, что в моей жизни, если разобраться, произошел переворот. Оказывается, мне не нужен никакой провожатый. Если я сам смог вернуться домой, то уж спуститься – и, главное, когда мне этого захочется – я смогу. Я свободен! Мне никто теперь не нужен. Меня снова трясло, но решил не обращать на это внимания. Я чувствовал, что осталось совсем немного, что, когда я въеду в квартиру, все прекратится. Варвара, пожалуй, действительно была влюблена в него, он оказался ее страстью на всю жизнь. Кабина по привычке ныла и дрожала, вздымая меня, но она лгала: я весил меньше пятиклассника. Собственно, это самозабвенное участие в приготовлениях к похоронам должно было навести… Кабина вонзилась в заказанный этаж, и я ощутил, что моя дрожь улетучилась. Для Варвары он, безусловно, жертва, и, стало быть, надо нам готовиться к поискам виноватого.
Перед дверью квартиры я немного постоял. Автоматически пытаясь на слух определить, что там происходит внутри. Это было малодушие. Ничего не надо знать заранее. Неужели она до сих пор читает!
Мне предстояло позвонить или, вернее, постучать. Кнопка звонка была так же недоступна, как Варварины тайны. Но постучать я не успел – заметил, что дверь прикрыта неплотно, стало быть, не заперта. Я тихонько потащил ее на себя, и она послушалась. Я не сразу въехал в коридор. Я в него заглянул. Там было пусто и тихо. Дверь нашей комнаты была распахнута. Варвара скорей всего была дома. Я поборол сильнейшее желание позвать ее как бы на помощь. Самостоятельно, царапнув колесом по косяку, я преодолел порожек и был теперь совсем дома. С полминуты я стоял не двигаясь, предпочитая дождаться чьего-нибудь появления или хотя бы звуков из нашей комнаты. Но наконец это выжидание стало глупым. Я чувствовал, что Варвара в комнате.